Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Детективы. Боевики. Триллеры
   Остросюжетные книги
      Исаак Бабель. Одесские рассказы -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  -
ней и рыжего моего отца, шедшего по мостовой. Он шел без шапки, весь в легких поднявшихся рыжих волосах, с бумажной манишкой, свороченной набок и застегнутой на какую-то пуговицу, но не на ту, на которую следовало. Власов, испитой рабочий в солдатских ваточных лохмотьях, неотступно шел за отцом. - Так, - говорил он душевным хриплым голосом и обеими руками ласково трогал отца, - не надо нам свободы, чтобы жидам было свободно торговать... Ты подай светлость жизни рабочему человеку за труды за его, за ужасную эту громадность... Ты подай ему, друг, слышь, подай... Рабочий молил о чем-то отца и трогал его, полосы чистого пьяного вдохновения сменялись на его лице унынием и сонливостью. - На молокан должна быть похожа наша жизнь, - бормотал он и пошатывался на подворачивающихся ногах, - вроде молокан должна быть наша жизнь, но только без бога этого сталоверского, от него евреям выгода, другому никому... И Власов с отчаянием закричал о сталоверском боге, пожалевшем одних евреев. Власов вопил, спотыкался и догонял неведомого своего бога, но в эту минуту казачий раз®езд перерезал ему путь. Офицер в лампасах, в серебряном парадном поясе ехал впереди отряда, высокий картуз был поставлен на его голове. Офицер ехал медленно и не смотрел по сторонам. Он ехал как бы в ущелье, где смотреть можно только вперед. - Капитан, - прошептал отец, когда казак поравнялся с ним, - капитан, - сжимая голову, сказал отец и стал коленями в грязь. - Чем могу, - ответил офицер, глядя по-прежнему вперед, и поднес к козырьку руку в замшевой лимонной перчатке. Впереди, на углу Рыбной улицы, громилы разбивали нашу лавку и выкидывали из нее ящики с гвоздями, машинами и новый мой портрет в гимназической форме. - Вот, - сказал отец и не встал с колен, - они разбивают кровное, капитан, за что... Офицер что-то пробормотал, приложил к козырьку лимонную перчатку и тронул повод, но лошадь не пошла. Отец ползал перед ней на коленях, притирался к коротким ее, добрым, чуть взлохмаченным ногам. - Слушаю-с, - сказал капитан, дернул повод и уехал, за ним двинулись казаки. Они бесстрастно сидели в высоких седлах, ехали в воображаемом ущелье и скрылись в повороте на Соборную улицу. Тогда Галина опять подтолкнула меня к окну. - Позови папку домой, - сказала она, - он с утра ничего не ел. И я высунулся из окна. Отец обернулся, услышав мой голос. - Сыночка моя, - пролепетал он с невыразимой нежностью. И вместе с ним мы пошли на террасу к Рубцовым, где лежала мать в зеленой ротонде. Рядом с ее кроватью валялись гантели и гимнастический аппарат. - Паршивые копейки, - сказала мать нам навстречу, - человеческую жизнь и детей, и несчастное наше счастье - ты все им отдал... Паршивые копейки, - закричала она хриплым, не своим голосом, дернулась на кровати и затихла. И тогда в тишине стала слышна моя икота. Я стоял у стены в нахлобученном картузе и не мог унять икоты. - Стыдно так, мой гарнесенький, - улыбнулась Галина пренебрежительной своей улыбкой и ударила меня негнущимся халатом. Она прошла в красных башмаках к окну и стала навешивать китайские занавески на диковинный карниз. Обнаженные ее руки утопали в шелку, живая коса шевелилась на ее бедре, я смотрел на нее с восторгом. Ученый мальчик, я смотрел на нее, как на далекую сцену, освещенную многими софитами. И тут же я вообразил себя Мироном, сыном угольщика, торговавшего на нашем углу. Я вообразил себя в еврейской самообороне, и вот, как и Мирон, я хожу в рваных башмаках, подвязанных веревкой. На плече, на зеленом шнурке, у меня висит негодное ружье, я стою на коленях у старого дощатого забора и отстреливаюсь от убийц. За забором моим тянется пустырь, на нем свалены груды запылившегося угля, старое ружье стреляет дурно, убийцы, в бородах, с белыми зубами, все ближе подступают ко мне; я испытываю гордое чувство близкой смерти и вижу в высоте, в синеве мира, Галину. Я вижу бойницу, прорезанную в стене гигантского дома, выложенного мириадами кирпичей. Пурпурный этот дом попирает переулок, в котором плохо убита серая земля, в верхней бойнице его стоит Галина. Пренебрежительной своей улыбкой она улыбается из недосягаемого окна, муж, полуодетый офицер, стоит за спиной и целует ее в шею... Пытаясь унять икоту, я вообразил себе все это затем, чтобы мне горше, горячей, безнадежней любить Рубцову, и, может быть, потому, что мера скорби велика для десятилетнего человека. Глупые мечты помогли мне забыть смерть голубей и смерть Шойла, я позабыл бы, пожалуй, об этих убийствах, если бы в ту минуту на террасу не взошел Кузьма с ужасным этим евреем Абой. Были сумерки, когда они пришли. На террасе горела скудная лампа, покривившаяся в каком-то боку, - мигающая лампа, спутник несчастий. - Я деда обрядил, - сказал Кузьма, входя, - теперь очень красивые лежат, - вот и служку привел, пускай поговорит чего-нибудь над стариком... И Кузьма показал на шамеса Абу. - Пускай поскулит, - проговорил дворник дружелюбно, - служке кишку напихать - служка цельную ночь богу надоедать будет... Он стоял на пороге - Кузьма - с добрым своим перебитым носом, повернутым во все стороны, и хотел рассказать как можно душевнее о том, как он подвязывал челюсти мертвецу, но отец прервал старика: - Прошу вас, реб Аба, - сказал отец, - помолитесь над покойником, я заплачу вам... - А я описываюсь, что вы не заплатите, - скучным голосом ответил Аба и положил на скатерть бородатое брезгливое лицо, - я опасываюсь, что вы заберете мой карбач и уедете с ним в Аргентину, в Буэнос-Айрес, и откроете там оптовое дело на мой карбач... Оптовое дело, - сказал Аба, пожевал презрительными губами и потянул к себе газету "Сын Отечества", лежавшую на столе. В газете этой было напечатано о царском манифесте 17-го октября и о свободе. - "...Граждане свободной России, - читал Аба газету по складам и разжевывал бороду, которой он набрал полон рот, - граждане свободной России, с светлым вас христовым воскресением..." Газета стояла боком перед старым шамесом и колыхалась: он читал ее сонливо, нараспев и делал удивительные ударения на незнакомых ему русских словах. Ударения Абы были похожи на глухую речь негра, прибывшего с родины в русский порт. Они рассмешили даже мать мою. - Я делаю грех, - вскричала она, высовываясь из-под ротонды, - я смеюсь, Аба... Скажите лучше, как вы поживаете и как семья ваша? - Спросите меня о чем-нибудь другом, - пробурчал Аба, не выпуская бороды из зубов и продолжая читать газету. - Спроси его о чем-нибудь другом, - вслед за Абой сказал отец и вышел на середину комнаты. Глаза его, улыбавшиеся нам в слезах, повернулись вдруг в орбитах и уставились в точку, никому не видную. - Ой, Шойл, - произнес отец ровным, лживым, приготовляющимся голосом, - ой, Шойл, дорогой человек... Мы увидели, что он закричит сейчас, но мать предупредила нас. - Манус, - закричала она, растрепавшись мгновенно, и стала обрывать мужу грудь, - смотри, как худо нашему ребенку, отчего ты не слышишь его икотки, отчего это, Манус?.. Отец умолк. - Рахиль, - сказал он боязливо, - нельзя передать тебе, как я жалею Шойла... Он ушел в кухню и вернулся оттуда со стаканом воды. - Пей, артист, - сказал Аба, подходя ко мне, - пей эту воду, которая поможет тебе, как мертвому кадило... И правда, вода не помогла мне. Я икал все сильнее. Рычание вырывалось из моей груди. Опухоль, приятная на ощупь, вздулась у меня на горле. Опухоль дышала, надувалась, перекрывала глотку и вываливалась из воротника. В ней клокотало разорванное мое дыхание. Оно клокотало, как закипевшая вода. И когда к ночи я не был уже больше лопоухий мальчик, каким я был во всю мою прежнюю жизнь, а стал извивающимся клубком, тогда мать, закутавшись в шаль и ставшая выше ростом и стройнее, подошла к помертвевшей Рубцовой. - Милая Галина, - сказала мать певучим, сильным голосом, - как мы беспокоим вас и милую Надежду Ивановну и всех ваших... Как мне стыдно, милая Галина... С пылающими щеками мать теснила Галину к выходу, потом она кинулась ко мне и сунула шаль мне в рот, чтобы подавить мой стон. - Потерпи, сынок, - шептала мать, - потерпи для мамы... Но хоть бы и можно терпеть, я не стал бы этого делать, потому что не испытывал больше стыда... Так началась моя болезнь. Мне было тогда десять лет. Наутро меня повели к доктору. Погром продолжался, но нас не тронули. Доктор, толстый человек, нашел у меня нервную болезнь. Он велел поскорее ехать в Одессу, к профессорам, и дожидаться там тепла и морских купаний. Мы так и сделали. Через несколько дней я выехал с матерью в Одессу к деду Лейви-Ицхоку и к дяде Симону. Мы выехали утром на пароходе, и уже к полдню бурые воды Буга сменились тяжелой зеленой волной моря. Передо мною открывалась жизнь у безумного деда Лейви-Ицхока, и я навсегда простился с Николаевым, где прошли десять лет моего детства. КАРЛ ЯНКЕЛЬ В пору моего детства на Пересыпи была кузница Иойны Брутмана. В ней собирались барышники лошадьми, ломовые извозчики - в Одессе они называются биндюжниками - и мясники с городских скотобоен. Кузница стояла у Балтской дороги. Избрав ее наблюдательным пунктом, можно было перехватить мужиков, возивших в город овес и бессарабское вино. Иойна был пугливый, маленький человек, но к вину он был приучен, в нем жила душа одесского еврея. В мою пору у него росли три сына. Отец доходил им до пояса. На пересыпском берегу я впервые задумался о могуществе сил, тайно живущих в природе. Три раскормленных бугая с багровыми плечами и ступнями лопатой - они сносили сухонького Иойну в воду, как сносят младенца. И все-таки родил их он и никто другой. Тут не было сомнений. Жена кузнеца ходила в синагогу два раза в неделю - в пятницу вечером и в субботу утром; синагога была хасидская, там доплясывались на пасху до исступления, как дервиши. Жена Иойны платила дань эмиссарам, которых рассылали по южным губерниям галицийские цадики. Кузнец не вмешивался в отношения жены своей к богу - после работы он уходил в погребок возле скотобойни и там, потягивая дешевое розовое вино, кротко слушал, о чем говорили люди, - о ценах на скот и политике. Ростом и силой сыновья походили на мать. Двое из них, подросши, ушли в партизаны. Старшего убили под Вознесенском, другой Брутман, Семен, перешел к Примакову - в дивизию червонного казачества. Его выбрали командиром казачьего полка. С него и еще нескольких местечковых юношей началась эта неожиданная порода еврейских рубак, наездников и партизанов. Третий сын стал кузнецом по наследству. Он работает на плужном заводе Гена на старых местах. Он не женился и никого не родил. Дети Семена кочевали вместе с его дивизией. Старухе нужен был внук, которому она могла бы рассказать о Баал-Шеме. Внука она дождалась от младшей дочери Поли. Одна во всей семье девочка пошла в маленького Иойну. Она была пуглива, близорука, с нежной кожей. К ней присватывались многие. Поля выбрала Овсея Белоцерковского. Мы не поняли этого выбора. Еще удивительнее было известие о том, что молодые живут счастливо. У женщин свое хозяйство: постороннему не видно, как бьются горшки. Но тут горшки разбил Овсей Белоцерковский. Через год после женитьбы он подал в суд на тещу свою Брану Брутман. Воспользовавшись тем, что Овсей был в командировке, а Поля ушла в больницу лечиться от грудницы, старуха похитила новорожденного внука, отнесла его к малому оператору Нафтуле Герчику, и там в присутствии десяти развалин, десяти древних и нищих стариков, завсегдатаев хасидской синагоги, над младенцем был совершен обряд обрезания. Новость эту Овсей Белоцерковский узнал после приезда. Овсей был записан кандидатом в партию. Он решил посоветоваться с секретарем ячейки Госторга Бычачем. - Тебя морально запачкали, - сказал ему Бычач, - ты должен двинуть это дело... Одесская прокуратура решила устроить показательный суд на фабрике имени Петровского. Малый оператор Нафтула Герчик и Брана Брутман, шестидесяти двух лет, очутились на скамье подсудимых. Нафтула был в Одессе такое же городское имущество, как памятник дюку де Ришелье. Он проходил мимо наших окон на Дальницкой с трепаной, засаленной акушерской сумкой в руках. В этой сумке хранились немудрящие его инструменты. Он вытаскивал оттуда то ножик, то бутылку водки с медовым пряником. Он нюхал пряник, прежде чем выпить, и, выпив, затягивал молитвы. Он был рыж, Нафтула, как первый рыжий человек на земле. Отрезая то, что ему причиталось, он не отцеживал кровь через стеклянную трубочку, а высасывал ее вывороченными своими губами. Кровь размазывалась по всклокоченной его бороде. Он выходил к гостям захмелевший. Медвежьи глазки его сияли весельем. Рыжий, как первый рыжий человек на земле, он гнусавил благословение над вином. Одной рукой Нафтула опрокидывал в заросшую кривую, огнедышащую яму своего рта водку, в другой руке у него была тарелка. На ней лежал ножик, обагренный младенческой кровью, и кусок марли. Собирая деньги, Нафтула обходил с этой тарелкой гостей, он толкался между женщинами, валился на них, хватал за груди и орал на всю улицу. - Толстые мамы, - орал старик, сверкая коралловыми глазками, - печатайте мальчиков для Нафтулы, молотите пшеницу на ваших животах, старайтесь для Нафтулы... Печатайте мальчиков, толстые мамы... Мужья бросали деньги в его тарелку. Жены вытирали салфетками кровь с его бороды. Дворы Глухой и Госпитальной не оскудевали. Они кишели детьми, как устья рек икрой. Нафтула плелся со своим мешком, как сборщик подати. Прокурор Орлов остановил Нафтулу в его обходе. Прокурор гремел с кафедры, стремясь доказать, что малый оператор является служителем культа. - Верите ли вы в бога? - спросил он Нафтулу. - Пусть в бога верит тот, кто выиграл двести тысяч, - ответил старик. - Вас не удивил приход гражданки Брутман в поздний час, в дождь, с новорожденным на руках?.. - Я удивляюсь, - сказал Нафтула, - когда человек делает что-нибудь по-человечески, а когда он делает сумасшедшие штуки - я не удивляюсь... Ответы эти не удовлетворили прокурора. Речь шла о стеклянной трубочке. Прокурор доказывал, что, высасывая кровь губами, подсудимый подвергал детей опасности заражения. Голова Нафтулы - кудлатый орешек его головы - болталась где-то у самого пола. Он вздыхал, закрывал глаза и вытирал кулачком провалившийся рот. - Что вы бормочете, гражданин Герчик? - спросил его председатель. Нафтула устремил потухший взгляд на прокурора Орлова. - У покойного мосье Зусмана, - сказал он, вздыхая, - у покойного вашего папаши была такая голова, что во всем свете не найти другую такую. И, слава богу, у него не было апоплексии, когда он тридцать лет тому назад позвал меня на ваш брис [обряд обрезания]. И вот мы видим, что вы выросли большой человек у советской власти и что Нафтула не захватил вместе с этим куском пустяков ничего такого, что бы вам потом пригодилось... Он заморгал медвежьими глазками, покачал рыжим своим орешком и замолчал. Ему ответили орудия смеха, громовые залпы хохота. Орлов, урожденный Зусман, размахивая руками, кричал что-то, чего в канонаде нельзя было расслышать. Он требовал занесения в протокол... Саша Светлов, фельетонист "Одесских известий", послал ему из ложи прессы записку: "Ты баран, Сема, - значилось в записке, - убей его иронией, убивает исключительно смешное... Твой Саша". Зал притих, когда ввели свидетеля Белоцерковского. Свидетель повторил письменное свое заявление. Он был долговяз, в галифе и кавалерийских ботфортах. По словам Овсея, Тираспольский и Балтский укомы партии оказывали ему полное содействие в работе по заготовке жмыхов. В разгаре заготовок он получил телеграмму о рождении сына. Посоветовавшись с заворгом Балтского укома, он решил, не срывая заготовок, ограничиться посылкой поздравительной телеграммы, приехал же он только через две недели. Всего было собрано по району 64 тысячи пудов жмыха. На квартире, кроме свидетельницы Харченко, соседки, по профессии прачки, и сына, он никого не застал. Супруга его отлучилась в лечебницу, а свидетельница Харченко, раскачивая люльку, что является устарелым, пела над ним песенку. Зная свидетельницу Харченко как алкоголика, он не счел нужным вникать в слова ее пения, но только удивился тому, что она называет мальчика Яшей, в то время как он указал назвать сына Карлом, в честь учителя Карла Маркса. Распеленав ребенка, он убедился в своем несчастье. Несколько вопросов задал прокурор. Защита об®явила, что у нее вопросов нет. Судебный пристав ввел свидетельницу Полину Белоцерковскую. Шатаясь, она подошла к барьеру. Голубоватая судорога недавнего материнства кривила ее лицо, на лбу стояли капли пота. Она обвела взглядом маленького кузнеца, вырядившегося точно в праздник - в бант и новые штиблеты, и медное, в седых усах, лицо матери. Свидетельница Белоцерковская не ответила на вопрос о том, что ей известно по данном делу. Она сказала, что отец ее был бедным человеком, сорок лет проработал он в кузнице на Балтской дороге. Мать родила шестерых детей, из них трое умерли, один является красным командиром, другой работает на заводе Гена... - Мать очень набожна, это все видят, она всегда страдала от того, что ее дети неверующие, и не могла перенести мысли о том, что внуки ее не будут евреями. Надо принять во внимание - в какой семье мать выросла... Местечко Меджибож всем известно, женщины там до сих пор носят парики... - Скажите, свидетельница, - прервал ее резкий голос. Полина замолкла, капли пота окрасились на ее лбу, кровь, казалось, просачивается сквозь тонкую кожу. - Скажите, свидетельница, - повторил голос, принадлежавший бывшему присяжному поверенному Самуилу Линингу... Если бы синедрион существовал в наши дни, - Лининг был бы его главой. Но синедриона нет, и Лининг, в двадцать пять лет обучившийся русской грамоте, стал на четвертом десятке писать в сенат кассационные жалобы, ничем не отличавшиеся от трактатов Талмуда... Старик проспал весь процесс. Пиджак его был засыпан пеплом. Он проснулся при виде Поли Белоцерковской. - Скажите, свидетельница, - рыбий ряд синих выпадающих его зубов затрещал, - вам известно было о решении мужа назвать сына Карлом? - Да. - Как назвала его ваша мать? - Янкелем. - А вы, свидетельница, как вы называли вашего сына? - Я называла его "дусенькой". - Почему именно дусенькой?.. - Я всех детей называю дусеньками... - Идем дальше, - сказал Лининг, зубы его выпали, он подхватил их нижней губой и опять сунул в челюсть, - идем далее... Вечером, когда ребенок был унесен к подсудимому Герчику, вас не было дома, вы были в лечебнице... Я правильно излагаю? - Я была в лечебнице. - В какой лечебнице вас пользовали? - На Нежинской улице, у доктора Дризо... - Пользовали у доктора Дризо... - Да. - Вы хорошо это помните?.. - Как могу я не помнить... - Имею представить суду справку, - безжизненное лицо Лининга приподнялось над столом, - из этой справки суд усмотрит, что в период времени, о котором идет речь, доктор Дризо отсутствовал и находился на конгрессе педиаторов в Харькове...

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору