Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
академии, он только любитель.
"Кто это такой, Кларенс Глиндон?" - "Ах да, это муж знаменитой Пизани!"
- "Но еще кто?" - "Это человек, выставляющий большие картины". - "Бедняга!
Они, конечно, не лишены достоинств, но картины Теньера и Ватто гораздо лучше
и почти так же дешевы".
Кларенсу Глиндону, состояние которого до женитьбы было велико, а
теперь, когда он женился, не увеличивается, еле хватает на воспитание его
детей с такими же плебейскими призваниями, как и у него. Он едет в деревню,
чтобы жить экономно и больше писать; он не заботится о себе и становится
угрюмым. Свет не ценит его, и он избегает света. Чем будет Кларенс Глиндон в
сорок пять лет? Еще вопрос, который я предоставляю решить вашему честолюбию.
- Если бы весь свет был так же положителен, как вы, - сказал Глиндон,
вставая, - тогда не было бы ни художников, ни артистов, ни поэтов.
- Может быть, и без них обошлись бы превосходно, - отвечал Мерваль. -
Но теперь время подумать об обеде, не правда ли?
"IX"
Учитель без убеждений унижает и портит вкус своего ученика, обращая его
внимание на то, что он ошибочно называет естественностью и что в
действительности есть только тривиальность. Он не понимает, что красота
создана тем, что Рафаэль так верно определяет, говоря: идея прекрасного
запечатлена в душе самого художника, и во всяком искусстве, будет ли его
содержание передано словами или мрамором, в красках или в звуках, буквальное
подражание природе есть удел поденщика и новичка. Точно так же поведение
практического и положительного человека искажает и охлаждает благородный
энтузиазм образованных натур, подавляя все, что великодушно, и превознося
все, что банально и грубо.
Великий немецкий поэт хорошо описал разницу, существующую между
осторожностью и мудростью. В последней есть смелость порыва и вдохновения,
которой первая не признает.
Близорукий видит только исчезающий берег, а не тот, к которому несет
его смелая волна.
Однако в логике осторожных и практических людей есть рассуждения,
против которых не всегда легко возражать.
Нужно иметь глубокую, непоколебимую и горячую веру во все
самоотверженное и божественное в религии, в искусстве, славе, любви; иначе
все тривиальное отвратит вас от преданности и унизит все, что есть в мире
высокого и божественного.
Все истинные критики, начиная с Аристотеля и Плиния, Винкельмана и
Вазари и кончая Рейнолдсом и Фузели, повторяли художнику, что природе надо
не подражать, а идеализировать ее, что самое возвышенное искусство есть
беспрерывная борьба человечества, чтобы приблизиться к Божеству. Великий
живописец, как и великий поэт, выражает то, что возможно _человеку_, но в то
же время несвойственно _человеческому роду_.
Вообще истина есть в Гамлете, в Макбете и его ведьмах, в Дездемоне, в
Отелло, в Просперо, в Калибане, истина есть в картине Рафаэля, в Аполлоне, в
Антигоне, в Лаокооне. Но ни на Оксфорд-стрит, ни в Булонском лесу вы не
встретите этих прообразов.
Все эти творения, говоря словами Рафаэля, рождаются из идеи, которую
художник носит в своей душе. Эта идея не врожденна, она есть плод
положительного и серьезного изучения идеала, который может отделиться от
реальной действительности и возвыситься до великого и прекрасного. Самая
простая модель возбуждает вдохновение художника, который имеет этот идеал;
для человека же, не имеющего его, Венера превращается в обыденную вещь.
У Гвидо спрашивали, где он берет свои модели. Он позвал носильщика и по
этой простой и грубой модели нарисовал голову неподражаемой красоты. Она
походила на оригинал, но идеализированный носильщик сделался полубогом. Она
была верна, но не была действительна.
Критики говорят, что "крестьянин" Теньера ближе к природе, чем
"носильщик" Гвидо! Толпа редко понимает истоки идеала: возвышенное искусство
понимается лишь развитым вкусом.
Но возвратимся к нашему сравнению. Этот принцип сходства еще менее
понимают в обыденной жизни. Советы практической мудрости чаще сводятся к
тому, чтобы внушить вам опасения перед добродетелями, чем подвергнуть
наказанию порок; в жизни, как и в искусстве, существует тем не менее идея
великого и прекрасного, и поэтому следует возвышать и облагораживать все,
что жизнь имеет простого и низкого.
Глиндон понял всю холодную осторожность рассуждений Мерваля и внутренне
не соглашался с картиной, что нарисовал его друг, с теми последствиями, к
которым должны были привести его талант и истинная страсть. Но ведь они, он
чувствовал это в своей душе, верно направленные, могли бы очистить все его
существо, как гроза очищает воздух.
И если он не мог решиться начать действовать вопреки благоразумному
рассуждению его друга, то еще менее мог он отказаться от Виолы.
Опасаясь влияния советов Занони и советов своего собственного сердца,
он избегал в продолжение двух дней свидания с певицей. Но после его
последнего разговора с Занони и Мервалем последовала ночь, полная таких
ясных снов, что они казались пророческими; они так согласовались со всем
тем, что говорил ему Занони, что он мог подумать, будто сам Занони посылал
их.
На другой день утром он решился увидеть еще раз Виолу и без
определенной цели, без плана поддался влечению своего сердца.
"X"
Виола сидела на пороге. Перед ней вода залива казалась спящей в
объятиях берега; направо от нее возвышались темные скалы с тенистыми розами
на могиле Вергилия, посетить которую путешественники обычно считают своим
непременным долгом.
Несколько рыбаков бродили по склонам или развешивали свои сети, а в
отдалении звуки диких свирелей вместе со звонами колокольчиков ленивых мулов
прерывали приятную тишину.
Нет, нужно прочувствовать эту прелесть, чтобы понять смысл dolce far
niente {Блаженное безделье (итал.) - состояние сонного, ленивого полузабытья
на лоне ласковой южной природы.}; и когда вы узнаете это наслаждение, когда
вы подышите атмосферой этой волшебной земли, тогда вы не будете спрашивать
себя, отчего сердце так скоро согревается и дает такой богатый плод под
светлым небом и солнцем Юга.
Глаза артистки были устремлены на обширную поверхность лазури.
Некоторая небрежность ее туалета гармонировала с ее задумчивым видом. Волосы
были кое-как собраны под шелковым платком, светлые краски которого придавали
новый блеск золотистым роскошным локонам. Один отделившийся локон падал на
грациозную шейку. На ней было широкое утреннее платье, стянутое кушаком;
маленькая туфелька, достойная ножки Сандрильоны {Героиня весьма
распространенной сказки. В русском переводе - Золушка.}, казалась слишком
большой для ее ноги. Может быть, дневной жар придавал более живой колорит
нежной свежести ее лица и непривычный блеск ее огромным черным глазам. Но
никогда, во всей пышности своего театрального костюма, Виола не казалась
такой прекрасной, как сейчас. Подле нее стояла на пороге Джионетта.
- Но я вас уверяю, - говорила кормилица отрывистым голосом, - уверяю
вас, моя дорогая, что в целом Неаполе нет мужчины более изящного и
приятного, чем этот англичанин, а мне говорили, что англичане все гораздо
богаче, чем кажутся. У них нет деревьев в их стране, это правда, - бедняжки!
- и вместо двадцати четырех часов у них только двенадцать; но зато они
делают подковы для своих лошадей из эскудо {Денежная единица в Португалии и
других странах.}, и, не имея возможности - бедные еретики - превращать
виноград в вино, так как у них нет винограда, они превращают золото в
лекарство и принимают один или два стакана пистолей {Название золотых монет,
имевших хождение в Испании, Италии и Франции.}, как мне говорили, каждый
раз, как чувствуют боль в животе... Но вы меня не слушаете, моя дорогая, вы
меня не слушаете.
- Вот какие слухи ходят насчет Занони! - прошептала Виола, не обращая
внимания на похвалы, расточаемые Джионеттой Глиндону и всем англичанам
вообще.
- Святая Дева Мария! Не говорите про этого страшного Занони. Вы можете
быть уверены, что его прекрасное лицо, так же как и пистоли, есть дело
чародейства. Я смотрю каждые четверть часа на деньги, которые он мне дал,
чтобы удостовериться, что они не превратились в камни.
- Неужели ты действительно веришь, - спросила Виола робко, - что
волшебство существует еще?
- Верю ли я?! Спросите меня, верю ли я в святого Эскудо. Каким же
образом, думаете вы, вылечил он старого рыбака Филиппе, которого доктора
приговорили к смерти? Каким образом мог он жить по крайней мере триста лет?
Каким образом может он одним взглядом выражать свою волю?
- Как! Это все волшебство? Похоже на то; должно быть, это так, -
прошептала Виола, страшно побледнев.
Джионетта не была более суеверна, чем дочь бедного Гаэтано; в своей
невинности, пораженная странным волнением девственной страсти, Виола могла
приписывать ее магии, между тем как сердца более опытные объяснили бы это
любовью.
- И потом, почему этот князь N так испугался его? Почему он перестал
надоедать нам? Разве во всем этом нет колдовства?
- Так ты думаешь, - сказала Виола, - что мы обязаны ему этим
спокойствием и безопасностью, которыми мы пользуемся? О! Не разубеждай меня!
Молчи, Джионетта! Почему у меня нет советника, кроме своего собственного
страха и тебя? Могущественное и светлое солнце, ты освещаешь самые темные
места, только это ты не можешь осветить. Джионетта, оставь меня, я хочу
побыть одна.
- Да мне и нужно оставить вас, так как вы сегодня еще ничего не ели.
Если вы не станете есть, то потеряете свою красоту, и никто не позаботится о
вас. Нами не занимаются, когда мы становимся некрасивыми, я это знаю, и
тогда вам нужно будет, как и старой Джионетте, искать какую-нибудь Виолу,
чтобы бранить и баловать ее в свою очередь. Пойду посмотрю, что поделывает
наша каша.
"С тех пор, как я знаю этого человека, - подумала Виола, - с тех пор,
как его черные глаза беспрестанно преследуют меня, я не узнаю себя: Я бы
хотела бежать от самой себя, скользить вместе с лучами солнца по вершинам
гор, сделаться чем-нибудь, что не принадлежит этой земле. Ночью передо мной
проходят какие-то призраки, и я чувствую, как сильно бьется мое сердце,
точно хочет выскочить из этой клетки".
Пока она шептала эти слова, кто-то тихо подошел к ней и слегка
дотронулся до ее руки.
- Виола! Прекрасная Виола!
Она обернулась и узнала Глиндона. Его ясное лицо успокоило ее. Его
приход обрадовал ее.
- Виола, - продолжал англичанин, - послушайте меня.
Он взял ее руку, заставил снова сесть на скамейку, с которой она
встала, и сел рядом.
- Вы уже знаете, что я люблю вас. Не одна только жалость и восторг
влекут меня к вам. Много причин заставляли меня говорить только глазами. Но
сегодня, не знаю почему, я чувствую в себе больше мужества и силы, чтобы
открыться вам и просить вас произнести приговор моей судьбе. У меня есть
соперники, я это знаю; соперники более могущественные, чем бедный художник;
может быть, они в то же время и счастливее меня?
Легкая краска покрыла лицо Виолы. Она опустила глаза, кончиком ноги
начертила несколько иероглифических фигур и после минутного колебания
отвечала с принужденной веселостью:
- Синьор, когда теряют время, чтобы заниматься актрисой, нужно всегда
ожидать соперников. Несчастье нашей судьбы состоит в том, что мы не святы,
даже для самих себя.
- Но вы не любите вашего удела, как бы блестящ он ни был, ваше сердце
не имеет влечения к карьере, прославляющей ваш талант.
- О! Нет! - отвечала Виола с глазами, полными слез. - Было время, когда
я любила быть жрицей поэзии и музыки; сегодня я чувствую только ничтожность
своего положения, которое делает меня рабой толпы.
- Так бегите со мной! - воскликнул художник. - Бросьте навсегда эту
жизнь, которая разбивает ваше сердце. Сегодня и всегда будьте подругой моей
судьбы, моею гордостью, моей радостью, моим идеалом. Да, ты будешь
вдохновлять меня; твоя красота сделается святой и знаменитой. В княжеских
галереях толпа будет останавливаться перед святой или Венерой и будет
говорить: "Это Виола Пизани!" Виола! Я обожаю тебя, о, скажи, что моя любовь
не отвергнута.
- Ты добр, ты красив, - отвечала Виола, устремив свои прекрасные глаза
на Глиндона, взявшего ее за руку, - но что могу я дать тебе взамен всего
этого?
- Любовь, любовь, ничего, кроме любви.
- Любовь сестры?
- О! Не говорите со мной с такой жестокой холодностью.
- Это все, что я чувствую в отношении вас. Послушайте меня, синьор;
когда я смотрю на вас, когда я слышу ваш голос, я не знаю, что за тихое
счастье успокаивает во мне лихорадочные, безумные мечты! Когда вас здесь
нет, мне кажется, что на небе одной тучей стало больше; но эта туча скоро
рассеивается. Тогда я не думаю о вас. Нет, я вас не люблю, а я буду
принадлежать только тому, кого полюблю.
- Но я научу тебя любить меня, не бойся, невинность и молодость не
знают никакой другой любви, кроме той, которую ты описываешь.
- Невинность! - повторила Виола. - Так ли это? Может быть... - Она
остановилась и с усилием прибавила: - Чужеземец! Ты женился бы на сироте? Ты
по крайней мере великодушен. Не невинность хотелось бы тебе уничтожить.
Глиндон, чрезвычайно удивленный, отодвинулся.
- Нет, этого не может быть, - продолжала она, вставая, но не подозревая
о стыде и сомнениях, волновавших душу влюбленного Глиндона. - Оставьте меня,
забудьте обо мне. Вы не понимаете, вы не можете понять характера той,
которую вы думаете, что любите. С самого моего детства я жила с
предчувствием, что избрана для какой-нибудь странной и необъяснимой судьбы,
как будто отделенной от судьбы всего рода человеческого. Это чувство, иногда
переполненное смутным, но очаровательным счастьем, а временами мрачным
ужасом, пронизывает меня все сильнее и сильнее. Как будто туман медленно
окружает меня. Мой час приближается, еще немного, и ночь наступит.
Глиндон слушал ее с видимым смущением. Когда она закончила, он сказал:
- Виола, ваши слова более чем когда-либо притягивают меня к вам. То,
что чувствуете вы, чувствую и я. Меня тоже постоянно преследовало леденящее
предчувствие. В толпе я чувствовал себя одиноким. В моих удовольствиях, в
трудах и занятиях какой-то голос беспрестанно повторял мне: "Время готовит
тебе в будущем мрачную тайну". Когда вы говорили, я слушал как будто голос
моей души!
Виола посмотрела на него с удивлением и ужасом, ее лицо было бледно как
мрамор и походило на лицо пророчицы, в первый раз слышащей голос божества,
вдохновляющего ее. Постепенно черты ее прелестного лица приняли свое обычное
выражение, краска жизни вернулась к ней, кровь снова закипела, сердце
оживило тело.
- Скажите мне, - спросила она, оборачиваясь, - скажите, видели ли вы,
знаете ли вы иностранца, о котором ходят в городе такие странные слухи?
- Вы говорите о Занони. Я его видел и знаю его, а вы? Ах! Он тоже хотел
быть моим соперником, он тоже хотел бы похитить тебя!
- Вы ошибаетесь, - живо отвечала Виола с глубоким вздохом, - он первый
сказал мне про вашу любовь: он заклинал меня не... не отталкивать ее.
- Странная личность! Непонятная загадка! Но зачем вы заговорили о нем?
- Зачем?.. Ах да! Я хотела бы знать: в тот день, как вы его видели в
первый раз, это предчувствие, о котором вы говорите, не охватило ли оно вас
более ужасным образом, не чувствовали ли вы, что он отталкивает и в то же
время влечет вас к себе, не чувствовали ли вы, - (здесь она заговорила с
большим оживлением), - что с ним связана тайна вашей жизни?
- Все это я чувствовал, - отвечал Глиндон дрожащим голосом, - когда в
первый раз находился в его обществе. Вокруг меня все дышало счастьем, подле
меня музыка, зеленые рощи, веселый разговор, надо мной безоблачное небо, а
между тем колени мои дрожали, волосы становились дыбом, кровь застывала в
жилах. С того дня все мои мысли раздваивались между им и тобой.
- Довольно! Довольно! - прервала Виола тихим голосом. - Во всем этом
рука Провидения, я не могу больше говорить с вами. Прощайте!
Быстро вошла она в дом и заперла дверь.
Глиндон не пошел за ней; и как бы то ни показалось странным, у него не
было подобного желания.
Мысли и воспоминание той звездной ночи, проведенной в городском саду, и
странного разговора с Занони заглушили в нем всякое человеческое чувство.
Даже Виола если и не была забыта, то исчезла, как тень, в глубоких тайниках
его сердца. Он дрожал под палящими лучами солнца и медленными шагами
направился к более многолюдным кварталам самой оживленной части города.
"КНИГА ТРЕТЬЯ"
"ТЕУРГИЯ"
"I"
В это время Виола нашла случай заплатить за доброту, оказанную ей
музыкантом, который принял ее к себе в дом после смерти отца и к гери.
Старый Бернарди выбрал трем своим сыновьям ту же карьеру, по которой
шел сам, и все трое покинули Неаполь, чтобы зарабатывать деньги в более
богатых городах Северной Европы, где не было столько музыки и музыкантов. В
его доме, для утешения старой жены, оставалась только маленькая девочка,
живая, веселая, с черными глазами, восьми лет, ребенок его второго сына,
мать которой умерла при ее рождении.
Месяцем раньше событий, к рассказу о которых мы приступаем, паралич
принудил Бернарди отказаться от его профессии.
Он был отличным человеком, добрым, но легкомысленным и жил в основном
своим заработком. Он получал, правда за свои прошлые заслуги, небольшое
вознаграждение, но его едва хватало на самые скромные нужды, и у него были
некоторые долги. К его столу приближалась нищета, отвратительная гостья,
которую благодарная улыбка и великодушная игра Виолы выгнали из дому.
Но действительно доброму сердцу недостаточно что-то посылать и давать;
есть нечто еще более великодушное: это посещения и утешения. Ни одного дня
не проходило, чтобы блестящий идол всего Неаполя не посещал дома Бернарди.
Вдруг испытание более жестокое, чем бедность и паралич, поразило
старого музыканта. Его маленькая Беатриса внезапно заболела одною из тех
опасных и смертельных лихорадок, которые так хорошо известны жителям юга;
Виола объявила, что будет сидеть у изголовья своей маленькой любимицы.
Беатриса очень любила Виолу, и ее старые родственники были уверены, что
одного ее присутствия было достаточно, чтобы вылечить дорогую больную.
Но когда пришла Виола, бедная девочка уже потеряла сознание.
К счастью, в этот вечер в Сан-Карло не было спектакля. Виола решила
провести ночь у постели больной и делить с родными все опасности этого
страшного бдения. Ночью положение ребенка ухудшилось, доктор (этот почтенный
человек никогда не блистал своим искусством в Неаполе) покачал своей
напудренной головой, понюхал ароматическую соль, прописал какое-то пустое
лекарство и удалился.
Старый Бернарди сел к постели в угрюмом молчании. Это была последняя
нить, привязывавшая его к жизни. Когда разобьется этот якорь, слабому
кораблю останется только утонуть.
Старик, одной ногой уже стоящий в могиле и сидящий у смертного одра
ребенка, представляет самое страшное зрелище человеческой нищеты. Жена была
деятельнее; у ней был