Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
арестантоварабов, так же
как их родственники, пришедшие на свидание, сидели на корточках. Они не
кричали. Наоборот, говорили вполголоса и все же, несмотря на шум, слышали
друг друга. Глухой рокот их разговоров, раздававшийся низко, у самого пола,
звучал, как непрерывная басовая нота в общем хоре голосов, перекликавшихся
над их головами. Все это я заметил очень быстро, пока шел к тому месту, где
была Мари. Она плотно прижалась к решетке и улыбалась мне изо всех сил. Я
нашел, что она очень красива, но не сумел сказать ей это.
-- Ну как? -- сказала она очень громко. -- Ну как?
-- Как видишь!
-- Ты здоров? У тебя есть все, что тебе нужно?
-- Да, все.
Мы замолчали. Мари по-прежнему улыбалась. Толстуха кричала во весь
голос моему соседу, вероятно, своему мужу, высокому белокурому парню с
открытым взглядом. Они продолжали разговор, начатый до меня.
-- Жанна не захотела его взять! -- орала она.
-- Так, так, -- отзывался парень.
-- Я ей сказала, что ты опять возьмешь его к себе, когда выйдешь, но
она не захотела его взять.
Мари тоже перешла на крик, сообщая, что Раймон передает мне привет, а я
ответил: "Спасибо". Но сосед заглушил мой голос.
-- Хорошо ли он себя чувствует?
Его жена засмеялась и ответила:
-- Превосходно, в полном здравии!
Мой сосед слева, невысокий молодой парень с изящными руками, ничего не
говорил. Я заметил, что он стоит напротив маленькой старушки и оба они
пристально смотрят друг на друга. Но мне некогда было наблюдать за ними,
потому что Мари крикнула, чтобы я не терял надежды. Я ответил: "Да". В это
время я смотрел на нее и мне хотелось сжать ее обнаженные плечи. Мне
хотелось почувствовать ее атласную кожу, и я не очень хорошо знал, могу ли я
надеяться на что-нибудь, кроме этого. Но Мари, несомненно, хотела сказать,
что могу, так как все время улыбалась. Я видел лишь ее блестящие белые зубы
и складочки в уголках глаз. Она крикнула:
-- Ты выйдешь отсюда, и мы поженимся!
Я ответил:
-- Ты думаешь? -- Но лишь для того, чтобы сказать что-нибудь.
Тогда она заговорила очень быстро и по-прежнему очень громко, что меня,
конечно, оправдают и мы еще будем вместе купаться в море. А другая женщина,
рядом с нею, вопила, что оставила корзинку с передачей в канцелярии, и
перечисляла все, что принесла. Надо проверить, ведь передача дорого стоила.
Другой мой сосед и его мать все смотрели друг на друга. А снизу все так же
поднимался рокот арабской речи. Солнечный свет как будто вздувался парусом
за стеклами широкого окна.
Мне стало нехорошо, и я рад был бы уйти. От шума разболелась голова. И
все же не хотелось расставаться с Мари. Не знаю, сколько времени прошло.
Мари что-то говорила о своей работе и непрестанно улыбалась. В воздухе
сталкивались бормотание, крики, разговоры. Был только один островок тишины
-- как раз рядом со мной: невысокий юноша и старушка, молча смотревшие друг
на друга. Постепенно, одного за другим, увели арабов. Как только ушел
первый, все утихли. Маленькая старушка приникла к решетке, и в эту минуту
надзиратель подал знак ее сыну. Тот сказал: "До свидания, мама", а она,
просунув руку между железных прутьев, долго и медленно махала ею.
Она ушла, а на ее место встал мужчина с шапкой в руке. К нему вывели
арестанта, и у них начался оживленный разговор, но вполголоса, потому что в
комнате стало тихо. Пришли за моим соседом справа, и его жена крикнула все
так же громко, словно не заметила, что уже не нужно кричать:
-- Береги себя и будь осторожнее!
Потом пришла моя очередь. Мари показала руками, что обнимает меня. В
дверях я обернулся. Она стояла неподвижно, прижавшись лицом к решетке, и все
та же судорожная улыбка растягивала ее губы.
Немного погодя она написала мне. С этого дня и началось то, о чем мне
не хотелось бы никогда вспоминать. Конечно, не надо преувеличивать: я
пережил это легче, чем многие другие. В начале заключения самым тяжелым было
то, что в мыслях я все еще был на воле. Мне, например, хотелось быть на
пляже и спускаться к морю. Я представлял себе, как плещутся волны у моих ног
и как я вхожу в воду и какое чувство освобождения испытываю, и вдруг я
чувствовал, как тесно мне в стенах тюремной камеры. Так шло несколько
месяцев. Но потом у меня были лишь мысли, обычные для арестанта. Я ждал
ежедневной прогулки во дворе, ждал, когда придет адвокат. Я очень хорошо ко
всему приспособился. Мне часто приходила тогда мысль, что, если бы меня
заставили жить в дупле засохшего дерева и было бы у меня только одно
занятие: смотреть на цвет неба над моей головой, я мало-помалу привык бы и к
этому. Поджидал бы полет птиц или встречу облаков так же, как тут, в тюрьме,
я ждал забавных галстуков моего адвоката и так же, как в прежнем мире,
терпеливо ждал субботы, чтобы сжимать в объятиях Мари. А ведь, если
поразмыслить хорошенько, меня не заточили в дупло засохшего дерева. Были
люди и несчастнее меня. Кстати сказать, эту мысль часто высказывала мама и
говорила, что в конце концов можно привыкнуть ко всему.
Впрочем, обычно я не заходил так далеко в своих рассуждениях. Трудно
было в первые месяцы. Но именно усилие, которое пришлось мне делать над
собою, и помогло их пережить. Меня, например, томило влечение к женщине. Это
естественно в молодости. Я никогда не думал именно о Мари. Но я столько
думал о женщине, о женщинах, о всех женщинах, которыми я обладал, о том, как
и когда сближался с ними, что камера была полна женских лиц и я не знал куда
deb`r|q. В известном смысле это лишало меня душевного равновесия. Но и
помогало убивать время. Я почему-то завоевал симпатии тюремного надзирателя,
сопровождавшего раздатчика, который приносил для арестантов пищу из кухни.
Он-то и заговорил со мной о женщинах. Сказал, что заключенные больше всего
жалуются на это. Я заметил, что я испытываю то же самое и считаю такое
лишение несправедливым.
-- Но для того вас и сажают в тюрьму.
-- То есть как это?
-- Ведь свобода -- это женщины. А вас лишают свободы.
Мне никогда не приходила такая мысль. Я согласился с ним.
-- Да, правда, -- сказал я. -- Иначе какое же это было бы наказание?
-- Вот-вот. Вы, я вижу, человек понятливый. Не то, что другие. Но в
конце концов, они сами облегчают себя.
И после этих слов надзиратель ушел.
Мучился я еще из-за сигарет. Когда я поступил в тюрьму, у меня отобрали
пояс, шнурки от ботинок, галстук и все, что было в карманах, в том числе и
сигареты. Когда меня привели в камеру, я попросил, чтобы мне отдали
сигареты. Мне ответили, что это запрещено. В первые дни было очень трудно.
Пожалуй, без курева было тяжелее всего. Я сосал щепки, которые отрывал от
топчана. Целые дни ходил по камере, и меня тошнило. Я не понимал, почему нам
не дозволяется курить, ведь от этого никому зла не будет. Позднее я понял,
что это тоже делается в наказание. Но к тому времени я уже отвык от курения,
и это не было для меня карой.
Да, пришлось перенести некоторые неприятности, но я не был очень уж
несчастным. Важнее всего, скажу еще раз, было убить время. Но с тех пор, как
я научился вспоминать, я уже не скучал. Иногда я вспоминал свою спальню:
воображал, как выхожу из одного угла и, пройдя по комнате, возвращаюсь
обратно; я перебирал в уме все, что встретил на своем пути. Вначале я быстро
справлялся с этим. Но с каждым разом путешествие занимало все больше
времени. Я вспоминал не только шкаф, стол пли полочку, но все вещи,
находившиеся там, и каждую вещь рисовал себе во всех подробностях: цвет и
материал, узор инкрустации, трещинку, выщербленный край. Всячески старался
не потерять нить своей инвентаризации, не забыть ни одного предмета. Через
несколько недель я уже мог часами описывать все, что было в моей спальне.
Чем больше я думал над этим, тем больше позабытых или находившихся в
пренебрежении вещей всплывало в моей памяти. И тогда я понял, что человек,
проживший на свете хотя бы один день, мог бы без труда провести в тюрьме сто
лет. У него хватило бы воспоминаний для того, чтобы не скучать. В известном
смысле это было благодетельно.
На помощь приходил также сон. Вначале я плохо спал по ночам, а днем
совсем не ложился. Но постепенно я стал лучше спать ночью и мог спать днем.
Признаться, в последние месяцы я спал по шестнадцати, по восемнадцати часов
в сутки. Значит, оставалось еще как-то убивать время в течение шести часов,
но этому помогали арестантские трапезы, удовлетворение естественных
потребностей и история одного чеха.
Под тюфяком, положенным на топчан, я нашел прилепившийся к нему обрывок
старой газеты, пожелтевший и прозрачный клочок. Там напечатан был случай из
уголовной хроники; начала заметки не было, но, по-видимому, дело происходило
в Чехословакии. Некий чех уехал из своей деревни, надеясь нажить себе
состояние. Он действительно стал богатым и через двадцать пять лет вернулся
на родину с женой и ребенком. Его мать и сестра содержали b родной деревне
гостиницу. Желая сделать им приятный сюрприз, он, оставив жену и ребенка в
другой гостинице, явился к матери. Она не узнала сына. Шутки ради он вздумал
спять номер. Он показал свои деньги. Ночью мать и сестра убили его молотком
и, ограбив, бросили тело в реку. Утром пришла жена и, ничего не зная,
открыла, кто у них остановился. Мать повесилась, сестра бросилась в колодец.
Эту историю я перечитывал тысячи раз. С одной стороны, она была невероятна.
С другой -- естественна. Во всяком случае, я считал, что этот чех в какой-то
степени получил по заслугам: зачем было ломать комедию?
Долгие часы сна, воспоминания, чтения газетной заметки, чередование
света и мрака -- так время и шло. Я слышал, что в конце концов в тюрьме
теряется понятие о времени. Но я не очень-то понимал, что это значит. Я ведь
не представлял себе, какими длинными и вместе с тем короткими могут быть
дни. Тянется-тянется день, и не заметишь, как он сливается с другим днем. И
названия их теряются. "Вчера" и "завтра" -- только эти слова имели для меня
смысл.
Однажды сторож сказал мне, что я сижу в тюрьме уже пять месяцев, я
поверил, но осознать этого не мог. Для меня тянется все один и тот же день,
хлынувший в мою камеру и заставлявший меня делать одно и то же. Когда сторож
ушел, я посмотрел на себя в донышко своего жестяного котелка. Мне
показалось, что мое отражение оставалось серьезным, даже когда я пытался
улыбнуться ему. Я покачал котелок перед собой. Улыбнулся, лицо мое сохраняло
суровое и грустное выражение. День был на исходе, наступал час, о котором
мне не хочется говорить, -- час безымянный, когда из всех этажей тюрьмы
поднимался вечерний шум и вслед за ним -- тишина. Я подошел ближе к высоко
прорезанному окошечку и при последних отблесках света еще раз посмотрел на
свое отражение. Оно попрежнему казалось серьезным, оно, несомненно, таким и
было в эту минуту. Как раз тут я впервые за несколько месяцев ясно услышал
свой голос. Я узнал в нем тот самый голос, который уже много дней звучал в
моих ушах, и понял, что все это время я вслух разговаривал сам с собой. Мне
вспомнилось вдруг то, что сказала медицинская сестра на похоронах мамы. Нет,
выхода не было, и никто не может себе представить, что такое сумерки в
тюрьме.
"III"
В сущности, первое лето очень быстро сменилось вторым. Я знал, что с
наступлением знойных дней произойдет что-то новое. Мое дело назначено было к
слушанию в последней сессии суда присяжных, а она заканчивалась в последних
числах июня. Судебное разбирательство открылось в самый разгар лета, когда в
небе сверкало солнце. Адвокат заверил меня, что процесс займет два-три дня,
не больше.
-- Ведь суд будет торопиться, -- добавил он, -- так как ваше дело не
самое важное на этой сессии. Сразу же после него будет разбираться
отцеубийство.
За мной пришли в половине восьмого утра и в тюремной машине доставили в
здание суда. Два жандарма ввели меня в маленькую томную комнату, где пахло
затхлостью. Мы ждали, сидя около двери, за которой слышались голоса, оклики,
стук передвигаемых стульев, шумная возня, напоминавшая мне празднества в
нашем предместье, когда после концерта зал приготовляют для танцев. Жандармы
сказали, что надо ждать, когда соберутся судьи, и один жандарм opedknfhk мне
сигарету, от которой я отказался. Немного погодя он спросил меня:
-- Ну как, страшно?
Я ответил, что нет. Даже в некотором роде интересно; ведь я никогда не
бывал на судебных процессах -- не случалось.
-- Да, -- заметил второй жандарм, -- но в конце концов это надоедает.
Вскоре в комнате задребезжал звонок. Тогда с меня сняли наручники.
Отперли дверь и ввели меня в загородку для подсудимых. Зал был набит битком.
Несмотря на опущенные шторы, солнце кое-где пробивалось, и от жары уже стало
трудно дышать. Окна не отворяли. Я сел, по бокам у меня встали жандармы, мои
конвоиры. И в эту минуту я заметил перед собою ряд незнакомых лиц. Все они
смотрели на меня: я понял, что это присяжные. Но не могу сказать, чем они
отличались друг от друга. У меня было такое впечатление, будто передо мною
сидят на скамье пассажиры трамвая и все эти безвестные люди с
недоброжелательным любопытством приглядываются к вошедшему, чтобы подметить
в нем какие-нибудь странности. Хорошо знаю, что это была дурацкая мысль: тут
обсуждали не какие-нибудь странности, а преступления. Впрочем, разница не
так уж велика. Однако мысль эта действительно мне явилась.
У меня еще и голова немного кружилась в этом душном запертом зале, где
набилось столько пароду. Я посмотрел на публику и не мог различить ни одного
лица. Кажется, я сначала не понял, что все эти люди пришли поглядеть на
меня. Обычно моя особа никого не интересовала. С некоторым трудом мне
удалось попять, что вся эта суматоха из-за меня. Я сказал жандарму: "Сколько
народу-то!" Он ответил, что всему причиной газетчики, и указал на группу
людей, стеснившихся у стола ниже трибуны присяжных. Он сказал: "Вон они". Я
спросил: "Кто?", и он повторил: "Газетчики". Оказалось, он знаком с одним из
журналистов, и тот, увидев его, направился к нам. Это был человек уже в
летах, приятной внешность, хотя лицо его подергивалось от нервного тика. Он
горячо пожал руку жандарму. И тогда я заметил, что все в зале отыскивали и
окликали знакомых, вели разговоры, словно в клубе, где приятно бывает
встретиться с людьми своего круга. Отчасти этим и объяснялось возникшее у
меня странное впечатление, будто я тут лишний, как непрошеный гость. Однако
журналист, улыбаясь, заговорил со мной. Он выразил надежду, что все пройдет
хорошо для меня. Я поблагодарил его, и он добавил:
-- Мы, знаете ли, немного раздули ваше дело. Лето -- мертвый сезон для
судебной хроники. Только вот ваша история да отцеубийство представляют
некоторый интерес.
Затем он мне указал в той группе, из которой пришел, низенького
человечка, похожего на разжиревшего хорька и очень заметного по огромным
очкам в черной оправе. Он мне сказал, что это специальный корреспондент
большой парижской газеты.
-- Правда, он приехал не ради вас. Ему поручено написать о процессе
отцеубийцы, но заодно его попросили сообщить по телеграфу и о вашем деле.
Я опять чуть было его не поблагодарил. Но подумал, что это было бы
смешно. Он приветливо помахал мне рукой, и мы расстались. Потом ждали еще
несколько минут.
Появился мой адвокат, уже в мантии, окруженный своими собратьями. Он
направился к журналистам, обменялся с ними рукопожатием. Они перекидывались
шутками, смеялись, вели себя очень непринужденно до тех пор, пока в зале не
зазвенел звонок. Все сели на свои места. Мой адвокат подошел ко мне, пожал
мне руку и дал совет отвечать очень коротко на вопросы, которые мне будут
g`d`b`r|, ничего не говорить по своему почину и во всем положиться на него.
Слева от меня раздался шум отодвигаемого стула, и я увидел там
высокого, худого человека в красной мантии и в старомодном пенсне, в эту
минуту он садился, аккуратно оправляя свое судейское одеяние. Это был
прокурор. Судебный пристав возвестил: "Суд идет!" И в эту минуту зарычали
два больших вентилятора. Вошли трое судей -- двое в черном, третий в
красном, -- с папками под мышкой, и быстрым шагом направились к трибуне,
возвышавшейся над залом. Все трое сели в кресла, человек в красной мантии --
посередине; он снял свою четырехугольную шапочку, положил ее на стол перед
собой, вытер носовым платком маленькую лысую голову и объявил судебное
заседание открытым.
Журналисты уже держали автоматические ручки наготове. У всех у них вид
был равнодушный и несколько насмешливый. Однако один из них, много моложе
других, в сером костюме и синем галстуке, не взял в руки перо и все смотрел
на меня. Я заметил, что у него немного асимметричное лицо, но меня поразили
его глаза, очень светлые глаза, пристально смотревшие на меня с каким-то
неизъяснимым выражением. У меня возникло странное чувство, будто это я сам
смотрю на себя. Может быть, из-за этого, а также из-за моего незнания
судебных порядков и правил я не очень хорошо понял то, что было вначале:
жеребьевка присяжных, вопросы председателя суда к адвокату, к прокурору и к
присяжным (каждый раз все присяжные одновременно поворачивали головы к
председателю суда), быстро зачитанное обвинительное заключение, в котором
указывались знакомые мне названия местностей, имена и фамилии, новые вопросы
моему адвокату.
Но вот председатель сказал, что суд сейчас приступит к опросу
свидетелей. Судебный пристав зачитал список фамилий, и они привлекли мое
внимание. В рядах публики, до сих пор остававшейся для меня безликой, один
за другим поднялись со скамей, а затем вышли в маленькую боковую дверцу
директор и сторож богадельни, старик Томас Перес, Раймон, Массон, Саламано и
Мари. Она тревожно посмотрела на меня и сделала мне знак. Я удивился, что не
заметил их всех раньше; вдруг встал вызванный последним по списку Седеет.
Рядом с ним я увидел ту маленькую женщину в жакете, которую встретил однажды
в ресторане, у нее были все такие же быстрые, четкие движения и решительный
вид. Она пристально смотрела на меня. Но мне некогда было размышлять:
заговорил председатель суда. Он сказал, что скоро начнется важнейшая часть
процесса -- прения сторон и он считает излишним напоминать, что публика
должна соблюдать при этом полное спокойствие. По его словам, он для того
здесь и находился, чтобы обеспечить беспристрастное разбирательство дела,
ибо желает рассмотреть его с полной объективностью. Присяжные заседатели
вынесут справедливый приговор, руководясь духом правосудия, и да будет всем
известно, что при малейшем инциденте он прикажет очистить зал.
Жара все усиливалась, и я видел, что присутствующие обмахиваются
газетами. Слышался шорох смятой бумаги. Председатель суда подал знак, и
служитель принес три плетенных из соломки веера, которыми тотчас
воспользовались все три члена суда.
Первым начали допрашивать меня. Председатель задавал вопросы спокойно
и, как мне показалось, с оттенком сердечности. Он еще раз "установил мою
личность", и, хоть меня раздражала эта процедура, я подумал, что, в
сущности, она довольно естественна: ведь какая была бы страшная ошибка, если
б стали судить одного человека вмест
Страницы:
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -