Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Зубчанинов В.. Повесть о прожитом -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  -
при входе их в класс не вставать. Во главе государства стояли люди, не имевшие ясной программы действий и не владевшие ситуацией. Это были политические болтуны и дилетанты, которые в условиях парламентской демократии могли произносить героические речи, но совершенно не годились для организации власти. Над ними смеялись. Бабья физиономия Керенского с неожиданным ежиком и бородавками, как у Дмитрия-Самозванца, его выкрики и истерические призывы "довести войну до победного конца" стали предметом издевательств и вызывали озлобление народа. Но, как всегда, в обстановке ничем не ограничиваемой свободы и политической безнаказанности появились дальновидные, стремившиеся к власти политики. Они понимали, что революция не завершена. Всеобщей растерянности они противопоставляли твердое стремление к захвату власти и установлению диктатуры... 3 В июне 1922 года я поехал в Москву, чтобы поступать в университет. Объединение, в котором работал отец, тоже перевели в Москву. С началом нэпа оно получило хозяйственную самостоятельность, а отца назначили членом правления и главным инженером всех вязниковских фабрик. Их было около тридцати. Отец очень увлекся возможностью по-умному, рачительно реорганизовать оставшиеся от мелких хозяйчиков производства, скооперировать их и подчинить единому хозяйственному плану. Принимать в университет должны были без экзаменов. Требовалось лишь для выяснения политических взглядов пройти собеседование. Из того, что спрашивали, я не только не знал, но и не понимал ничего. Но главное: думал я совсем не так, как было нужно. Председатель порылся в лежавших на его коленях списках, нашел мою фамилию и спросил: - Где-нибудь работали? - Нет. Я только кончил школу. - Комсомолец? - Нет. - Родители кто? - Отец - инженер. - Понятно.- Он обратился к комиссии: - Есть вопросы? Представитель от студентов спросил, кого из всемирно известных пролетарских писателей я знаю. Ни в школе, ни в той среде, в которой я вырос, тогда еще не имели представления о том, что писателей можно делить на пролетарских и непролетарских, и я не очень уверенно ответил: - Максим Горький. Председатель поднял брови и хмыкнул: - Ну, может, его бунтарские настроения и были близки пролетариату. Но ведь теперь "Новая жизнь" что пишет? Знаете? Я не знал. - А надо знать. Надо разбираться, кто с нами, а кто против нас. Ну, так какого же мирового пролетарского писателя вы читали? Я чувствовал, что тону, и уже не решался называть кого-либо. Тогда он сказал: - Синклер. Эптон Синклер. Читал? Я не читал. - Ну а что вы читали? Я стал перечислять. На Пушкине он перебил меня: - Вы думаете, что "Евгений Онегин" - это для пролетариата? Может, вы пролетариям и "Войну и мир" порекомендуете? - Мне стало очевидно, что я провалился.- Советую поработать на предприятии. У станка. Но все-таки меня приняли. Произошло это так. Я решил вернуться в Вязники и попросил маму, оставшуюся в Москве, узнать обо всем в университетской канцелярии. Заведующий канцелярией посмотрел списки и сказал: - Да он не был на собеседовании! Мама хорошо знала, что я там был, и потому со всем сознанием своей правоты стала упрекать его в том, что он все напутал. Он заколебался и пометил в бумагах, что я был. Это все и решило. Дело в том, что в некоторых комиссиях отметки считались признаком старого режима. Тем, кто оказывался политически подходящим, записывалось "был", а тем, кто не годился, не писалось ничего. Заведующий канцелярией этого не знал и, сам того не подозревая, удостоверил мою политическую благонадежность. Когда начались занятия, для меня стало очевидным, что не только я, но и профессора продолжали оставаться в стороне от новой идеологии. Спорить с нею уже не решались. Только известный Челпанов пытался в публичных дискуссиях доказывать, что молодые карьеристы, начавшие выдавать себя за представителей марксистской науки, не только не понимают марксизма, но и оглупляют его, являясь поверхностными материалистами бюхнеровского толка. Однако его вскоре удалили из университета. Остальные профессора не вступали в споры, просто продолжали читать лекции по-старому. Как-то отец предложил мне сходить с ним в Деловой клуб. Там устраивался поэтический вечер. Обстановка клуба была по тому времени необычная. Входную стеклянную дверь отворял швейцар. Все раздевались, оставляя, как до революции, пальто и шубы у гардеробщика. Наверху были теплые с блестящим паркетом и мягкими коврами парадно обставленные залы. В первом отделении выступало много поэтов: самоуверенный, модно, как нэпман, одетый Мариенгоф, какие-то вихрастые молодые люди с белыми отложными воротниками и в солдатских рубахах, Сельвинский, сильно смутившийся и покрасневший, когда подошла его очередь, Вера Инбер, читавшая наивные стихи с хитроватым удивлением, и другие. В перерыве к отцу подошел хорошо одетый человек с бородкой, подстриженной по-кремлевски, с орденом Красного Знамени на пиджаке. Он улыбался, хотя его глубоко посаженные глаза оставались серьезными. - Вы меня не узнаете, Василий Михайлович? Я Белев, на фабрике у вас работал, подмастера. - Да ну?! Вот как! Где же вы теперь? - Опять по старой специальности. В Льноторге. Заместителем председа- теля. - Так вы ленок-то, наверное, англичанам поедете продавать? - Да. Уже оформили. Вот получу квартиру, устрою семью и поеду. После перерыва председатель клуба, которым тогда был директор Московского треста Таратута, сказал: - Нам ненадолго удалось перехватить известного поэта Владимира Владимировича Маяковского. Сейчас он прочтет свои стихи. К столу подошел Маяковский, коротко остриженный, с папиросой в зубах, в хорошем заграничном открытом френче. Ему довольно дружно захлопали. Но, как мне показалось, он, стоя за столом и с высоты своего большого роста рассматривая аудиторию, понимал, что слушатели чужие. Он прочел отрывок из ранней лирической поэмы. Ему похлопали, но без восторга. Он закурил и, слегка раскачиваясь, постоял в ожидании каких-нибудь реплик. Однако все молчали. Тогда он сам спросил: - Может быть, непонятно? Кто-то ответил: - Нет, понятно, но не нравится. Маяковский, ожидая пикировки и спора, бросил: - Надо было позвать Ахматкину! Наверно, понравилось бы. Где-то в средних рядах сдержанно засмеялись. Но спора не получилось. Маяковский ждал и заметно мрачнел. - Тогда я прочту "О дряни".- И спокойно начал: - Утихомирились бури революционных лон.- Тут он слегка поднял правую руку, как бы указывая на аудиторию, и усилил голос: - Подернулась тиной советская мешанина. И вылезло из-за спины РСФСР мурло... Он наклонился вперед, сощурил глаза и страшно выпятил нижнюю губу и подбородок: - Ме-ща-ни-на. А дальше уже без всяких обиняков, прямо адресовал свои стихи сидевшим перед ним слушателям: - Намозолив от пятилетнего сиденья зады, крепкие, как умывальники, живут и поныне - тише воды. Свили уютные кабинеты и спаленки. И, наконец, как бы отвернувшись от аудитории, он заключил: - Опутали революцию обывательщины нити. Страшнее Врангеля обывательский быт! Сделав небольшую паузу, но не дожидаясь аплодисментов, Маяковский сразу же после этого стал читать отрывок из "Про это". И опять, указывая на слушателей, загремел: - Столетия жили своими домками, и нынче зажили своим домкомом! Публика аплодировала, но при этом по рядам прокатились негромкие реплики и смешки. Маленький лысый человечек, сидевший в первом ряду, шепелявя, спросил: - Скажите, товарищ Маяковский, а вы живете, как все, в квартире? Маяковский немного помолчал, очевидно, не готовый к такому вопросу, потом сказал: - В квартире. Разница в том, что вам это удобно, а мне неудобно. Рост у нас разный. Кое-кто из сидевших в первых рядах засмеялся. Но видно было, что сочувствия Маяковский не вызвал. Вечер окончился. Все стали расходиться. Я увидел выходившего из зала Белева и его приятеля. Это был грузный человек, одетый в военную форму, с двумя ромбами на рукаве. Он усмехнулся: - Я-то думал, что свое отвоевал. А тут на меня опять фронт открывается. Белев не склонен был к иронии и не знал, что отвечать. Все, что пришлось ему слышать сегодня, вроде как бы и соответствовало характеру революционной борьбы, в которой он участвовал, а вместе с тем он так же, как и шедший рядом с ним отяжелевший комдив, не мог не уловить явной враждебности Маяковского. Я был, наверное, самым молодым в толпе, которая тогда толкалась в университетских коридорах и заполняла аудитории. Мальчишек моего возраста на нашем факультете не было. И жизненная зрелость моя, по-видимому, была ниже всех остальных. Университет в то время совершенно не походил на теперешние учебные заведения. Утром в нем хозяйничал рабфак. Мы занимались вечером. В грязных, нетопленых помещениях в новом здании на Моховой после пяти часов набивалось так много народу, что трудно было протиснуться в аудитории. А когда впервые объявили о лекции Бухарина, то народ не мог пролезть не только в аудиторию, но даже в вестибюль и толпился во дворе. Я пришел заранее, однако смог протолкнуться только до первой площадки большой лестницы, ведущей в Коммунистическую аудиторию. Как ни подталкивали сзади и как ни работал локтями я сам, пробиться дальше не удавалось. Вдруг я увидел, что снизу, энергично расталкивая толпу, продвигается высокий, здоровый парень, а впереди него - маленький улыбающийся человечек в потертой кожаной куртке, с большим лысеющим лбом и рыжеватой кремлевской бородкой. Он, быстро поворачиваясь то к одному, то к другому, утирал потное лицо снятой буденовкой. Смеясь, кого-то в чем-то убеждал, а кругом тоже смеялись. Когда он наконец приблизился, я услышал, как он говорит: - Так я же Бухарин. Пропустите. Мрачный брюнет в очках рядом со мной огрызнулся: - Уже третий Бухарин лезет! Бухарин опять засмеялся: - Ну, придется предъявить документы! Он порылся с боковом кармане и вытащил какой-то пропуск. Все мы, стоявшие поблизости, стали его проталкивать, а сами двигаться за ним. Но скоро мы остановились, поскольку продвигаться сквозь предельно спрессованную толпу уже не могли. Бухарин картинно вздохнул: "Уфф!" - и остановился. Поднявшись на цыпочки и посмотрев вперед, он обернулся к своему телохранителю и сказал: - Ну, ничего не поделаешь! До следующего раза. Они начали пробираться назад. Лекция не состоялась. Кроме студентов, в университет приходило тогда множество посторонних; никаких пропусков не спрашивали. Никто не раздевался. Бывшие солдаты, отрастившие бороды или давно небритые, в грязных шинелях; недоучившиеся в свое время учителя в перешитых из дореволюционных шуб кацавейках и бекешах; разный народ, одетый в тулупы из кислой овчины; партийные и комсомольские активисты в модных тогда куртках из моржового меха, разный люд в сапогах, обмотках, валенках; женщины в кожаных куртках и кепках - все на этом учебном базаре искали науку по своему вкусу. Протиснувшись в аудиторию, они через головы стоявших у дверей смотрели, кто и о чем читает лекцию, многие проталкивались обратно и шли искать что-нибудь более подходящее для себя. Определенной программы на факультете не было. Обязательным был только "переходный минимум". А кроме него, можно было выбирать и слушать что кому нравится. Лекции читали разные люди: старые профессора, академики Богословский, Петрушевский, Сакулин и даже такой всем известный ретроград, как Любавский, а вместе с ними и бывшие преподаватели эмигрантских партийных школ - Бухарин, Луначарский, Милютин, Покровский, Рязанов, еще не привыкшие к своему новому положению вождей, или отказавшийся от этого положения Богданов. В качестве преподавателей университета приютились бывшие теоретики меньшевиков и эсеров - Суханов, Маслов, Гинзбург, Огановский, на исторических кафедрах устроились известные учителя закрывшихся гимназий; выдающимися профессорами сделались земские статистики, некоторые поэты и писатели, газетные обозреватели... В 1922 году объявили, что историю поэзии ХХ века будет читать Валерий Брюсов. В большой аудитории набилось так много народу, что слабые лампочки над задними рядами еле просвечивали сквозь испарения, поднявшиеся от мокрой одежды. Люди сидели не только на скамьях, но и на полу, на подоконниках и стояли вдоль стен. Вдруг погас свет. Началась суета. Притащили лестницу, пытались устранить неисправность, но лампочки не загорались. Наконец с трудом удалось зажечь одну над столом лектора. Аудитория слабо освещалась через окна от уличных фонарей. Вошел Брюсов. Ничего подобного встречать тогда не приходилось. Он был в крахмальной рубашке и великолепной синей визитке, из кармана выглядывал уголок белого платка. Известная по портретам, аккуратно подстриженная острая бородка была уже почти седая. Большего контраста с темной, отсыревшей толпой, сгрудившейся в аудитории, как на вокзале, трудно было представить. Брюсов рассказывал о Бальмонте. Остановившись на его "Лебединой песне", он обратился к аудитории: - Кто ее помнит? Аудитория молчала. Он подождал и сказал: - Странно. В наше время ее знали все. Он стал декламировать сам - немного нараспев, глуховатым голосом, прекрасно передавая музыкальность стиха. Потом так же продекламировал "Камыши" и другие стихотворения. Было красиво, но не этого требовала аудитория. Я ходил слушать лекции совершенно разных преподавателей. Все было чрезвычайно интересно. Опыт войн и революций заставил научную мысль многое пересмотреть и переоценить. А так как печататься было невозможно, то профессора в своих лекциях пытались, стремились рассказывать о новых возникших точках зрения, находках и открытиях. В маленькой аудитории Алексей Иванович Яковлев читал методологию исторической науки. Аудитория набивалась до отказа. Обычно последним, сразу же вслед за лектором, наверное, чтоб не толкаться в студенческой толпе, приходил плотный военный с гладко выбритой головой, становился у двери и напряженно, с большим вниманием слушал до самого конца. Это был Вацетис, главнокомандующий вооруженными силами республики. Яковлев выяснял, как и почему менялись взгляды на исторический процесс. Вацетис преподавал в военной академии и считал нужным тоже в этом разобраться. Студенчество состояло в основном из мелкой интеллигенции. Не имея ничего, она всегда хочет всего и, естественно, ненавидит тех, у кого уже что-то есть. Так же, как мелкая буржуазия, мечтая стать крупной, считает своим злейшим врагом крупную буржуазию, так и мелкая интеллигенция смертельно ненавидит крупную интеллигенцию. В университете эта ненависть направлялась на старых профессоров. Против них повелась ожесточенная борьба, оружием в которой стали демагогия и наигранный темперамент революционного бунта. Сопротивлялся этой борьбе только профессор Челпанов. Это был упрямый старик с горячей украинской кровью, считавший, несмотря на свой шестидесятилетний жизненный опыт, что истину можно доказать. В Психологическом институте, где он был директором, он устраивал публичные диспуты. Челпанов утверждал, что самостоятельное рассмотрение душевных явлений вовсе не означает отрицания их материального происхождения. Он говорил: - Мы занимаемся внутренним опытом человека, его сознанием. Мы называем это душевными явлениями, или душой. И каково бы ни было происхождение душевных явлений, отрицание их реальности и замена их изучением физиологических процессов означают отказ от объяснения нашей души. В переполненной аудитории было множество уже заранее враждебно настроенных слушателей. Упоминание о душе и душевных явлениях сразу вызывало выкрики: - Поповщина! Клерикализм! Челпанов, раздосадованный тем, что сквозь стену, о которую он бился, не доходят никакие логические доводы, но умевший сдерживаться, покусывал свои черные с проседью усы. Потом сказал: - По-видимому, аудитории неизвестно, что Маркс никогда не отрицал реальность человеческого сознания. Послушайте: самый плохой архитектор отличается от наилучшей пчелы тем, что, прежде чем строить что-либо, он строит в своей голове, в сознании мыслительный проект. А Энгельс подчеркивал, что законы внешнего мира и человеческого сознания - это два ряда законов, которые, в сущности, тождественны, но по форме различны. Понимаете - различны! На мгновение аудитория стихла. Потом кто-то крикнул: - Не смейте касаться Маркса! - С передней скамьи вскочила маленькая женщина в кожаной куртке, с коротко остриженными курчавыми черными волосами.- Не смейте использовать Маркса в своих реакционных целях! Аудитория захлопала. Когда все утихли, Челпанов, уже не сдерживая себя, сказал: - Вы только что пришли в университет. Вам многое будет понятней, когда вы дойдете до третьего курса. Вместе с враждебными Челпанову слушателями в аудитории было и много сочувствующих. Эта его реплика тоже вызвала аплодисменты. Та же маленькая женщина, обернувшись к аудитории, закричала: - Чему вы хлопаете? Он оскорбляет нас! Кто-то, перевесившись с верхней скамьи, возразил: - Не нас, а вас! На кафедру вышел Корнилов. Аудитория притихла. Это был молодой доцент из челпановского института, с длинными, зачесанными назад волосами и красивой темной большой бородой. Он уже понял, по какому течению надо плыть, и потому сказал: - То, что высокопарно называют здесь душой,- это субъективное выражение не каких-то особых душевных, психологических, а самых обыкновенных физиологических процессов. А объективно они выражаются в движениях. Описание движений, которыми человек отвечает на действие раздражителей, и есть предмет психологии. Да, описание движений. Когда он кончил и стихли аплодисменты, поднялся Челпанов: - Позвольте вам при всех сказать, Константин Николаевич, что говорили вы, конечно, не для нас, а только для них.- Он указал на аудиторию. Вскоре партийная организация решила потребовать от ректората запретить диспуты, потому что на них пропагандируется поповщина. Диспуты кончились. Директором Психологического института и заведующим кафедрой психологии вместо Челпанова был назначен Корнилов. Борьба со старыми профессорами активно поощрялась. Я был далек от того, что делается в партийной жизни университета, но знал, что бунтуют и там. Меньшевистские и эсеровские организации были закрыты еще в 1921 году. Их вожди были арестованы. В 1922-1923 годах до меня доходили слухи о том, что, несмотря на запрет, они продолжают действовать. Но ничего определенного я не знал. Я хотел стать историком. Это не значит, что меня интересовали исторические законы. Я любил историю как предмет художественного восприятия: мне хотелось чувствовать, что за люди скрывались за историческими именами, как они жили, как выглядели, как говорили; представлять себе тогдашнюю обстановку, тогдашний город, его улицы, толпу так, чтобы, закрыв глаза, увидеть все как наяву. Для меня картины Рябушкина были историей в большей мере, чем четырехтомный фельетон Покровского. Даже фактологические исследования, в которых расследовалась скорее достоверность фактов, нежели живописалась ушедшая действительность, казались мне более похожими на работу следователя, чем историка. Но я и здесь, по-видимому, еще не дорос до понимания науки так, как ее понимали уже все в конце ХIХ и начале ХХ века. И тем не менее я всеми силами тянулся к ней. 4 Между тем жизнь в стране как будто налаживалась. Фабрики работали. Мужики сеяли и продавали лен. Отец, как прежде, ездил в Англию, выбирал и заказывал машины. Но вскоре началась новая ломка. Историю объявили буржуазной наукой и отменили. Академиков Богословского, Петрушевского и других изгнали из университета. Профессор Яковлев, воспользовавшись связями с семьей Ульяновых, устроился библиотекарем ВСНХ. Готье нашел место в Ленинской библиотеке. Веселовский поступил в Наркомфин. Я вынужден был переключиться на экономику. Однако получить работу молодому экономисту было почти невозможно. На бирже труда стояли бесконечные очереди безработных. Несмотря на старания моего отца, меня нигде не брали. После целого года хождений и хлопот мне наконец удалось устроиться секретарем в правление Владимирского хлопч

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору