Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Замятин Евгений. Мы -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
мачты: перед нами -- другой, дотоле не ведомый бок Нулевого Утеса, озаренный полярным сиянием Единого Государства, голубая глыба, искры радуги, солнца -- сотни солнц, миллиарды радуг... Что из того, что лишь толщиною ножа отделены мы от другой стороны Нулевого Утеса. Нож -- самое прочное, самое бессмертное, самое гениальное из всего, созданного человеком. Нож -- был гильотиной, нож универсальный способ разрешить все узлы, и по острию ножа идет путь парадоксов -- единственно достойный бесстрашного ума путь... Запись 21-я. Конспект: АВТОРСКИЙ ДОЛГ. ЛЕД НАБУХАЕТ. САМАЯ ТРУДНАЯ ЛЮБОВЬ. Вчера был ее день, а она -- опять не пришла, и опять от нее -- невнятная, ничего не разъясняющая записка. Но я спокоен, совершенно спокоен. Если я все же поступаю так, как это продиктовано в записке, если я все же отношу к дежурному ее талон и затем, опустив шторы, сижу у себя в комнате один -- так это, разумеется, не потому, чтобы я был не в силах идти против ее желания. Смешно! Конечно, нет. Просто -- отделенный шторами от всех пластыре-целительных улыбок, я могу спокойно писать вот эти самые страницы, это первое. И второе: в ней, в I, я боюсь потерять, быть может, единственный ключ к раскрытию всех неизвестных (история со шкафом, моя временная смерть и так далее). А раскрыть их -- я теперь чувствую себя обязанным, просто даже как автор этих записей, не говоря уже о том, что вообще неизвестное органически враждебно человеку, и homo sapiens -- только тогда человек в полном смысле этого слова, когда в его грамматике совершенно нет вопросительных знаков, но лишь одни восклицательные, запятые и точки. И вот, руководимый, как мне кажется, именно авторским долгом, сегодня в 16 я взял аэро и снова отправился в Древний Дом. Был сильный встречный ветер. Аэро с трудом продирался сквозь воздушную чащу, прозрачные ветви свистели и хлестали. Город внизу -- весь будто из голубых глыб льда. Вдруг -- облако, быстрая косая тень, лед свинцовеет, набухает, как весной, когда стоишь на берегу и ждешь: вот сейчас все треснет, хлынет, закрутится, понесет; но минута за минутой, а лед все стоит, и сам набухаешь, сердце бьется все беспокойней, все чаще (впрочем, зачем пишу я об этом и откуда эти странные ощущения? Потому что ведь нет такого ледокола, какой мог бы взломать прозрачнейший и прочнейший хрусталь нашей жизни...). У входа в Древний Дом -- никого. Я обошел кругом и увидел старуху привратницу возле Зеленой Стены: приставила козырьком руку, глядит вверх. Там над Стеной -- острые, черные треугольники каких-то птиц: с карканием бросаются на приступ -- грудью о прочную ограду из электрических волн -- и назад, и снова над Стеною. Я вижу: по темному, заросшему морщинами лицу -- косые, быстрые тени, быстрый взгляд на меня. -- Никого, никого, никого нету! Да! И ходить незачем. Да... То есть как это незачем? И что это за странная манера -- считать меня только чьей-то тенью. А может быть, сами вы все -- мои тени. Разве я не населил вами эти страницы -- еще недавно четырехугольные белые пустыни. Без меня разве бы увидели вас все те, кого я поведу за собой по узким тропинкам строк? Всего этого я, разумеется, не сказал ей; по собственному опыту я знаю: самое мучительное -- это заронить в человека сомнение в том, что он -- реальность, трехмерная -- а не какая-либо иная -- реальность. Я только сухо заметил ей, что ее дело открывать дверь, и она впустила меня во двор. Пусто. Тихо. Ветер -- там, за стенами, далекий, как тот день, когда мы плечом к плечу, двое-одно, вышли снизу, из коридоров -- если только это действительно было. Я шел под какими-то каменными арками, где шаги, ударившись о сырые своды, падали позади меня -- будто все время другой шагал за мной по пятам. Желтые -- с красными кирпичными прыщами -- стены следили за мной сквозь темные квадратные очки окон, следили, как я открывал певучие двери сараев, как я заглядывал в углы, тупики, закоулки. Калитка в заборе и пустырь -- памятник Великой Двухсотлетней Войны: из земли -- голые каменные ребра, желтые оскаленные челюсти стен, древняя печь с вертикалью трубы -- навеки окаменевший корабль среди каменных желтых и красных кирпичных всплесков. Показалось: именно эти желтые зубы я уже видел однажды -- неясно, как на дне, сквозь толщу воды -- и я стал искать. Проваливался в ямы, спотыкался о камни, ржавые лапы хватали меня за юнифу, по лбу ползли вниз, в глаза, остросоленые капли пота... Нигде! Тогдашнего выхода снизу из коридоров я нигде не мог найти -- его не было. А впрочем -- так, может быть, и лучше: больше вероятия, что все это -- был один из моих нелепых "снов". Усталый, весь в какой-то паутине, в пыли, -- я уже открыл калитку -- вернуться на главный двор. Вдруг сзади -- шорох, хлюпающие шаги, и передо мною -- розовые крылья-уши, двоякоизогнутая улыбка S. Он, прищурившись, ввинтил в меня свои буравчики и спросил: -- Прогуливаетесь? Я молчал. Руки мешали. -- Ну что же, теперь лучше себя чувствуете? -- Да, благодарю вас. Кажется, прихожу в норму. Он отпустил меня -- поднял глаза вверх. Голова запрокинута -- и я в первый раз заметил его кадык. Вверху невысоко -- метрах в 50 -- жужжали аэро. По их медленному низкому лету, по спущенным вниз черным хоботам наблюдательных труб -- я узнал аппараты Хранителей. Но их было не два и не три, как обычно, а от десяти до двенадцати (к сожалению, должен ограничиться приблизительной цифрой). -- Отчего их так сегодня много? -- взял я на себя смелость спросить. -- Отчего? Гм... Настоящий врач начинает лечить еще здорового человека, такого, какой заболеет еще только завтра, послезавтра, через неделю. Профилактика, да! Он кивнул, заплюхал по каменным плитам двора. Потом обернулся -- и через плечо мне: -- Будьте осторожны! Я один. Тихо. Пусто. Далеко над Зеленой Стеной мечутся птицы, ветер. Что он этим хотел сказать? Аэро быстро скользит по течению. Легкие, тяжелые тени от облаков, внизу -- голубые купола, кубы из стеклянного льда -- свинцовеют, набухают... Вечером: Я раскрыл свою рукопись, чтобы занести на эти страницы несколько, как мне кажется, полезных (для вас, читатели) мыслей о великом Дне Единогласия -- этот день уже близок. И увидел: не могу сейчас писать. Все время вслушиваюсь, как ветер хлопает темными крыльями о стекло стен, все время оглядываюсь, жду. Чего? Не знаю. И когда в комнате у меня появились знакомые коричневато-розовые жабры -- я был очень рад, говорю чистосердечно. Она села, целомудренно оправила запавшую между колен складку юнифы, быстро обклеила всего меня улыбками -- по кусочку на каждую из моих трещин, -- и я почувствовал себя приятно, крепко связанным. -- Понимаете, прихожу сегодня в класс ( -- она работает на Детско-воспитательном Заводе) -- и на стене карикатура. Да, да, уверяю вас! Они изобразили меня в каком-то рыбьем виде. Быть может, я и на самом деле... -- Нет, нет, что вы, -- поторопился я сказать (вблизи в самом деле ясно, что ничего похожего на жабры нет, и у меня о жабрах -- это было совершенно неуместно). -- Да в конце концов -- это и не важно. Но, понимаете: самый поступок. Я, конечно, вызвала Хранителей. Я очень люблю детей, и я считаю, что самая трудная и высокая любовь -- это жестокость -- вы понимаете? Еще бы! Это так пересекалось с моими мыслями. Я не утерпел и прочитал ей отрывок из своей 20-й записи, начиная отсюда: "Тихонько, металлически-отчетливо постукивают мысли..." Не глядя я видел, как вздрагивают коричнево-розовые щеки, и они двигаются ко мне все ближе, и вот в моих руках -- сухие, твердые, даже слегка покалывающие пальцы. -- Дайте, дайте это мне! Я сфонографирую это и заставлю детей выучить наизусть. Это нужно не столько вашим венерянам, сколько нам, нам -- сейчас, завтра, послезавтра. Она оглянулась -- и совсем тихо: -- Вы слышали: говорят, что в День Единогласия... Я вскочил: -- Что -- что говорят? Что -- в День Единогласия? Уютных стен уже не было. Я мгновенно почувствовал себя выброшенным туда, наружу, где над крышами метался огромный ветер и косые сумеречные облака -- все ниже... Ю обхватила меня за плечи решительно, твердо (хотя я заметил: резонируя мое волнение -- косточки ее пальцев дрожали). -- Сядьте, дорогой, не волнуйтесь. Мало ли что говорят... И потом, если только вам это нужно -- в этот день я буду около вас, я оставлю своих детей из школы на кого-нибудь другого -- и буду с вами, потому что ведь вы, дорогой, вы -- тоже дитя, и вам нужно... -- Нет, нет, -- замахал я, -- ни за что! Тогда вы в самом деле будете думать, что я какой-то ребенок -- что я один не могу... Ни за что!( -- сознаюсь: у меня были другие планы относительно этого дня). Она улыбнулась: неписаный текст улыбки, очевидно, был: "Ах, какой упрямый мальчик!" Потом села. Глаза опущены. Руки стыдливо оправляют снова запавшую между колен складку юнифы -- и теперь о другом: -- Я думаю, что я должна решиться... ради вас... Нет, умоляю вас, не торопите меня, я еще должна подумать... Я не торопил. Хотя и понимал, что должен быть счастлив и что нет большей чести, чем увенчать собою чьи-нибудь вечерние годы. ...Всю ночь -- какие-то крылья, и я хожу и закрываю голову руками от крыльев. А потом -- стул. Но стул -- не наш, теперешний, а древнего образца, из дерева. Я перебираю ногами, как лошадь (правая передняя -- и левая задняя, левая передняя -- и правая задняя), стул подбегает к моей кровати, влезает на нее -- и я люблю деревянный стул: неудобно, больно. Удивительно: неужели нельзя придумать никакого средства, чтобы излечить эту сноболезнь или сделать ее разумной -- может быть, даже полезной. Запись 22-я. Конспект: ОЦЕПЕНЕВШИЕ ВОЛНЫ. ВСЕ СОВЕРШЕНСТВУЕТСЯ. Я -- МИКРОБ. Вы представьте себе, что стоите на берегу: волны -- мерно вверх; и поднявшись -- вдруг так и остались, застыли, оцепенели. Вот так же жутко и не естественно было и это -- когда внезапно спуталась, смешалась, остановилась наша, предписанная Скрижалью, прогулка. Последний раз нечто подобное, как гласят наши летописи, произошло 119 лет назад, когда в самую чащу прогулки, со свистом и дымом свалился с неба метеорит. Мы шли так, как всегда, то есть так, как изображены воины на ассирийских памятниках: тысяча голов -- две слитных, интегральных ноги, две интегральных, в размахе, руки. В конце проспекта -- там, где грозно гудела аккумулирующая башня -- навстречу нам четырехугольник: по бокам, впереди, сзади -- стража; в середине трое, на юнифах этих людей -- уже нет золотых нумеров -- и все до жути ясно. Огромный циферблат на вершине башни -- это было лицо: нагнулось из облаков и, сплевывая вниз секунды, равнодушно ждало. И вот ровно в 13 часов и 6 минут -- в четырехугольнике произошло замешательство. Все это было совсем близко от меня, мне видны были мельчайшие детали, и очень ясно запомнилась тонкая, длинная шея и на виске -- путаный переплет голубых жилок, как реки на географической карте маленького неведомого мира, и этот неведомый мир -- видимо, юноша. Вероятно, он заметил кого-то в наших рядах: поднялся на цыпочки, вытянул шею, остановился. Один из стражи щелкнул по нему синеватой искрой электрического кнута; он тонко, по-щенячьи, взвизгнул. И затем -- четкий щелк, приблизительно каждые 2 секунды -- и взвизг, щелк -- взвизг. Мы по-прежнему мерно, ассирийски, шли -- и я, глядя на изящные зигзаги искр, думал: "Все в человеческом обществе безгранично совершенствуется -- и должно совершенствоваться. Каким безобразным орудием был древний кнут -- и сколько красоты..." Но здесь, как соскочившая на полном ходу гайка, от наших рядов оторвалась тонкая, упруго-гибкая женская фигура с криком: "Довольно! Не сметь!" -- бросилась прямо туда, в четырехугольник. Это было -- как метеор -- 119 лет назад: вся прогулка застыла, и наши ряды -- серые гребни скованных внезапным морозом волн. Секунду я смотрел на нее посторонне, как и все: она уже не была нумером -- она была только человеком, она существовала только как метафизическая субстанция оскорбления, нанесенному Единому Государству. Но одно какое-то ее движение -- заворачивая, она согнула бедра налево -- и мне вдруг ясно: я знаю, я знаю это гибкое, как хлыст, тело -- мои глаза, мои губы, мои руки знают его, -- в тот момент я был в этом совершенно уверен. Двое из стражи -- наперерез ей. Сейчас -- в пока еще ясной, зеркальной точке мостовой -- их траектории пересекутся, -- сейчас ее схватят... Сердце у меня глотнуло, остановилось -- и не рассуждая: можно, нельзя, нелепо, разумно, -- я кинулся в эту точку... Я чувствовал на себе тысячи округленных от ужаса глаз, но это только давало еще больше какой-то отчаянно-веселой силы тому дикому, волосаторукому, что вырвался из меня, и он бежал все быстрее. Вот уже два шага, она обернулась -- -- Передо мною дрожащее, забрызганное веснушками лицо, рыжие брови... Не она! не I. Бешеная, хлещущая радость. Я хочу крикнуть что-то вроде: "Так ее!", "Держи ее!" -- но слышу только свой шепот. А на плече у меня -- уже тяжелая рука, меня держат, ведут, я пытаюсь объяснить им... -- Послушайте, но ведь вы же должны понять, что я думал, что это... Но как объяснить всего себя, всю свою болезнь, записанную на этих страницах. И я потухаю, покорно иду... Лист, сорванный с дерева неожиданным ударом ветра, покорно падает вниз, но по пути кружится, цепляется за каждую знакомую ветку, развилку, сучок: так я цеплялся за каждую из безмолвных шаров-голов, за прозрачный лед стен, за воткнутую в облако голубую иглу аккумуляторной башни. В этот момент, когда глухой занавес окончательно готов был отделить от меня весь этот прекрасный мир, я увидел: невдалеке, размахивая розовыми руками-крыльями, над зеркалом мостовой скользила знакомая, громадная голова. И знакомый, сплющенный голос: -- Я считаю долгом засвидетельствовать, что нумер Д-503 -- болен и не в состоянии регулировать своих чувств. И я уверен, что он увлечен был естественным негодованием... -- Да, да, -- ухватился я. -- Я даже крикнул: держи ее! Сзади, за плечами: -- Вы ничего не кричали. -- Да, но я хотел -- клянусь Благодетелем, я хотел. Я на секунду провинчен серыми, холодными буравчиками глаз. Не знаю, увидел ли он во мне, что это (почти) правда, или у него была какая-то тайная цель опять на время пощадить меня, но только он написал записочку, отдал ее одному из державших меня -- и я снова свободен, то есть, вернее, снова заключен в стройные, бесконечные, ассирийские ряды. Четырехугольник, и в нем веснушчатое лицо и висок с географической картой голубых жилок -- скрылись за углом, навеки. Мы идем -- одно миллионоголовое тело, и в каждом из нас -- та смиренная радость, какою, вероятно, живут молекулы, атомы, фагоциты. В древнем мире -- это понимали христиане, единственные наши (хотя и очень несовершенные) предшественники: смирение -- добродетель, а гордыня -- порок, и что "МЫ" -- от Бога, а "Я" -- от диавола. Вот я -- сейчас в ногу со всеми -- и все-таки отдельно от всех. Я еще весь дрожу от пережитых волнений, как мост, по которому только что прогрохотал древний железный поезд. Я чувствую себя. Но ведь чувствуют себя, сознают свою индивидуальность -- только засоренный глаз, нарывающий палец, больной зуб: здоровый глаз, палец, зуб -- их будто и нет. Разве не ясно, что личное сознание -- это только болезнь. Я, быть может, уже не фагоцит, деловито и спокойно пожирающий микробов (с голубым виском и веснушчатых); я, быть может, микроб, и, может быть, их уже тысяча среди нас, еще прикидывающихся, как и я, фагоцитами... Что, если сегодняшнее, в сущности, маловажное происшествие -- что, если все это только начало, только первый метеорит из целого ряда грохочущих горящих камней, высыпанных бесконечностью на наш стеклянный рай? Запись 23-я. Конспект: ЦВЕТЫ. РАСТВОРЕНИЕ КРИСТАЛЛА. ЕСЛИ ТОЛЬКО. Говорят, есть цветы, которые распускаются только раз в сто лет. Отчего же не быть и таким, какие цветут раз в тысячу -- в десять тысяч лет. Может быть, об этом до сих пор мы не знали только потому, что именно сегодня пришло это раз-в-тысячу-лет. И вот, блаженно и пьяно, я иду по лестнице вниз, к дежурному, и быстро у меня на глазах, всюду, кругом неслышно лопаются тысячелетние почки и расцветают кресла, башмаки, золотые бляхи, электрические лампочки, чьи-то темные лохматые глаза, граненые колонки перил, оброненный на ступенях платок, столик дежурного, над столиком -- нежно-коричневые, с крапинками, щеки Ю). Все -- необычайное, новое, нежное, розовое, влажное. Ю берет у меня розовый талон, а над головой у ней -- сквозь стекло стены -- свешивается с невиданной ветки луна, голубая, пахучая. Я с торжеством показываю пальцем и говорю: -- Луна, -- понимаете? Ю взглядывает на меня, потом на нумер талона -- и я вижу это ее знакомое, такое очаровательно целомудренное движение: поправляет складки юнифы между углами колен. -- У вас, дорогой, ненормальный, болезненный вид -- потому что ненормальность и болезнь одно и то же. Вы себя губите, и вам этого никто не скажет -- никто. Это "никто" -- конечно, равняется нумеру на талоне: I-330. Милая, чудесная Ю! Вы, конечно, правы: я -- неблагоразумен, я -- болен, у меня -- душа, я -- микроб. Но разве цветение -- не болезнь? Разве не больно, когда лопается почка? И не думаете ли вы, что сперматозоид -- страшнейший из микробов? Я -- наверху, у себя в комнате. В широко раскрытой чашечке кресла I. Я на полу, обнял ее ноги, моя голова у ней на коленях, мы молчим. Тишина, пульс... и так: я -- кристалл, и я растворяюсь в ней, в I. Я совершенно ясно чувствую, как тают, тают ограничивающие меня в пространстве шлифованные грани -- я исчезаю, растворяюсь в ее коленях, в ней, я становлюсь все меньше -- и одновременно все шире, все больше, все необъятней. Потому что она -- это не она, а Вселенная. А вот на секунду я и это пронизанное радостью кресло возле кровати -- мы одно: и великолепно улыбающаяся старуха у дверей Древнего Дома, и дикие дебри за Зеленой Стеной, и какие-то серебряные на черном развалины, дремлющие, как старуха, и где-то, невероятно далеко, сейчас хлопнувшая дверь -- это все во мне, вместе со мною, слушает удары пульса и несется сквозь блаженную секунду... В нелепых, спутанных, затопленных словах я пытаюсь рассказать ей, что я -- кристалл, и потому во мне -- дверь, и потому я чувствую, как счастливо кресло. Но выходит такая бессмыслица, что я останавливаюсь, мне просто стыдно: я -- и вдруг... -- Милая I, прости меня! Я совершенно не понимаю: я говорю такие глупости... -- Отчего же ты думаешь, что глупость -- это нехорошо? Если бы человеческую глупость холили и воспитывали веками так же, как ум, может быть, из нее получилось бы нечто необычайно драгоценное. -- Да... (Мне кажется, она права -- как она может сейчас быть неправа?) -- И за одну твою глупость -- за то, что ты сделал

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору