Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Лирика
      Танич Михаил. Играла музыка в саду -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  -
енная, не та, что могла быть, а та, которая была. Была, и почти что прошла. Вот лежит стеклянный флакончик с нитроглицерином, и, когда прижмет, протягивает мне руку и переводит, как по тому - помните? - висячему Лидочкиному мосту через Волгу, сюда, обратно. И продолжается жизнь. И я думаю, что никому я не враг, никакому народу и ни одному человеку. Ни об одном, которого видел глаза в глаза, не подумал, что это - враг. Разве что по запарке, когда очень уж мешали забить гол, так ведь тоже понимал, что это несерьезно. Я немножко выдумал себя как большого футболиста, ни в каких серьезных командах я не играл, но навсегда во мне - сами мгновения, когда забивается гол, это ощущение сохранилось и в жизни, и в работе. Забить! Может быть, я выдумал себя и как большого писателя, хоть и знаю всем и себе цену. Но когда слышу, как вы поете мои песни, совсем не ведая, что они - мои, по-собачьи скулит от радости мое сердце. Я не знаю своих истоков - Из чего, превратясь в реку, Из каких родников и сроков Средь лесов и годов теку. Ни с какою рекою рядом, Ни в соседстве ином каком, Ни с какой скалы - водопадом, Ни с какой воды - ручейком. И хотя небольшим потоком, А по камешкам, по песку, Благодарный своим истокам, Русло выглядел - и теку. КОНЕЦ ПОСЛЕ КОНЦА Это у жизни - один конец, а у книжек - сколько угодно. Ну, отпустил меня Склиф с призраком надежды - вроде как полегчало. И знали они, конечно знали, что это самообман. Чудес не бывает. Едва успело ТВ-6 снять о нас с Лидочкой получасовку "Даже звезды не выше любви", как потребовалась еще одна съемка - в кардиологическом госпитале им. Вишневского: а что там у меня в сердце действительно происходит? А происходит там безобразие: ствол, откуда снабжается кровью сердце, закрыт на восемьдесят процентов бляшкой. И струйка жизни моей тоньше иголки для пришивания пуговиц, и за саму мою жизнь никто не даст и пачки сигарет "Мальборо". В ней, в этой бляшке, твердой, как пепельница, - и весь футбол, и Первый Белорусский фронт, и ночные разговоры со следователем Ланцовым, и карцеры, и все триста съеденных любимых пирожных "Наполеон" с заварным кремом, и разногласия наши с самой дорогой мне женщиной Лидочкой. Такая, по расшифровке, встала поперек сердца запруда! Вот и решайте, говорят, жить вам или не жить... А между жить и не жить - предстоит операция на остановленном сердце с риском не запустить его снова после риска. Попробуем жить, говорю, а у самого коленки дрожат. А как иначе? Помните, я думаю, что все героические поступки совершаются по недопониманию? Не спешите туда, Там такая тоска, Все равно, Что в аду, что в раю! Но иду я, И пальцем Верчу у виска, На последнюю Ходку свою. А приду ли назад Или сгину В тоске, И на первое - Шанс невысок! - Но когда Все висит На одном волоске, Много стоит ли Тот волосок? Отделение кардиохирургии - это куда суровее, чем кардиология, в которой еще готовятся к прыжку с парашютом. Здесь уже без парашюта! Лежу, читаю Радзинского, потом Пелевина, по два раза каждый абзац - не врубаюсь. Хоть пацаны оба достойные, несмешиваемые, яркие, среди всеобщей серости. Сестричка сказала: "В воскресенье - полнолуние". Просто так сказала, а я... Полнолуние, Третий день! Провести его В ресторации! ("Арагви".) Это ж чистая Обалдень - Делать в день такой Операции! (На сердце.) Пишу торопливо, пока еще могу думать. Пока не сделали первые уколы в спину (замораживающие? задуряющие?). Уже стоят у дверей дроги - каталка. "Словно лебеди-саночки". Вообще-то они приезжают после, а в больнице - до. Что ж, Лидочка, любимая, дай мне руку, поедем, рискнем. До встречи. Бог в помощь. Конец первой жизни. СЕЛЕДКА ЗАЛОМ Иногда над темным царством ГУЛАГа возникали некие вихри. Были понятные: развести бытовых и политических зэков по разным лагерям. Хоть надо заметить, что в лагерях сидели (исключим уголовников-профессионалов) все политиче-ские. Потому что не только такие, как я, или бендеровские активисты, но и работник мясокомбината, надевший под телогрейку ожерельем кольцо краковской колбасы и попавшийся на проходной, был так же, как и я, недоволен жизнью, не согласен с тем, что его семья должна голодать, а вовсе никаким не вором. А вот уж что совсем необъяснимо - система зачетов. В 47-48 годах некий умник придумал где-то в Москве, а Берия, вернувшийся из очередного любовного приключения в кабинет в благом расположении духа, подписал идею: хорошо работающим зэкам начислять зачеты, не знаю схему, но кажется, один день считать за два при определенном проценте выполнения плана. И этот необъяснимый вихрь какой-то купеческой щедро-сти принес лично мне целых 92 дня свободы, которую мне должны были подарить, вручая документы об освобождении. И хотя, если честно, я не больно-то верил, что такой день придет, что я до него доживу, но держал в уме весь свой бесконечный срок эти 92 дня досрочной свободы, "как трагик в провинции драму шекспирову". Я знал новый день освобождения, как три пишем - два в уме, при том, что не доверял никаким их постановлениям, переставлявшим ситуацию в стране, как декорацию в районном Доме культуры. Казалось бы, я в подробностях, поминутно, должен был запомнить день, когда меня позовет рябой лейтенант из спецчасти, объявит мне царскую милость и выдаст подтверждающие ее бумаги. Но я не запомнил, как это было. Просто меня перевезли из тайги в столицу Усольлага город Соликамск, и уже через день я оказался за вахтой, растерявшийся от счастья молодой человек, без всяких перспектив впереди, с фанерным баульчиком, изделием лагерного столяра, обшитым полосатым матрасным тиком для приличия - было все же во мне всегда это наивное мещанское эстетство! Как долго, как долго Я ехал с войны, И то почему-то Не с той стороны. Фанерный баульчик, Селедка залом, Всех тише в вагоне Сижу за столом. Казенный билет До родительских мест, Все как у солдат, Но столица - В объезд. Орехово-Зуево, Повременя, Вздохнет и в Егорьевск Отправит меня. По литеру еду В далекий Ростов, С Урала, с повала - Вот с этих фронтов. Со справкой, А все же И с чувством вины, Что очень уж долго Я еду с войны. Вот уж что впилось в меня навсегда, так эти пять селедок сорта "залом астраханский", выданных мне вместе с литерным билетом на дорогу домой. Куда - домой, ведь никакого дома на земле у меня пока еще нигде не бывало! Были съемные углы, казармы, окопы, тюремные камеры и карцеры, бараки и пересылки. Залом астраханский просачивался сквозь три газеты, в которые я его обернул, и был вкусен до того, что его было как-то жалко есть. Я как бы предчувствовал, что вскорости рыбка эта исчезнет со стола, думаю, даже кремлевских приемов. Куда она исчезла, кому она мешала, в какой Красной книге потерялись ее следы? Ведь была же, не только во времена "Сказки о золотой рыбке", а только что, на затерянном в тайге продскладе ГУЛАГа! Но нет ее, а то, что продается в магазинах под этой фамилией - оно даже не однофамилица селедки залом! Так пусть здесь будет ей памятник, в этой книге, как сгинувшему с лица земли динозавру. Прощай навсегда, несговорчивый с людьми север - поезд везет меня на юг, по Уралу, насквозь пропахшему ядовитыми запахами Кизиловских терриконов; пустой поезд, в нем начинался путь в новую жизнь редко освобождавшихся узников усольских лагерей - из тайги, которую рубить не вырубить еще триста лет при любом старании каждой следующей администрации добавлять лесорубов. В этом поезде я еще зэк. А вот в следующем, из Перми в Москву, я очень стараюсь почувствовать себя бывшим зэком: я нарезаю свой залом и угощаю соседей по плацкартному, довольно уютному, а мне, после барака, кажущемуся верхом комфортности вагону (читай стихотворение). У меня и челочка каким-то образом выращена к свободе, и прикид на мне - вельветовая курточка на молнии, и речь моя старательно избегает привычного мне за шесть лет "бля буду". Народ в вагоне - сплошь новые люди, изменилась одежда, разговор, на девушках - ботиночки с меховой опушкой. Я все это вбираю, и девушки кажутся мне сплошь красавицами. Какое все же счастье - родиться с нормальными запросами, что бы там ни утверждали модные сейчас опровергатели божеского устройства мира. Еду к маме, прожившей на Украине удивительным образом всю немецкую оккупацию, да так там и застрявшей, в какой-то ни на одной карте не значащейся Кураховке, на юг, через Москву. Но перед городом Орехово-Зуевом кондуктор возвращает мне мой билет - филькину грамоту и объявляет, что мне придется выйти и пересесть на поезд, идущий в Егорьевск, а далее пересесть на поезд, идущий в Воскресенск, и таким хитроумным способом объехать Москву вокруг, чтобы не дай Бог, я, не пересевший в эти поезда, прямо на Курском в Москве не совершил бы террористического акта. Вот какие умники работали в Москве, в Главном управлении лагерей. И вполне возможно, что стол этого иезуита стоял рядом со столом того, другого, придумавшего инструкцию - подарить мне мои заветные 92 дня лишней свободы. Я люблю выходить На железнодорожных вокзалах, Чтобы был позади Не антихристов этот полет, А березовый лес, И колесная пляска на шпалах, И туман, как в парной, Над непуганой сонью болот. Продолжается жизнь, И первейшая необходимость, Чтоб ее непрерывность Журчала и била ключом! И в купе, за чайком, Четырех человек совместимость Увлеченно, по-детски, Говорит ни о чем. СТОРОННИЙ ЧЕЛОВЕК Конечно, мне не удалось - да я нарочно и не строил ее - построить стену между собой и властью. Конечно, и меня иногда увлекала романтика военного подвига и всяких комсомольских затей. Но если бы судили конформистов, моего имени даже самым последним не было бы в списке подсудимых; и мне до сих пор не верится, что эти, под красными знаменами, всё менее горластые, всерьез, а не по инерции заражены радиацией коммунистического энтузиазма. Мне кажется, что они по существу выходят на поминки по ушедшей молодости. Мы простим их в прощеное воскресенье. Мы живем в другое время. Так считается. А мне кажется, что в то же самое. Ну и что с того, что можно послать на хуй участкового милиционера (попробуй пошли!), что можно купить завезенные челноками дешевые турецкие кроссовки, что в желтых изданиях публикуются фотографии задницы, сделанные даже не в замочную скважину. Хозяева у нашего времени остались те же, энергичные люди из партийных. Другие фамилии? Нет, даже и фамилии те же. И Егор Кузьмич Лигачев, вырубивший виноградники, открывает первое заседание новой путинской Думы. Вписался - не обоссался. Нет, меняется не время - ведь и при пустых прилавках мы ухитрялись не голодать - меняемся мы! Все больше как бы разрешено, но годы оставляют нам все меньше степеней свободы. Уже я не побегу в ночь в очередь - взглянуть на Джоконду, не то что не убегу в Израиль. Мое неучастие во всеобщем бунте или всеобщем ликовании стало теперь тотальным, глухим. Кстати, я и слышать стал плохо. Дело катится к слуховому аппарату. А как докатится, что же, все - подводи черту под прошлым и под будущим. Но как-то удалось мне прожить в иллюзии почти полной независимости от властей предержащих. Один раз всего я присутствовал на предвыборном собрании Союза советских писателей, в котором состоял, да и состою, много лет. Никогда не забуду этой комедии. Я знал, что все уже решено, расписано поминутно, кого оставят, кого вычеркнут в списках. Но когда утверждали регламент: "Докладчику Сергею Владимировичу Михалкову - полтора часа"... - вякнул со своего левого фланга: "Час!" И поднялась легкая суета недоумения. Я сидел, довольный собой, выскочка, сторонний свидетель больших свершений в своей организации. Организации ничего не стоило смести меня, легко, как пешку с доски. Вышел на трибуну докладчик и с присущим ему талантом, еще до того, как разложил бумаги для зачтения, глянул на меня, одинокого идиота, и сказал: - П-полтора ч-часа, по-отому что я з-заикаюсь! Я читал письма Александра Вертинского, растерянные - домой, с гастролей, и унизительные - начальству. Какая жалкая судьба великого русского артиста, запряженного долгом кормить семью, ни разу не упомянутого в газетной рецензии даже на далеких морозных задворках: была команда - не замечать. Три тысячи концертов спел он, простуженный и счастливый тем, что хоть разрешают работать. Напел-таки детям на дачу под Москвой. А дочка Настя мечтала спать в пионерском галстуке, когда ее примут в пионеры. И это человек, привыкший общаться в эмиграции с Шаляпиным и Марлен Дитрих, настоящий патриот Родины, которая как могла унизила своего выдающегося сына. Она еще поставит ему памятник, но не надо мне такого патриотизма и такого унижения! Я, конечно, был пионером, носил красный галстук и знал тогда, что означают три его угла. Но дальше моя партийная карьера засбоила, и жизнь отодвинула этого мальчика на обочину до того больно, что для меня, уже автора книг и известных песен, стало невозможно, вот как все пишущие, принести или даже послать в журнал свои стихотворения. Я знал и знаю: я - сторонний человек, и тем, и нынешним. Однажды все-таки я дал слабину и пришел в "Новый мир" со стихами. Я не сам пришел - Женя Винокуров, мой товарищ, ведавший в журнале поэзией, пригласил. Я принес, помню, 10 стихотворений. Женя выбрал шесть, аккуратно сложил их в корочку, поставил в шкаф и предупредил: - Сам понимаешь, придется подождать - до десятого номера все запланировано. - И мы перешли на светские воспоминания о наших кисловодских прогулках. Я ничего не дождался и продолжал выписывать "Новый мир". Давно уже нет Жени Винокурова, но стойко живет во мне этот запретительный знак - кирпич: "Журнал. Прохода нет". АВТОР ГАЗЕТЫ "ПРАВДА" Это было в каком-то году. Неважно, в каком. Мы договорились, что точность для нас не главное. Можно было бы поднять подшивки, позвонить кому-то из памятливых друзей и справиться, когда и на каком "Аполлоне", облетевшем Луну, случилась авария, и какая в точности авария, и по чьей вине, но не станем этого делать. Суть - в другом. В самый разгар перетягивания космического каната (то наша потянет, то мы попятимся!) американцы добрались до Луны, и нашему Хозяину ничего другого не оставалось, как посадить свой звездолет на Солнце. В результате такой мысли родился знаменитый анекдот: "Будем садиться ночью". Или садиться ночью, пока на солнце прохладно, или набрать в рот воды и молчать об успехах другой космической державы. Но люди-то, люди, если и не народ, то население, все видят, слушают радио сквозь глушилки, понимают, что к чему на самом деле. Глупейшее дело (а они считали, что умнейшее!) - обманывать своих - самообман! Так вот, люди, вся страна, весь мир по-человечески переживали трагическую ситуацию с кораблем "Аполло": долетят ли наши земные братья домой? И всей душой желали полковнику Борману приводниться или приземлиться живым. А я, по характеру чуткий, как барометр, взялся за перо и, как мне казалось, послал свое "Ау!" в далекий космос. Абстрактный гуманист! Как вам летится, Товарищи мистеры? Наша планета Волнуется искренне... Я никогда не соврал в стихах, был взволнован и искренен и на этот раз. Рукопожатье - В медали, Подаренной Летчику Борману Валей Гагариной... Но как донести до американцев, что все мы, и наши правители, разделяем их тревогу: долетят - не долетят? Единственный способ - напечатать стихотворение на первой полосе одной из двух больших наших газет - их было всего две: "Известия" и "Правда". Я выбрал "Правду" - ее, мне казалось, читает даже сам полковник Борман! Было воскресенье. Пасмурный денек. "Аполлон" без связи, кажется, с Землей заглатывал свои межпланетные километры. Я в троллейбусе пробирался сквозь Москву на улицу "Правды" в надежде наконец-то приземлиться со своим стихотворением на первую полосу партийной официальной газеты. Представился милиционеру на входе. Он не реагировал на фамилию. Сказал, что выходной день и никого в редакции нет. - Не может быть! - сказал я. - Должен быть дежурный. - Никого нет! - сказал шлагбаум. - Соедините меня с дежурным! - сказал я. И шлагбаум как бы поднялся - милиционер набрал внутренний телефон. - Это поэт Танич. - Как-как? - Михаил Танич. Член Союза писателей. (Меня не знает - Союз-то знает!) - По какому вопросу? - Принес стихотворение - отклик на полет "Аполлона" к Луне. Короткая пауза. - По этому поводу мы выступать не собираемся. И, поблагодарив за внимание, повесил трубку. Написал я об этом мелком случае из жизни, чтобы добавить еще одну черточку к характеристике двадцатого века, а вовсе не затем, чтобы вы подумали обо мне: какой дурак! ИСПОВЕДЬ? Все-то вроде я У зеркала держусь - Самому себе Кажусь - не накажусь, Уж я этакий, Такой и сякой, Со своей Микроскопической Тоской. Долгий век мой, Состоящий из недель, Сам себе я - И художник, и модель. Не из песен, Не из басен, Не из книг Одного-то человека Я постиг! Но людская вся И сложена семья Из таких же Человеков, Как и я. Пишу, пишу, пишу, перечитать некогда. Перечитал и задумался: какой-то все же другой человек - герой этой книги, я и не я. Не дорос до откровенности, не исповедь написал, а картинки с выставки. А ведь крещеный, не имею права на лукавство. Да нет, не соврал нигде в книжке, но и шторкой душу как бы занавесил, дальше, мол, никому проезда нет - кирпич. Дальше - мое дело. Так еще вопрос: хорошо ли вообще заголяться, существует ведь и предел открытости - не ходим же мы голые! Ну вот, едва захотелось счет, счетик себе предъявить, как тут же нашел оправдание. Нет-нет, не хватает мне все же откровенности, открытости, распахнутости. С виду-то, на миру, кажусь человеком, что называется, без тыльной мысли, а она во мне завсегда присутствует: зачем больше-то? И хотя человек я добрый, но денег не раздаю, никого не облагодетельствовал, редко кому помог, с кулаками ни на чью защиту не бросаюсь, последнего не прокутил. Теперь какие уж у меня кулаки, но и когда сильным был, тоже всегда бывал себе на уме. Недостаток? Конечно. Каюсь? Да нет, таким, видно, Бог сотворил. Впрочем, может быть, это и грех. Еще живет во мне не то чтобы завистник на чужое, я даже могу себе позволить порадоваться чужим успехам в творчестве и не воспринимаю чью-то удачу как свою неудачу. Но вот с восхищением и радостью трижды прочитав первую книгу Володи Войновича про солдата Чонкина (ни одну другую книгу не перечитывал дважды), остался равнодушным к последующим произведениям своего бывшего товарища. Нашел, нашел-таки много промашек, больших и маленьких, и всегда, независимо от себя, имею что сказать не за, а против. Хорошо, когда претензии обращены к себе любимому (по инерции я и себе спуску не даю), а у других все же благороднее отмечать достоинства. Грех ли мое критическое высокомерие? Едва ли. Но и к лучшим чертам человеческого характера не принадлежит. Добрый-доб

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору