Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Фантастика. Фэнтези
   Фэнтази
      Резанова Наталья. Золотая голова -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  -
еливаются друг в друге идеальное и реальное, и само идеальное вырастает и вырывается из реального, как бы питаясь им и преображая его на наших глазах. Идея мира господствует в гоголевском МИРГОРОДЕ, она венчает его, как купол, хотя под куполом этим бушуют страсти и "порождения злого духа". Эта идея -- главная философская идея Гоголя, и, может быть, никакая другая книга так отчетливо, как "Миргород", не выражает ее. Да и само контрастное построение этого сборника, нарочитое соединение в нем четырех несовместимых друг с другом по материалу и духу повестей говорит об умысле автора. "Старосветских помещиков" сменяет "Бульба", "Вия" -- "Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем". Гоголь как бы листает человеческую жизнь. Бульба, кажется, сам делает историю, в "Старосветских помещиках" и "Повести о том, как поссорился..." история проходит где-то стороной, мимо жизни героев -- буквально мимо, как прошел мимо Миргорода при их жизни легендарный Наполеон. В "Старосветских помещиках" Гоголь пишет: "...по странному устройству вещей, всегда ничтожные причины родили великие события и, наоборот, великие предприятия оканчивались ничтожными следствиями. Какой-нибудь завоеватель собирает все силы своего государства, воюет несколько лет, полководцы его прославляются, и наконец все это оканчивается приобретением клочка земли, на котором негде посеять картофеля; а иногда, напротив, два какие-нибудь колбасника двух городов подерутся между собою за вздор, и ссора объемлет наконец города, потом веси и деревни, а там и целое государство". Тут заключена некая историческая печаль Гоголя, которую не способно заглушить полыхание "Бульбы". И фантастический "Вий", кажется, удаленный и от истории, и от настоящей жизни, поднимающий из бездны сознания самые темные силы его, черной вспышкой духовного разрывающий сам дух, тоже вписывается в этот сюжет размышлений Гоголя о судьбе человеческой, о бытии человека в себе и вне себя, сгорающем в минуту или протягивающемся в вечность. Мысль его колеблется, ищет выхода и умиротворения, союза двух стихий, которые как бы разрывают, раздирают человека в то время, как он вышел из гармонии и должен возвратиться в нее. История действительно "горит" под пером Гоголя в "Бульбе" -- горит крепость, подожженная снарядами Бульбы, горит монастырь в ночи, горят хаты, горит сам Бульба на костре, разложенном ляхами. В "Старосветских помещиках" Гоголь над такой историей посмеивается. Он иронизирует над великими историческими событиями, цель которых есть убийство. Он смеется не над Бульбою, а над Наполеоном, который уничтожил миллионы людей, а кончил тем, что завоевал... один остров. Ради чего лилась кровь? И что в этих деяниях великого? Бульба защищал веру и дом, но и он временами напоминает "разбойника". Его жестокость страшна. Ради веры он бросает в огонь детей и женщин. Философия истории по-своему осмысляется Гоголем в "Миргороде". Кажется, этот сборник посвящен быту, и эпиграф у него нарочито бытовой, успокаивающий: в Миргороде столько-то водяных и ветряных мельниц, в нем выпекаются вкусные бублики. Но под обложкой Миргорода клокочут страсти и льется кровь. На весах исторического суда как бы колеблются два образа жизни, две участи, уготованные человеку. И если в одной из этих жизней возмущение врывается как счастье, как желанная встряска, "разоблачающая" все силы души и весь высокий строй ее, то в другой (у Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича) оно пародийно. В нем нет ярких красок, оно тускло, как выцветшая зелень на осенних полях, которые видит Гоголь, уезжая из Миргорода. Этот отъезд с грустным чувством на душе, со знаменитым восклицанием "Скучно на этом свете, господа!" относится не только к истории Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича. Это реплика и картина, венчающие весь сборник. Это сказано в конце книги, где напечатаны "Бульба" и "Вий". Скучно и то и другое, потому что жизнь, какая бы она ни была, пресекается смертью. Потому что уходят, погибают, разрушаются и герои и страсти, и кипучая кровь и ясная любовь под ясным небом. И все же любви, мгновенью истинного чувства, Гоголь отдает предпочтение в истории. Перед ним меркнут и бури, и битвы, и великие исторические события. История, взятая сама по себе, ничего не стоит в сравнении со стоном Афанасия Ивановича на могиле Пульхерии Ивановны, с поцелуем, который сливает уста Андрия и прекрасной полячки. Тут прекращается течение ее и настает тот миг, который стирает ощущение времени и вообще выпадает из цепи закона и логики. Он над логикой, над историей, над сцеплением причин и следствий и, естественно, над теорией. Событие истории может лишь помочь личности выявиться, проявиться, если же личность страдает, то и "великое событие" уже не великое. То мгновение любви (а в историческом исчислении оно именно мгновение), которое Гоголь запечатлел в повести о малороссийских Филемоне и Бавкиде, выше и значительней любого мирового переворота или катаклизма. И пусть Гоголь называет эту любовь "привычкой". Она в тысячу раз выше романтической "страсти", высмеянной им в той же повести. Такая страсть ничего не стоит, ибо она недолготерпелива, она корыстна -- в такой страсти человек любит себя и свое чувство, а не другого человека. Пульхерия Ивановна, умирая, думает не о своей жизни, а о том, кого она оставляет на земле. В свою очередь, Афанасий Иванович идет за ней, как только раздается ее призыв, он откликается, отзывается, не страшась того, что этот отклик означает его смерть. Жизнь не нужна ему, раз нет той, которую он любил и которая любила его. Отзыв Пушкина по прочтении этой повести был краток: "идиллия, заставляющая нас смеяться сквозь слезы грусти и умиления". В "Миргороде" и "Арабесках" Гоголь нашел себя как поэт. Перейдя в прозу, он остался поэтом. "Миргород" имел подзаголовок: "Повести, служащие продолжением "Вечеров на хуторе близ Диканьки". Но они лишь по материалу были их продолжением. В продолжении уже заключалось иное начало; переходя из мира сказки в мир реальности, Гоголь соединял оба эти мира, воссоединял их в своем воображении и пытался помирить. Он наводил мосты над бездной, над пропастью, пролегающей в душе самого человека. "Старосветские помещики" стали торжеством согласия и примирения, торжеством меры и равновесия между реальным и идеальным, прозаическим и поэтическим, быстропроходящим и вечным. Кажется, весь человек был объят Гоголем на мгновение в этой поэме -- поэме о бессмертии чувства. "3" Что же писала критика? Она хвалила "Миргород" и ругала "Арабески". В "Миргороде" Гоголь, по ее мнению, оставался Пасичником, в "Арабесках" он замахнулся бог знает на что, его ученые статьи, помещенные в соседстве с повестями, вызывали улыбку. "Библиотека для чтения" сравнивала его с Гете, который тоже дорожил каждым своим клочком и завещал его потомству. "Автор пишет обо всем в свете... об Истории, Географии, Музыке, Живописи, Скульптуре, Архитектуре... и предлагает переписки собачек". "Быть может, это арабески, -- заключал журнал Сенковского, -- но это не литература". Гоголя похвалили за "сказки" ("Бульбу" и "Вия") и советовали и впредь "легко и приятно" рассказывать "шуточные истории". Последнее относилось к "Старосветским помещикам". "Но какая цель этих сцен, -- писала "Пчела", имея в виду повести "Арабесок", -- не возбуждающих в душе читателя ничего, кроме жалости и отвращения?.. Зачем же показывать нам эти рубища, эти грязные лохмотья, как бы ни были они искусно представлены? Зачем рисовать неприятную картину заднего двора жизни и человечества без всякой видимой цели?" Даже "Московский наблюдатель" хвалил Гоголя только за простодушие смеха и "беспрерывный хохот", за мастерство "щекотать других". Вот что писал автор статьи С. П. Шевырев: "До сих пор за этим смехом он водил нас или в Миргород, или в лавку жестяных дел мастера Шиллера, или в сумасшедший дом. Мы охотно за ним следовали всюду, потому что везде и над всем приятно посмеяться". И все упорно тянули Гоголя в Малороссию, на малороссийский материал, убеждая его, что тот -- его призвание. Даже в обращении к петербургским темам, к образам немцев в Петербурге Шевырев увидел влияние Тика и Гофмана, влияние немецкое. Он восхищался Бульбою (что, кстати сказать, делали и "Пчела", и "Библиотека для чтения") и называл "Старосветских помещиков" яркими портретами во вкусе Теньера, снятыми верно с малороссийской жизни. Да, Бульбу хвалили все (малороссийский колорит! Яркость характеров! Эпос!), но никто не видел эпоса в любви Афанасия Ивановича и Пульхерии Ивановны, грустного эпоса в жизни Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича, великой художественной "идеи" "Портрета" или "Невского проспекта", великого обобщения в лице поручика Пирогова или сумасшедшего столоначальника Поприщина. "Гений" Поприщина никем не был замечен. "В клочках из записок сумасшедшего есть также много остроумного, забавного, смешного и жалкого. Быт и характер некоторых петербургских чиновников схвачен и набросан живо и оригинально", -- писала "Пчела". Лишь один голос -- голос из Москвы -- отозвался пониманием. Белинский в статье "О русской повести и повестях г. Гоголя", явившейся в "Телескопе", увидел в смехе Гоголя грустную сторону. Анненков вспоминал, как счастлив был Гоголь, прочитав ту статью. Рассматривая Гоголя как итог движения русской прозы начала столетия, Белинский ставил его наравне с Пушкиным, объявляя, что теперь именно Гоголь делается "главою поэтов". Пушкинский период в русской литературе сменялся гоголевским. Можно было говорить о юном таланте и молодом даровании, обещавшем успехи, когда речь шла о "Вечерах" (хотя и там уже чувствовался зрелый гений), но новая проза Гоголя окончательно ставила его рядом с Пушкиным. Белинский не преувеличивал. Пушкинский мир как бы отходил в прошлое, скрывался в туманной дали, напоминая о себе чудесными звуками угасающих пушкинских песен, дисгармонический мир Гоголя заступал его место. Гоголевский талант был выделен в статье Белинского крупно и не только на фоне русской, но и мировой литературы. Малороссийский Поль де Кок и сочинитель забавных историй во вкусе Теньера превращался под пером Белинского в великого трагикомического писателя, достойного Гете и Шекспира. Поручик Пирогов, в котором, как писал Белинский, заключена целая нация, стоил Шейлока и Фауста, а "Записки сумасшедшего" заключали в себе "бездну философии". "Что такое почти каждая из его повестей? -- писал критик "Телескопа". -- Смешная комедия, которая начинается глупостями, продолжается глупостями и оканчивается слезами, и которая, наконец, называется жизнию". Комедия жизни -- вот тема Гоголя, провозглашал Белинский. Не бездумный и забавный смех, а комическое самой жизни, ее грустной оборотной стороны, заключенной в краткости отпущенного нам срока и краткости человеческих чувств. "О бедное человечество! жалкая жизнь! -- писал Белинский. -- И однако ж вам все-таки жаль Афанасия Ивановича и Пульхерии Ивановны! вы плачете о них (выделено Белинским. -- И. 3.), о них, которые только пили и ели и потом умерли!" "Только пили и ели и потом умерли..." Сколько в этом иронии и сострадания одновременно! "...этот уродливый гротеск, -- писал он о записках Поприщина, -- эта странная, прихотливая греза художника, эта добродушная насмешка над жизнию и человеком... эта... история болезни (выделено Белинским. -- И. 3.) ...удивительная по своей истине и глубокости, достойная кисти Шекспира: вы еще смеетесь над простаком, но уже ваш смех растворен горечью; это смех над сумасшедшим, которого бред и смешит и возбуждает сострадание". Миф о творце "смешных историй", приятных анекдотцев и побасенок был развеян. Гоголь был поэт жизни, а не комик. Ему не давали советов, куда направить свой смех. Сам смех в его творениях был признан полноценным, ибо получал имя поэзии. "О, эти картины, эти черты, -- писал критик о "Старосветских помещиках", -- суть... драгоценные перлы поэзии, в сравнении с которыми все прекрасные фразы наших доморощенных Бальзаков настоящий горох!" Гоголь мог торжествовать. Та минута, о которой он мечтал, явление которой лелеял еще в Нежине, наступила. Наконец он мог взять книжку журнала и бросить ее тем, кто называл его пустым мечтателем. Нате, читайте! Не верили? Теперь уверьтесь! И не самые похвалы были приятны ему (в те годы и Кукольника сравнивали с Гете), а существо похвал. Не знал и не гадал Гоголь, посылая экземпляр своей книжки для передачи в Москву Надеждину, что именно в его журнале появится такая статья. Он скорее мог рассчитывать на критиков "Московского наблюдателя". Он их недвусмысленно просил "изъявить" свое "мнение" где-нибудь в печати. Но, как всегда бывает, мнение это пришло с иной стороны. "Комическое одушевление, всегда побеждаемое глубоким чувством грусти" -- вот что сказал Белинский о природе его смеха. Лучше нельзя было сказать. Слова эти не только защищали смех Гоголя и объясняли смех Гоголя, но и как бы поднимали завесу над смыслом его следующего веселого творения -- комедии "Ревизор". "Глава вторая" ""РУССКОЙ ЧИСТО АНЕКДОТ"" Смеяться, смеяться давай теперь побольше. Да здравствует комедия! "Гоголь -- М. П. Погодину, декабрь 1835 года" Теперь я вижу, что значит быть комическим писателем. Малейший призрак истины -- и против тебя восстают, и не один человек, а целые сословия. "Гоголь -- М. С. Щепкину, апрель 1836 года" "l" 1835-й удался на славу! Столько о Гоголе еще не говорили и не писали, столького он еще никогда не печатал, и так ему еще не жилось и не писалось. "Ей-богу, -- пишет Гоголь Максимовичу, -- мы все страшно отдалились от наших первозданных элементов. Мы никак не привыкнем... глядеть на жизнь как на трын-траву, как всегда глядел козак. Пробовал ли ты когда-нибудь, вставши поутру с постели, дернуть в одной рубашке по всей комнате тропака?.. Чем сильнее подходит к сердцу старая печаль, тем шумнее должна быть новая веселость. Есть чудная вещь на свете: это бутылка доброго вина... Жажду, жажду весны, -- заканчивает он свое письмо. -- Чувствуешь ли ты свое счастие? знаешь ли ты его? Ты свидетель ее рождения, впиваешь ее, дышишь ею, и после этого ты еще смеешь говорить, что не с кем тебе перевести душу... Да дай мне ее одну, одну -- и никого больше я не желаю видеть, по крайней мере, на все продолжение ее, ни даже любовницы, что, казалось бы, потребнее всего весною..." Гоголевское торжество увенчивается новой поездкой на родину. Вырабатывается уже какая-то закономерность в этих посещениях Васильевки. Он едет туда только с удачею, он является собственной персоною, пустив вперед себя свои книги и славу, печатные отзывы газет, брань и похвалы. Так и в этот раз. Он въезжает в пределы родной Полтавщины автором "Миргорода", человеком, которого местные обыватели побаиваются, как ревизора или генерал-губернатора. Кто знает, какая тайная дана ему власть и какое задание из Петербурга: может быть, осмотреть губернию и уезд и потом описать все это? Он уже описал Миргород, и ему позволили. Теперь опишет весь уезд. Сегодня тронул безымянных Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича и городской суд, а завтра доберется и до "личностей". Рассказывают, что в этот приезд на родину Гоголь пожал весь букет российского успеха. Его боялись принимать дома, считая, что он если и не подослан, то, во всяком случае, облечен правами все замечать и вносить в свои записные книжки. Он был уже не сын Марии Ивановны и Василия Афанасьевича, не скромный коллежский асессор, а некое доверенное Лицо, которому сам государь разрешает так описывать своих соотечественников. В свободном смехе Гоголя для земляков его заключалась какая-то тайна, какие-то непонятные и пугающие их привилегии, которые простому смертному не могли быть даны. Заглянет невзначай в дом, все осмотрит, увидит, ничего не скажет, а потом в комедию вставит, и отвечай тогда перед всем светом! Мария Ивановна к тому времени уже считала Никошу "гением" и прямо писала ему об этом. Гоголь вынужден был ее урезонивать, прося "никогда не называть" его "таким образом, а тем более еще в разговоре с кем-нибудь". Но почти те же слова он услышал, проезжая через Москву, где его почитатели устроили ему чуть ли не овацию. В тот раз он коротко и уже на всю жизнь сошелся с Аксаковыми -- милым семейством московских бар, близких к литературе. Глава его, Сергей Тимофеевич Аксаков, в молодости был секретарем Державина, потом служил в Межевом институте, был цензором, покровительствовал Белинскому. Его сыновья Константин и Иван стали известными литераторами. Здесь познакомился Гоголь и с адъюнктом университета и поэтом С. П. Шевыревым, и с братьями Иваном Васильевичем и Петром Васильевичем Киреевскими. Иван Киреевский издавал в 1832 году журнал "Европеец", Петр собирал народные песни. Мгновенно оценил Гоголь гостеприимство Москвы, радушие Москвы, незлобивость Москвы. Здесь готовы были любить за один талант, не признавая чинов и званий, петербургского чванства, разделения на классы, петербургской холодности. Пожалуй, один Шевырев показался ему суховатым (он несколько лет прожил в Европе, был знаком с Гете и гордился этим), остальные же -- особенно Константин Аксаков, Киреевские, Михайло Семенович Щепкин -- распахнули перед ним двери своих домов. Тут же перешел он с ними на "ты" и уже не оставлял этого тона, как бы ни менялся он к Москве и как бы ни менялась к нему Москва. "Мы с Константином, -- вспоминал С. Т. Аксаков, -- моя семья и все люди, способные чувствовать искусство, были в полном восторге от Гоголя. Надобно сказать правду, что, кроме присяжных любителей литературы во всех слоях общества, молодые люди лучше и скорее оценили Гоголя. Московские студенты все пришли от него в восхищение и первые распространили в Москве громкую молву о новом великом таланте". И хотя Гоголь был в Москве на пути домой недолго, молва эта не могла не достичь его ушей, он, что называется, увидел ее воочию. Когда он вошел в ложу Аксаковых в Большом театре, "в одну минуту несколько трубок и биноклей обратились на нашу ложу, и слова "Гоголь, Гоголь" разнеслись по креслам". Все это подмывало его несколько потешиться своим положением и (вспомнив унижения на почтовых станциях в 1832 году) некоторым образом припугнуть своих обидчиков. Заехав по дороге в Киев к Максимовичу, Гоголь держал далее путь с Пащенко и Данилевским. "Здесь была разыграна оригинальная репетиция "Ревизора", -- пишет В. Шенрок, -- которым тогда Гоголь был усиленно занят. Гоголь хотел основательно изучить впечатление, которое произведет на станционных смотрителей его ревизия с мнимым инкогнито. Для этой цели он просил Пащенко выезжать вперед и распространять везде, что следом за ним едет ревизор, тщательно скрывающий настоящую цель своей поездки. Пащенко выехал несколькими часами раньте и устраивал так, что на станциях все были уже подготовлены к приезду и к встрече мнимого ревизора. Благодаря

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору