Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
а чужого человека, но не могла. Чагатаев наклонился к собаке, она
схватила своей пастью его руку и потерла ее между пустыми деснами - у нее
не было ни одного зуба. Он попробовал ее за тело - там часто билось
жестокое жалкое сердце, и в глазах собаки стояли слезы отчаяния.
В кибитке кто-то изредка смеялся кротким, блаженным голосом. Чагатаев
поднял решетку, навешенную на жерди, и вошел внутрь жилища. В кибитке было
тихо, душно, не видно ничего. Чагатаев согнулся и пополз, ища того, кто
здесь есть. Жаркий шерстяной воздух томил его. Чагатаев ослабевшими руками
искал неизвестного человека, пока не нащупал чье-то лицо. Это лицо вдруг
сморщилось под пальцами Чагатаева, и изо рта человека пошел теплый воздух
слов, каждое из которых было понятно, а вся речь не имела никакого смысла.
Чагатаев с удивлением слушал этого человека, держа его лицо в своих руках,
и старался понять, что он говорит, но не мог. Переставая говорить, этот
сидячий житель кибитки кратко и разумно посмеивался, потом говорил опять.
Чагатаеву казалось, что он смеется над своей речью и над своим умом,
который сейчас что-то думает, но выдуманное им ничего не значит. Затем
Чагатаев догадался и тоже улыбнулся: слова стали непонятны оттого, что в
них были одни звуки - они не содержали в себе ни интереса, ни чувства, ни
воодушевления, точно в человеке не было сердца внутри и оно не издавало
своей интонации.
- Возьми поди взойди на Усть-Урт, подними что-нибудь и мне принеси, а
я в грудь положу, - сказал этот человек, а потом снова засмеялся.
Ум его еще жил, и он, может быть, смеялся в нем, пугаясь и не
понимая, что сердце бьется, душа дышит, но нет ни к чему интереса и
желания; даже полное одиночество, тьма ночной кибитки, чужой человек - все
это не составляло впечатления и не возбуждало страха или любопытства.
Чагатаев трогал этого человека за лицо и руки, касался его туловища, мог
даже убить его, - он же по-прежнему говорил кое-что и не волновался, будто
был уже посторонним для собственной жизни.
Снаружи была прежняя ночь. Чагатаев, уходя дальше, хотел вернуться,
взять и унести с собой бормочущего человека; но куда его надо нести, если
он замучился до того, что нуждался уже не в помощи, а в забвении? Он
оглянулся; безмолвная собака шла за ним, в камышовых шалашах лежали люди
во сне и в своих сновидениях, по вершинам камышовых зарослей иногда
проходила дрожь слабого ветра, уходя отсюда до самого Арала. В шалаше,
рядом с тем, где спали мать и Айдым, кто-то тихо разговаривал. Собака
вошла туда и вышла назад, а потом бросилась назад домой, боясь потерять
или забыть, где находится ее хозяин и убежище.
Чагатаев пришел обратно к матери и лег, не раздеваясь, рядом с Айдым.
Девочка дышала во сне редко и почти незаметно, было страшно, что она может
забыть вздохнуть и тогда умрет. Лежа на глине, Чагатаев слышал в дремоте,
как по глухому низу земли раздавалось сонное бормотание его народа и в
желудках мучительно варились кислые и щелочные травы. В соседнем травяном
жилище муж говорил с женой; он хотел, чтобы у них родился ребенок - может,
он сейчас зачнется.
Но жена отвечала:
- Нет, в нас с тобой слабость одна, мы десять лет его зачинаем, а он
не начинается во мне, и я всегда пустая, как мертвая...
Муж молчал, потом говорил:
- Ну, давай чего-нибудь делать вдвоем, нам нечему радоваться с тобой.
- Что же, - отвечала женщина, - мне одеться не во что, тебе тоже: как
зимою будем жить!
- Когда будем спать, то согреемся, - отвечал муж, - от бедности чего
же больше делать: одна ты осталась, поневоле глядишь и любишь!..
- Больше нечего, - соглашалась женщина, - нету никакого добра у нас с
тобой, я все думала-передумала и вижу, что люблю тебя.
- Я тоже тебя, - говорил муж, - иначе не проживешь...
- Дешевле жены ничего нету, - ответила женщина. - При нашей бедности,
кроме моего тела, какое у тебя добро?
- Добра не хватает, - согласился муж, - спасибо хоть жена рожается и
вырастает сама, нарочно ее не сделаешь: у тебя есть груди, живот, губы,
глаза твои глядят, много всего, я думаю о тебе, а ты обо мне, и время
идет...
Они замолчали. Чагатаев почистил уши от скопившейся серы и стал
слушать далее - не будет ли еще оттуда слов, где лежат муж и жена.
- Мы с тобой плохое добро, - проговорила женщина, - ты худой,
слабосильный, а у меня груди засыхают, кости внутри болят...
- Я буду любить твои остатки, - сказал муж.
И они умолкли вовсе, - наверно, обнялись, чтобы держать руками свое
единственное счастье.
Чагатаев прошептал что-то, улыбнулся и уснул, довольный, что на его
родине среди двоих людей уже существует счастье, хотя и в бедном виде.
9
Утром Гюльчатай не обратила внимания ни на сына, ни на приведенную им
девочку. Силы ее души хватило только на воспоминание о нем, когда он спал
на траве у тропинки, рядом с Айдым; теперь она жила одной своей жизнью. В
шалаше делать было нечего, все же мать долго ровняла камышовые стебли в
наклонных стенах, собрала все былинки с земли, вычистила котел изнутри,
оправила и свернула циновку и делала все это с глубокой тщательностью и
усердием, заботясь о том, чтобы цело было ее хозяйское добро, потому что,
кроме него, у нее не было связи с жизнью и прочими людьми. Затем человеку
нужно что-нибудь непрерывно думать, она тоже, видимо, воображала что-то,
когда трудилась в своей мелкой, почти бесполезной суете; без труда же
думать она не умела; хозяйство и шалаш, когда она прибирала его, давали ей
воспоминания, наполняли чувством жизни ее пустое, слабое сердце.
Она попросила у сына, чтоб он дал ей что-нибудь. Попросила она робко,
без надежды и без жадности, лишь для того, чтобы у нее стало больше вещей
и увеличилась, посредством них, житейская занятость, - тогда время жизни
проходит лучше. Назар правильно понял мать и отдал ей плащ, кобуру от
револьвера (револьвер он переложил в карман брюк), блокнот и сорок рублей
денег и заодно велел накормить Айдым. Но девочка сама вперед пошла
собирать себе траву на пищу, а Гюльчатай осталась.
- Ты знаешь Моллу Черкезова? - спросил ее Назар.
- Я всех знаю, - сказала мать.
- Ступай, живи у него, тебе там лучше будет. Он слепой и будет беречь
тебя, пока не умрет.
Согнутая старая мать глядела в землю; она не понимала, зачем она
нужна Черкезову, если и сердце ее давно бьется уже не от чувства, а от
привычки, если жизнь для нее почти незаметна. Однако она пошла, не взяв
ничего с собою из жилища, кроме того, что ей дал сын, - и то потому, что
эти вещи находились у нее в руках. Оказывается, и домашнее добро свое она
уже не любила, потому что для жадности у нее не хватало душевных
человеческих сил.
Чагатаев остался жить вдвоем с Айдым, желая, чтобы сердце матери
согрелось в семейной жизни с Моллой Черкезовым. Айдым сразу начала
хозяйствовать, собирать и варить траву, ловить рыбу и стряпать пищу на
обед. Однажды она ходила далеко через протоки и разливы, дошла до
саксаульника и принесла дров в запас на зимнее время. Чагатаев сам затем
сходил два раза в этот далекий саксаульник и принес дров, а девочке вовсе
запретил ходить, - пусть она только разводит маленький костер в домашней
печке и готовит одну похлебку в сутки. Но вскоре ему пришлось
хозяйствовать полностью одному, потому что Айдым заболела и стала горячая,
жаркая, мокрая от пота. Назар укрывал ее травой от озноба, протирал ей
запекшиеся глаза и поил жидким супом из трав, но девочка не справлялась с
болезнью, она худела, молчала и направлялась в смерть. Глаза ее без
сознания глядели на Чагатаева, она не умела ничего помыслить для
облегчения. Чагатаев сидел над ней долгие пустынные дни и оберегал больную
от тоски и страха.
По другим шалашам и кибиткам тоже лежали больные и немощные люди.
Чагатаев сосчитал, что всего в народе джан было сорок семь человек, из них
человек двадцать болело. Женщин среди народа находилось одиннадцать
человек, а детей до двенадцати лет - три души, считая сюда и Айдым.
Женщины, как самые большие труженицы, умирали прежде всех, а оставшиеся в
живых рожали детей очень редко. Здесь, напрягаясь изо всех нищих сил,
желали детей более, чем в далеких странах богатства, и если дети иногда
рождались, то они получали в наследство то же, что имели их родители, -
корни камыша, долгую участь жизни в пустом пространстве.
Во время болезни Айдым к Чагатаеву пришел уполномоченный райисполкома
Нур-Мухаммед. Чагатаев ему сказал, что он командирован сюда для помощи
своему народу, который должен стать счастливым, движущимся вперед и
многочисленным. Нур-Мухаммед ответил Назару, что сердце народа давно
выболело в нужде, ум его стал глуп и поэтому свое счастье ему чувствовать
нечем; лучше будет дать покой этому народу, забыть его навсегда или увести
куда-нибудь в пустыню, в степи и горы, чтобы он заблудился, и затем
посчитать его несуществующим.
Чагатаев понемногу рассмотрел Нур-Мухаммеда; он был велик ростом, уже
стар, глаза его глядели из узко прорезанных век, как сквозь постоянную
боль. Он одевался в узбекский халат, имел тюбетейку на голове, был обут в
войлочные туфли - единственный человек во всем народе, сохранивший такую
одежду. Это объяснялось тем, что сам Нур-Мухаммед не принадлежал к народу
джан, а был командирован сюда полгода назад и глядел на людей чужими
глазами.
- Что ты сделал здесь за полгода? - спросил его Чагатаев.
- Ничего, - сообщил Нур-Мухаммед. - Я не могу воскрешать мертвых.
- Чего же ты ждешь тогда, зачем ты тут?
- Когда я пришел сюда, в народе было сто десять человек, теперь
меньше. Я рою могилы умершим, - их хоронить в болотах нельзя, будет
заражение, и я ношу мертвых в дальний песок. Буду хоронить, пока выйдут
все, тогда уйду отсюда, скажу - командировка выполнена...
- Народ сам похоронит своих близких - ты для этого не нужен.
- Нет, он не будет хоронить, я знаю.
- Почему не будет?
- Мертвых должны хоронить живые, а здесь живых нет, есть не умершие,
доживающие свое время во сне, ты им не сделаешь счастья, и даже своего
горя они уже не знают, они больше не мучаются, они отмучились.
- Что же нам делать с тобой? - спросил Чагатаев.
- Ничего не надо, - сказал Нур-Мухаммед. - Человека нельзя долго
мучить, а хивинские ханы думали - можно. Долго - он погибает, его надо -
понемногу и давать ему играть, а потом опять мучить...
- Я им могилы рыть не буду, - сказал Чагатаев. - Я не знаю, кто ты:
ты чужой, лучше ты уйди отсюда, оставь нас одних.
Нур-Мухаммед потрогал лоб спящей Айдым и затем поднялся с места.
- Мое дело в моей голове, а твое дело - в твоей. Скоро я понесу эту
девочку в землю. До свидания.
Он ушел в свою землянку. Чагатаев завернул Айдым в траву и в циновку
и быстро понес ее к матери и к Молле Черкезову: пусть ей дают пить время
от времени и укрывают от ночного холода. А сам Чагатаев сразу же
отправился в Чимгай, куда было сто или полтораста километров. Он шел через
сухие русла, протоки, камыши и через дебри смешанных растений весь остаток
дня, всю ночь и еще целый день, ободравшись и обнищав в дороге, блуждая и
тяготясь нетерпением, темнея умом, пока не лег где-то лицом в мякоть мха.
Потом он проснулся и увидел невдалеке большие развалины; он подошел к
глиняным оплывшим стенам. Высокое солнце скопляло зной под старыми
стенами; сон и забвение, беспамятство душного воздуха исходили из-под
стен, где старела сухая глина. Чагатаев прошел внутрь укрепления, через то
обрушенное место, где паводковые воды сделали в стене промоину. Там было
еще более душно от затишья; жара неба собиралась в одно гнездо, заросшее
огромными травами с толстыми сальными стволами, потому что их здесь некому
было есть и они росли ради одного своего наслаждения. Чагатаев с
ненавистью глядел на эти жирные растения, выискивая под ними какую-нибудь
мелкую съедобную траву. Он нашел чьи-то небольшие разбитые кости: их
рубили, чтобы получился гуще навар, или рассекли саблей несколько раз,
если это был человек. Далее он увидел еще несколько костей и целую
половину человеческого скелета вместе с черепом; этот человек скончался
лицом вниз, и ребра его разошлись в стороны, как для посмертного дыхания,
а одно ребро уперлось своим острием в смятый красноармейский шлем, уже
сопревший теперь и проросший бледной травой. Чагатаев выпростал его из-под
ребра; на шлеме еще сохранилась тень пятиконечной звезды, и внутри шлема,
по надлобной полоске материи, имелась надпись химическим карандашом: <Ораз
Голоманов> - имя павшего красноармейца. Чагатаев почистил шлем и надел его
себе на голову, а свою фуражку положил на череп Голоманова. В глиняной
стене, изнутри крепости, вероятно, штыком Голоманова или другого
красноармейца, кости которого лежали где-нибудь врозь по земле, были
вырезаны слова: <Да здравствует юлдаш революции!> - и штык резал глину
слишком глубоко, для того чтобы время, ветер и дождь не заровняли и не
смыли след этой надежды мертвых и живых. Должно быть, в тридцатом или
тридцать первом году здесь находился красноармейский отряд, бившийся с
басмачами, с войсками хивинских и туркменских рабовладельцев, и Голоманов
с товарищами остался здесь и сотлел в спокойствии, как будто он был
уверен, что непрожитая жизнь его будет дожита другими так же хорошо, как
им самим. Чагатаев насыпал травы с землей на скелет Голоманова, чтоб орлы
или одинокие звери не растаскали его кости, и ушел своим направлением на
Чимгай.
В Чимгае он купил ящик с колхозной аптекой и достал через райком
несколько десятков хинных порошков, но знал, что эти пособия слабо помогут
его народу, который нуждается более всего в другой, еще не существующей
жизни, которую можно терпеть, не умирая. На всякий случай он зашел еще на
почту - спросить, нет ли ему писем из Москвы, может быть, есть. Внутри
почтового помещения висели плакаты с изображением дальних авиационных
сообщений, на наклонных столах под стеклом лежали образцы правильных
почтовых адресов - в Москву, в Ленинград, в Тифлис, как будто все местные
люди пишут письма только в эти пункты и тоскуют только по этим прекрасным
городам.
Чагатаев обратился в окно <До востребования>, и ему дали простое
письмо из Москвы, которое было сюда переслано из Ташкента заботливыми
работниками ЦК партии Узбекистана. Писала Ксения: <Назар Иванович
Чагатаев! Ваша жена, моя мама Вера, умерла во Второй клинической больнице,
в г. Москве, от родов девочки, которая когда родилась, то была мертвой, и
я видела ее тело. Девочку сложили в больнице в один гроб с мамой Верой,
вашей женой, похоронили в земле на Ваганьковском кладбище, не очень далеко
от писателя Батюшкова. Я два раза ходила к могиле, постояла и ушла. Когда
вы приедете, то я вам покажу, где находится могила. Мама велела мне вас
помнить и любить, я вас помню. С пионерским приветом Ксеня>.
Туркменская девушка выглянула из окна <До востребования> и сказала:
- Обождите, вам еще телеграмма есть, ей шесть дней.
И она дала Чагатаеву ташкентскую телеграмму: <Письмо смерти жены
прочтено ввиду трудности сообщения с вами. Извиняемся. Разрешается выехать
на месяц в Москву потом вернуться привет Орготдел Исфендиаров. При
недоставлении течение двадцати дней возвратить Ташкент отправителю>.
Чагатаев спрятал письмо и телеграмму, взял ящик с колхозной аптекой и
ушел из почтовой конторы. Чимгай был ничтожен - слепые дувалы и глиняные
жилища находились почти незаметно среди окружающего свободного
пространства пустого мира. Чагатаев купил в чайхане ячменных лепешек и
через пять минут был уже вне города, на ветру своей дороги; солнце горело
высоко и обильно, и все же его свет не мог согреть человеческое сердце до
состояния счастья. Чагатаев перестал думать; он всматривался в разные
подорожные предметы - в стебли мертвой травы, упавшей с чьей-то арбы, в
куски переваренной пищи осла, в русский ветхий лапоть, неизвестно с какого
дальнего странника; остатки и следы чужой жизни или деятельности отвлекали
Чагатаева от собственной мысли. Наконец он увидел небольшую черепаху: она
лежала с высунутой опухшей шеей, с беспомощно выпущенными лапками, не
храня себя более под панцирем, - она умерла здесь, при дороге. Чагатаев
поднял ее и рассмотрел. Затем отнес в сторону и закопал в песок. Эта
черепаха была теперь ближе к его покойной жене Вере, чем он сам, и
Чагатаев остановился в недоумении. Он сел на землю с ослабевшим сознанием,
не понимая, что он живет и действует с известной целью; чужды и скучны
были перед ним обычные явления природы; больше не нужно ему было никакое
зрелище и наслаждение, и он с отвращением бросил ячменные лепешки,
нагревшиеся в руке, а потом закричал, как в детстве, когда был выведен
матерью из Сары-Камыша, и стал искать глазами кого-то в этом незнакомом
месте, кто его услышит и явится к нему, - как будто за каждым человеком
ходит его неустанный помощник и только ждет, когда наступит последнее
отчаяние, чтобы показаться... Вдали, в тишине, словно за мертвым
занавесом, в близком, но другом мире, что-то постоянно гукало. Звук не
имел значения и определенности. Чагатаев вслушался; он вспомнил, что эти
звуки были ему знакомы и раньше, но он никогда не понимал их и пропускал
мимо внимания. Звуки повторялись опять, они шли редко, с мертвыми паузами,
одолевая пустые места пустоты, - будто капала влага огромными леденеющими
каплями, будто изредка кратко звал рожок, который уносили все дальше по
синим лесам, или шло большое звездное время, что безвозвратно проходит,
считая свои отмирающие части, а может быть, эти звуки раздавались гораздо
ближе - внутри самого тела Чагатаева, и они происходили от медленного
биения его собственной души, напоминая собой ту главную жизнь, которая
сейчас забыта им, задушена горем в сжавшемся сердце...
Чагатаев встал и быстро пошел в поселение своего народа. К вечеру он
настолько утомился, что уснул, не спрятавшись в какую-нибудь теплую
расщелину земли, и всю ночь слышал неясный гул, разное волнение вокруг,
тревожное движение природы, верящей в свое действие и назначение.
На вторую ночь он уже был в пределах камышовых дебрей, вблизи всех
своих родных. Он думал, что народ джан сейчас уже спит, и пусть хотя бы во
сне он не голодает и не мучается, пусть ночь идет долго, если утром он
опять должен, чтобы не умереть, иметь хоть слабое представление о
действительности, которое не больше сновидения. Поэтому по ночам Чагатаев
обыкновенно меньше беспокоился: он понимал, что спящим жить легче, и мать
его сейчас не помнит ни его, ни себя, а маленькая Айдым лежит, согреваясь
сама собой, как счастливая, не нуждаясь ни в ком.
Он шел медленно, точно отдыхая, миновал низкий саксаульник, перешел
через мелкую протоку; поздняя худая луна освещала текущую воду, постоянно
трудящуюся без всякого одобрения. Над древней караванной дорогой, уходящей
мимо Хивы в Афганию или дальше, стояла мерцающая пыль от света луны. Это
было непонятно Чагатаеву. Та дорога лежит брошенной уже целые века, она
идет по твердым, набитым пескам и лишь в одном месте проходит по лессовому
насту, где сейчас, наверно, сухо и подымается густая пешеходная пыль.
Верблюды и ослы так не пылят, их пыль поды