Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
как
лошади нестройным галопом, вскидывая широкими задами, вывозили экипаж на
гору, Бек-Агамалов ощупью нашел его руку и крепко, больно и долго сжал ее.
Больше между ними ничего не было сказано.
19
Но волнение, которое было только что пережито всеми, сказалось в общей
нервной, беспорядочной взвинченности. По дороге в собрание офицеры много
безобразничали. Останавливали проходящего еврея, подзывали его и, сорвав с
него шапку, гнали извозчика вперед; потом бросали эту шапку куда-нибудь за
забор, на дерево. Бобетинский избил извозчика. Остальные громко пели и
бестолково кричали. Только Бек-Агамалов, сидевший рядом с Ромашовым,
молчал всю дорогу, сердито и сдержанно посапывая.
Собрание, несмотря на поздний час, было ярко освещено и полно народом.
В карточной, в столовой, в буфете и в бильярдной беспомощно толклись
ошалевшие от вина, от табаку и от азартной игры люди в расстегнутых
кителях, с неподвижными кислыми глазами и вялыми движениями. Ромашов,
здороваясь с некоторыми офицерами, вдруг заметил среди них, к своему
удивлению, Николаева. Он сидел около Осадчего и был пьян и красен, но
держался твердо. Когда Ромашов, обходя стол, приблизился к нему, Николаев
быстро взглянул на него и тотчас же отвернулся, чтобы не подать руки, и с
преувеличенным интересом заговорил с своим соседом.
- Веткин, идите петь! - крикнул Осадчий через головы товарищей.
- Сп-о-ем-те что-ни-и-будь! - запел Веткин на мотив церковного
антифона.
- Спо-ем-те что-ни-будь. Споемте что-о-ни-и-будь! - подхватили громко
остальные.
- За поповым перелазом подралися трое разом, - зачастил Веткин
церковной скороговоркой, - поп, дьяк, пономарь та ще губернский секретарь.
Совайся, Ничипоре, со-вайся.
- Совайся, Ничи-поре, со-о-вайся, - тихо, полными аккордами ответил ему
хор, весь сдержанный и точно согретый мягкой октавой Осадчего.
Веткин дирижировал пением, стоя посреди стола и распростирая над
поющими руки. Он делал то страшные, то ласковые и одобрительные глаза,
шипел на тех, кто пел неверно, и едва заметным трепетанием протянутой
ладони сдерживал увлекающихся.
- Штабс-капитан Лещенко, вы фальшивите! Вам медведь на ухо наступил!
Замолчите! - крикнул Осадчий. - Господа, да замолчите же кругом! Не
галдите, когда поют.
- Как бога-тый мужик ест пунш гля-се... - продолжал вычитывать Веткин.
От табачного дыма резало в глазах. Клеенка на столе была липкая, и
Ромашов вспомнил, что он не мыл сегодня вечером рук. Он пошел через двор в
комнату, которая называлась "офицерскими номерами", - там всегда стоял
умывальник. Это была пустая холодная каморка в одно окно. Вдоль стен
стояли разделенные шкафчиком, на больничный манер, две кровати. Белья на
них никогда не меняли, так же как никогда не подметали пол в этой комнате
и не проветривали воздух. От этого в номерах всегда стоял затхлый, грязный
запах заношенного белья, застарелого табачного дыма и смазных сапог.
Комната эта предназначалась для временного жилья офицерам, приезжавшим из
дальних отдельных стоянок в штаб полка. Но в нее обыкновенно складывали во
время вечеров, по двое и даже по трое на одну кровать, особенно пьяных
офицеров. Поэтому она также носила название "мертвецкой комнаты",
"трупарни" и "морга". В этих названиях крылась бессознательная, но
страшная жизненная ирония, потому что с того времени, как полк стоял в
городе, - в офицерских номерах, именно да этих самых двух кроватях, уже
застрелилось несколько офицеров и один денщик. Впрочем, не было года,
чтобы в N-ском полку не застрелился кто-нибудь из офицеров.
Когда Ромашов вошел в мертвецкую, два человека сидели на кроватях у
изголовий, около окна. Они сидели без огня, в темноте, и только по едва
слышной возне Ромашов заметил их присутствие и с трудом узнал их, подойдя
вплотную и нагнувшись над ними. Это были штабс-капитан Клодт, алкоголик и
вор, отчисленный от командования ротой, и подпрапорщик Золотухин,
долговязый, пожилой, уже плешивый игрок, скандалист, сквернослов и тоже
пьяница из типа вечных подпрапорщиков. Между обоими тускло поблескивала на
столе четвертная бутыль водки, стояла пустая тарелка с какой-то жижей и
два полных стакана. Не было видно никаких следов закуски. Собутыльники
молчали, точно притаившись от вошедшего товарища, и когда он нагибался над
ними, они, хитро улыбаясь в темноте, глядели куда-то вниз.
- Боже мой, что вы тут делаете? - спросил Ромашов испуганно.
- Т-ссс! - Золотухин таинственно, с предостерегающим видом поднял палец
кверху. - Подождите. Не мешайте.
- Тихо! - коротко шепотом сказал Клодт.
Вдруг где-то вдалеке загрохотала телега. Тогда оба торопливо подняли
стаканы, стукнулись ими и одновременно выпили.
- Да что же это такое наконец?! - воскликнул в тревоге Ромашов.
- А это, родной мой, - многозначительным шепотом ответил Клодт, - это у
нас такая закуска. Под стук телеги. Фендрик, - обратился он к Золотухину,
- ну, теперь подо что выпьем? Хочешь, под свет лупы?
- Пили уж, - серьезно возразил Золотухин и поглядел в окно на узкий
серп месяца, который низко и скучно стоял над городом. - Подождем. Вот,
может быть, собака залает. Помолчи.
Так они шептались, наклоняясь друг к другу, охваченные мрачной
шутливостью пьяного безумия. А из столовой в это время доносились
смягченные, заглушенные стенами и оттого гармонично-печальные звуки
церковного напева, похожего на отдаленное погребальное пение.
Ромашов всплеснул руками и схватился за голову.
- Господа, ради бога, оставьте: это страшно, - сказал он с тоскою.
- Убирайся к дьяволу! - заорал вдруг Золотухин. - Нет, стой, брат!
Куда? Раньше выпейте с порядочными господами. Не-ет, не перехитришь, брат.
Держите его, штабс-капитан, а я запру дверь.
Они оба вскочили с кровати и принялись с сумасшедшим лукавым смехом
ловить Ромашова. И все это вместе - эта темная вонючая комната, это тайное
фантастическое пьянство среди ночи, без огня, эти два обезумевших человека
- все вдруг повеяло на Ромашова нестерпимым ужасом смерти и сумасшествия.
Он с пронзительным криком оттолкнул Золотухина далеко в сторону и, весь
содрогаясь, выскочил из мертвецкой.
Умом он знал, что ему нужно идти домой, но по какому-то непонятному
влечению он вернулся в столовую. Там уже многие дремали, сидя на стульях и
подоконниках. Было невыносимо жарко, и, несмотря на открытые окна, лампы и
свечи горели не мигая. Утомленная, сбившаяся с ног прислуга и
солдаты-буфетчики дремали стоя и ежеминутно зевали, не разжимая челюсти,
одними ноздрями. Но повальное, тяжелое, общее пьянство не прекращалось.
Веткин стоял уже на столе и пел высоким чувствительным тенором:
Бы-ы-стры, как волны-ы,
Дни-и нашей жиз-ии...
В полку было много офицеров из духовных и потому пели хорошо даже в
пьяные часы. Простой, печальный, трогательный мотив облагораживал пошлые
слова. И всем на минуту стало тоскливо и тесно под этим низким потолком в
затхлой комнате, среди узкой, глухой и слепой жизни.
Умрешь, похоронят,
Как не жил на свете... -
пел выразительно Веткин, и от звуков собственного высокого и
растроганного голоса и от физического чувства общей гармонии хора в его
добрых, глуповатых глазах стояли слезы. Арчаковский бережно вторил ему.
Для того чтобы заставить свой голос вибрировать, он двумя пальцами тряс
себя за кадык. Осадчий густыми, тягучими нотами аккомпанировал хору, и
казалось, что все остальные голоса плавали, точно в темных волнах, в этих
низких органных звуках.
Пропели эту песню, помолчали немного. На всех нашла сквозь пьяный угар
тихая, задумчивая минута. Вдруг Осадчий, глядя вниз на стол опущенными
глазами, начал вполголоса:
- "В путь узкий ходшие прискорбный вси - житие, яко ярем, вземшие..."
- Да будет вам! - заметил кто-то скучающим тоном. - Вот прицепились вы
к этой панихиде. В десятый раз.
Но другие уже подхватили похоронный напев, и вот в загаженной,
заплеванной, прокуренной столовой понеслись чистые ясные аккорды панихиды
Иоанна Дамаскина, проникнутые такой горячей, такой чувственной печалью,
такой страстной тоской по уходящей жизни:
- "И мне последовавшие верою приидите, насладитеся, яже уготовах вам
почестей и венцов небесных..."
И тотчас же Арчаковский, знавший службу не хуже любого дьякона,
подхватил возглас:
- Рцем вси от всея души...
Так они и прослужили всю панихиду. А когда очередь дошла до последнего
воззвания, то Осадчий, наклонив вниз голову, напружив шею, со странными и
страшными, печальными и злыми глазами заговорил нараспев низким голосом,
рокочущим, как струны контрабаса:
- "Во блаженном успении живот и вечный покой подаждь, господи, усопшему
рабу твоему Никифору... - Осадчий вдруг выпустил ужасное, циничное
ругательство, - и сотвори ему ве-е-ечную..."
Ромашов вскочил и бешено, изо всей силы ударил кулаком по столу.
- Не позволю! Молчите! - закричал он пронзительным, страдальческим
голосом. - Зачем смеяться? Капитан Осадчий, вам вовсе не смешно, а вам
больно и страшно! Я вижу! Я знаю, что вы чувствуете в душе!
Среди общего мгновенного молчания только один чей-то голос промолвил с
недоумением:
- Он пьян?
Но тотчас же, как и давеча у Шлейферши, все загудело, застонало,
вскочило с места и свернулось в какой-то пестрый, движущийся, крикливый
клубок. Веткин, прыгая со стола, задел головой висячую лампу; она
закачалась огромными плавными зигзагами, и тени от беснующихся людей, то
вырастая, как великаны, то исчезая под пол, зловеще спутались и заметались
по белым стенам и по потолку.
Все, что теперь происходило в собрании с этими развинченными,
возбужденными, пьяными и несчастными людьми, совершалось быстро, нелепо и
непоправимо. Точно какой-то злой, сумбурный; глупый, яростно-насмешливый
демон овладел людьми и заставлял их говорить скверные слова и делать
безобразные, нестройные движения.
Среди этого чада Ромашов вдруг увидел совсем близко около себя чье-то
лицо с искривленным кричащим ртом, которое ей сразу даже не узнал, - так
оно было перековеркано и обезображено злобой. Это Николаев кричал ему,
брызжа слюной и нервно дергая мускулами левой щеки под глазом:
- Сами позорите полк! Не смейте ничего говорить. Вы - и разные
Назанские! Без году неделя!..
Кто-то осторожно тянул Ромашова назад. Он обернулся и узнал
Бек-Агамалова, но, тотчас же отвернувшись, забыл о нем. Бледнея от того,
что сию минуту произойдет, он сказал тихо "и хрипло, с измученной жалкой
улыбкой:
- А при чем же здесь Назанский? Или у вас есть особые, таинственные
причины быть им недовольным?
- Я вам в морду дам! Подлец, сволочь! - закричал Николаев высоким
лающим голосом. - Хам!
Он резко замахнулся на Ромашова кулаком и сделал грозные глаза, но
ударить не решался. У Ромашова в груди и в животе сделалось тоскливое,
противное обморочное замирание. До сих пор он совсем не замечал, точно
забыл, что в правой руке у него все время находится какой-то посторонний
предмет. И вдруг быстрым, коротким движением он выплеснул в лицо Николаеву
остатки пива из своего стакана.
В то же время вместе с мгновенной тупой болью белые яркие молнии
брызнули из его левого глаза. С протяжным, звериным воем кинулся он на
Николаева, и они оба грохнулись вниз, сплелись руками и ногами и
покатились по полу, роняя стулья и глотая грязную, вонючую пыль. Они
рвали, комкали и тискали друг друга, рыча и задыхаясь. Ромашов помнил, как
случайно его пальцы попали в рот Николаеву за щеку и как он старался
разорвать ему этот скользкий, противный, горячий рот... И он уже не
чувствовал никакой боли, когда бился головой и локтями об пол в этой
безумной борьбе.
Он не знал также, как все это окончилось. Он застал себя стоящим в
углу, куда его оттеснили, оторвав от Николаева. Бек-Агамалов поил его
водой, по зубы у Ромашова судорожно стучали о края стакана, и он боялся,
как бы не откусить кусок стекла. Китель на нем был разорван под мышками и
на спине, а один погон, оторванный, болтался на тесемочке. Голоса у
Ромашова не было, и он кричал беззвучно, одними губами:
- Я ему... еще покажу!.. Вызываю его!..
Старый Лех, до сих пор сладко дремавший на конце стола, а теперь совсем
очнувшийся, трезвый и серьезный, говорил с непривычной суровой
повелительностью:
- Как старший, приказываю вам, господа, немедленно разойтись. Слышите,
господа, сейчас же. Обо всем будет мною утром подан рапорт командиру
полка.
И все расходились смущенные, подавленные, избегая глядеть друг на
друга. Каждый боялся прочесть в чужих глазах свой собственный ужас, свою
рабскую, виноватую тоску, - ужас и тоску маленьких, злых и грязных
животных, темный разум которых вдруг осветился ярким человеческим
сознанием.
Был рассвет, с ясным, детски-чистым небом и неподвижным прохладным
воздухом. Деревья, влажные, окутанные чуть видным паром, молчаливо
просыпались от своих темных, загадочных ночных снов. И когда Ромашов, идя
домой, глядел на них, и на небо, и на мокрую, седую от росы траву, то он
чувствовал себя низеньким, гадким, уродливым и бесконечно чужим среди этой
невинной прелести утра, улыбавшегося спросонок.
20
В тот же день - это было в среду - Ромашов получил короткую официальную
записку:
"Суд общества офицеров N-ского пехотного полка приглашает подпоручика
Ромашова явиться к шести часам в зал офицерского собрания. Форма одежды
обыкновенная.
Председатель суда подполковник Мигунов".
Ромашов не мог удержаться от невольной грустной улыбки: эта "форма
одежды обыкновенная" - мундир с погонами и цветным кушаком - надевается
именно в самых необыкновенных случаях: "на суде, при публичных выговорах и
во время всяких неприятных явок по начальству.
К шести часам он пришел в собрание и приказал вестовому доложить о себе
председателю суда. Его попросили подождать. Он сел в столовой у открытого
окна, взял газету и стал читать ее, не понимая слов, без всякого интереса,
механически пробегая глазами буквы. Трое офицеров, бывших в столовой,
поздоровались с ним сухо и заговорили между собой вполголоса, так, чтоб он
не слышал. Только один подпоручик Михин долго и крепко, с мокрыми глазами,
жал ему руку, но ничего не сказал, покраснел, торопливо и неловко оделся и
ушел.
Вскоре в столовую через буфет вышел Николаев. Он был бледен, веки его
глаз потемнели, левая щека все время судорожно дергалась, а над вей ниже
виска синело большое пухлое пятно. Ромашов ярко и мучительно вспомнил
вчерашнюю драку и, весь сгорбившись, сморщив лицо, чувствуя себя
расплюснутым невыносимой тяжестью этих позорных воспоминаний, спрятался за
газету и даже плотно зажмурил глаза.
Он слышал, как Николаев спросил в буфете рюмку коньяку и как он
прощался с кем-то. Потом почувствовал мимо себя шаги Николаева. Хлопнула
на блоке дверь. И вдруг через несколько секунд он услышал со двора за
своей спиной осторожный шепот:
- Не оглядывайтесь назад! Сидите спокойно. Слушайте.
Это говорил Николаев. Газета задрожала в руках Ромашова.
- Я, собственно, не имею права разговаривать с вами. Но к черту эти
французские тонкости. Что случилось, того не поправишь. Но я вас все-таки
считаю человеком порядочным. Прошу вас, слышите ли, я прошу вас: ни слова
о жене и об анонимных письмах. Вы меня поняли?
Ромашов, закрываясь газетой от товарищей, медленно наклонил голову.
Песок захрустел на дворе под ногами. Только спустя пять минут Ромашов
обернулся и поглядел на двор. Николаева уже не было.
- Ваше благородие, - вырос вдруг перед ним вестовой, - их
высокоблагородие просят вас пожаловать.
В зале, вдоль дальней узкой стены, были составлены несколько ломберных
столов и покрыты зеленым сукном. За ними помещались судьи, спинами к
окнам; от этого их лица были темными. Посредине в кресле сидел
председатель - подполковник Мигунов, толстый, надменный человек, без шеи,
с поднятыми вверх круглыми плечами; по бокам от него - подполковники:
Рафальский и Лех, дальше с правой стороны - капитаны Осадчий и Петерсон, а
с левой - капитан Дювернуа и штабс-капитан Дорошенко, полковой казначей.
Стол был совершенно пуст, только перед Дорошенкой, делопроизводителем
суда, лежала стопочка бумаги. В большой пустой зале было прохладно и
темновато, несмотря на то, что на дворе стоял жаркий, сияющий день. Пахло
старым деревом, плесенью и ветхой мебельной обивкой.
Председатель положил обе большие белые, полные руки ладонями вверх на
сукно стола и, разглядывая их поочередно, начал деревянным тоном:
- Подпоручик Ромашов, суд общества офицеров, собравшийся по
распоряжению командира полка, должен выяснить обстоятельства того
печального и недопустимого в офицерском обществе столкновения, которое
имело место вчера между вами и поручиком Николаевым. Прошу вас рассказать
об этом со всевозможными подробностями.
Ромашов стоял перед нами, опустив руки вниз и теребя околыш шапки. Он
чувствовал себя таким затравленным, неловким и растерянным, как бывало с
ним только в ученические годы на экзаменах, когда он проваливался.
Обрывающимся голосом, запутанными и несвязными фразами, постоянно мыча и
прибавляя нелепые междометия, он стал давать показание. В то же время,
переводя глаза с одного из судей на другого, он мысленно оценивал их
отношения к нему: "Мигунов - равнодушен, он точно каменный, но ему льстит
непривычная роль главного судьи и та страшная власть и ответственность,
которые сопряжены с нею. Подполковник Врем глядит жалостными и какими-то
женскими глазами, - ах, мой милый Брем, помнишь ли ты, как я брал у тебя
десять рублей взаймы? Старый Лех серьезничает. Он сегодня трезв, и у него
под глазами мешки, точно глубокие шрамы. Он не враг мне, но он сам так
много набезобразничал в собрании в разные времена, что теперь ему будет
выгодна роль сурового и непреклонного ревнителя офицерской чести. А
Осадчий и Петерсон - это уже настоящие враги. По закону я, конечно, мог бы
отвести Осадчего - вся ссора началась из-за его панихиды, - а впрочем, не
все ли равно? Петерсон чуть-чуть улыбается одним углом рта - что-то
скверное, низменное, змеиное в улыбке. Неужели он знал об анонимных
письмах? У Дювернуа - сонное лицо, а глаза - как большие мутные шары.
Дювернуа меня не любит. Да и Дорошенко тоже. Подпоручик, который только
расписывается в получении жалованья и никогда не получает его. Плохи ваши
дела, дорогой мой Юрий Алексеевич".
- Виноват, на минутку, - вдруг прервал его Осадчий. - Господин
подполковник, вы позволите мне предложить вопрос?
- Пожалуйста, - важно кивнул головой Мигунов.
- Скажите нам, подпоручик Ромашов, - начал Осадчий веско, с растяжкой,
- где вы изволили быть до того, как приехали в собрание в таком
невозможном виде?
Ромашов покраснел и почувствовал, как его лоб сразу покрылся частыми
каплями пота.
- Я был... я был... ну, в одном месте, - и он добавил почти шепотом, -
был в публичном доме.
- Ага, вы были в публичном доме? - нарочно громко, с жестокой четкостью
подхватил Осадчий. - И, вероятно, вы что-нибудь пили в этом учреждении?
- Д-да, пил, - отрывисто ответил Ромашов.
- Так-с. Больше вопросов не имею, - повернулся Осадчий к председателю.
- Прошу продолжать показание, - сказал Мигун