Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
. Интересная вещь!"
Алеша не видел отца три года, но любил его вечно и боль обиды своей загнал
глубоко, на самое дно души, чтобы не было слышно и видно, как - был он
уверен! - это делают умные, сильные люди мужского пола. Он отказался, когда
отец захотел приехать за ним на машине. Во-первых, путь был недалек и
нетруден. Во-вторых, непременно полагалось быть этой встрече не в начале
пути, а в конце. И по этому случаю написал Алеша заявление начальнику
спортивного лагеря: "Прошу выдать мне на дорогу одну лошадь сроком на три
дня для поездки по семейным обстоятельствам". Заявление показалось Алеше
смешным, но зато по форме, которую он когда-то углядел и запомнил.
Начальник спортлагеря, где отдыхал Алеша, был молод и груб. Он только что
закончил институт и получил впервые работу с зарплатой. Разные, очень
смешные и очень страшные истории о том, как держать дисциплину, готовую
ежесекундно сорваться в пропасть анархии и всевозможного буйства, а также
рухнуть с издевательским хохотом, свистом, топаньем и улюлюканьем в бездну
неукротимого произвола, слышал он многократно от матери и от других
воспитателей - мастеров находчивой строгости. Сам же он с детства и на всю
жизнь полюбил только строгих и себя воспитал строжайше быть начеку и беречь
справедливую, полезную строгость как зеницу ока. Любил он строгие книжки,
строгие песни и кинофильмы. И танцы любил, но только строгие. Его мама была
самой строгой учительницей в школе. И он за это ее обожал и втайне гордился,
когда его однолетки вытягивались перед нею и замирали...
Но выдал он Алеше на дорогу одну лошадь сроком на три дня - безо всяких
казенных отговорок и усмешливых вопросов. Потому что за всей его сиротской
любовью к строгости таилось человечески слезное страдание, детская
неусыхающая тоска по веселому летчику, который двадцать лет назад - раз и
навсегда улетел из домашней казармы, оставив там пятилетнего мальчика с
велосипедом, лыжами, коньками, а также мячами и мячиками, так больно и
звонко напоминавшими о слишком краткой жизни с родителем, которая по
справедливости длилась бы... Да что теперь говорить?!
"Я прикажу конюху, завтра он даст тебе лошадь. Туда лучше ехать на лошади...
это имеет вид!" - И он улыбнулся строго и строго напомнил, что положено
взять Алеше на кухне сухой паек на дорогу.
Алеша ехал по Крыму на лошади и как бы совсем ни о чем не думал, только
рассматривал. Фиолетовые шелковицы рассматривал в свой сильный морской
бинокль, где скакали корзины яблок под яблонями, горные сакли, малахитовые
навесы и колонные залы дикого винограда над столами и лавками, пестрое белье
на ветру, голопузые ребятишки, кудлатые собачонки, кошки, куры, козы,
бронзовые фигурки женщин, стряпающих на улице,- и все это мельтешило, дышало
и трепыхалось в скалистых горах, в каменных выдолбах, на диких ступенях, под
леденящими душу горными отвесами, которые были сплошь в трещинах и надломах,
но почему-то на глазах не разваливались и не вселяли никакого стихийного
ужаса в обитающий там народ.
Иногда Алеша рассматривал пролетевшую мимо, случайную мысль. Например:
"Бабушка пришла в ужас, когда мама бросила скрипку и окончательно выбрала
виолончель. Она посчитала уродством для женщины играть на таком инструменте,
который стоит между ног. Как странно и даже, простите, глупо! Просто диву
даешься, какие предрассудки были в прежние времена даже у весьма культурных
людей. Я не хотел бы, чтобы моей мамой была моя бабушка, хоть она и
профессор Земли, гор и морей. Нет уж! Я предпочитаю, чтобы меня родила
виолончель, а не глобус! Внук глобуса и сын виолончели - вот я кто. А кто,
интересно, папина жена?.." Тут рассматривание мысли внезапно кончалось - как
драка при появлении короля. И Алеша вновь рассматривал горы с их открытой и
простодушной жизнью. А лошадь шла весело и легко. И легко ей, лошади, было
дышать чабрецом, и полынью, и виноградным листом, и недалекой планктоновой
свежестью моря.
Так бы ехал Алеша Боткин всю жизнь, потому что втайне ему приезжать совсем
не хотелось, боялось и никак не светило. Вот ехать и ехать на лошади к отцу,
вдоль гор, виноградников, вдаль к отцу, на рассвете и на закате, и звездной
ночью на лошади ехать к отцу - это да! Но приезжать, наконец,- это грустно,
как всякий конец пути, думал Алеша безотчетно и отвлеченно.
Но вот показались приметы: родник, тополиная троица, самосвал на холме, за
холмом - скала и в ней голубая сакля с верандой, побеленная известью с
синькой. Алеша спрыгнул у родника, умылся до пояса, радостно фыркнул и,
распрямившись в седле, стал подниматься вверх по тропе - мимо виноградника,
мимо ручья, мимо разрушенной сакли, две стенки которой были распахнуты в
каменные покои, в прохладные сумерки всеми покинутой жизни: такая Помпея,-
подумал Алеша, миновал сад и подъехал к синей калитке.
У калитки сидел на горшке белобрысый мальчик лет пяти.
- Отличная-преотличная лошадь! Она устала-преустала с дороги. Я сейчас ее
накормлю,- сказал мальчик, натягивая штаны, и побежал с горшком к обрыву, а
потом спрятал горшок в кустах.
Тут и вышел отец на крыльцо веранды, обтирая ветошью руки. Он сбежал с
крыльца по крутым ступенькам и помчался к Алеше, и так жарко к нему
прижался, так жарко обнял, что лицо у Алеши вспотело, и он пить захотел, как
лошадь, звонко и долго.
- Пить! - сказал он отцу и наклонился к эмалированному ведру с водой.
Лошадь топталась у синей калитки и ела цветы. Отец расседлал и отвел лошадь
на ближнее пастбище, куда-то вверх по склону, поросшему кустами акаций.
В голове у Алеши распространялся мучительный, опустошающий звон, и
в глазах, по сине-зеленым краям кругозора забурлило волнистое серебро, как
всегда у него бывало во время приступов сахарной слабости. На этот случай он
носил с собой рафинад в железной коробочке из-под заморского табака. Алеша
съел кусок липкого сахара и еще два куска, и ему стало полегче. Он сел
верхом на лавку, огляделся, прислушался к этому миру, в котором гостил, и
тайным чувством вдруг понял, что женщины сегодня здесь нет, а есть только
отец и этот белобрысенький мальчик.
- Я Гриша,- сказал мальчик.- Сейчас давай будем обедать. Мы с папой
наварили-нажарили-насалатили. Я голодный-преголодный! Давай оба-вместе
тарелки-ложки-вилки носить.
Взбегая на крутое крыльцо, он крикнул:
- В саклю входишь - сгибайся, а то по башке шарахнет! Ты - длинный, тебя
шарахнет. И меня когда-нибудь тоже!
Алеша ему улыбнулся за такие веселые мысли о будущем, которые бывали и у
него, когда был он совсем еще маленький и о будущем думал, не имея понятия,
сколь зависит оно от человеческой воли. Сейчас-то Алеша знал точно, что его,
Алешина, воля влияет и впредь будет вовсе влиять на его, Алешино, будущее.
Потому что три года назад с мыслью о том, что его отец где-то там, в своей
новой жизни, родил себе нового сына, а если только захочет, то в еще более
новой жизни родит еще более нового сына и так далее... ну, в общем, с мыслью
об этом Алеша открыл для себя невероятную тайну будущего: все прошлое было
когда-то будущим, все будущее станет когда-то прошлым во имя еще более и
более будущих - была б только сильная воля у человека. Так думал подросток,
сгибаясь при входе в саклю. Там было две комнатки - одна через другую, и
лилась по стенам прохладная мгла, и потолок был низок и толст, как в келье.
Слева белела крепкая печь, за летней ненадобностью накрытая плахтой и
заставленная разными книгами. В дальней комнате - во всю стену - был серый
грубошерстный ковер с тремя летящими цаплями, розовато-синими.
- А-а-а! - сказал Алеша, и сакля запела.
- А-а-о-о-у-ум-м! - и сакля звонко, протяжно зевнула, как сонная пума.
Кровати, буфет и всякое такое Алеша разглядывать не стал, а быстро взял
чугунную жаровню с мясом, тарелки, ложки, вилки, стаканы - и вышел.
Гриша притащил миску с салатом, батон и вынул из-под куста прохладный кувшин
с тутовым морсом. Вернулся отец, достал из погреба сыр, соленые огурцы и
великий арбуз.
- Какой ты красивый, Алеша!.. Ты самый красивый мальчик на свете. Я мог бы
смотреть на тебя всю жизнь! Завтра с утра мы сядем с тобой вот здесь... нет,
вот здесь!.. и я напишу твой портрет. У меня загрунтован подходящий холст в
мастерской,- и отец показал на дверной проем в торце голубой сакли, где
шаталась от ветра шторка из крашеной марли. Он налил себе вина, а мальчикам
морсу, и все трое выпили - за встречу и за долгую жизнь.
Тут в калитку просунулся потный человек в городском костюме - художник
Трифон Чернов.
- Привет, старик, я у тебя сегодня ночую! Так по расписанию вышло.
А завтра - в Симферополь на самолет и прямо в столицу мира!
Он втащил два больших чемодана и этюдник, разделся и сел за стол в одних
трусах.
- Я, старик, еле дышу! Давление двести двадцать на сто сорок, и пульс не
меньше восьмидесяти восьми. Ты же меня знаешь, я - человек деликатный,
тонкий, хорошо воспитанный. Я же слова лишнего никогда не брякну, ты же меня
знаешь, я просто не умею быть хамом, даже когда это - во как нужно! Все, что
я имею, даже смешно сказать, не подумай, что я хвастаюсь, старик, но все,
что я имею, они принесли мне на блюдечке с голубой каемочкой, потому что я -
действительно прекрасный великий художник. И в кои-то веки я прошу
мастерскую на Чистых прудах,- так вместо того, чтоб меня поддержать, они
поддерживают Чимкелова, этого оболтуса, которого я вскормил, вспоил и вывел
в люди, старик, ты же знаешь! Мне тридцать пять, и меня покупают везде, а
ему сорок пять, и его покупают только в залы общепита. Но как платят мне и
как платят ему? Смешно сказать, но несравнимо! Я продал своего "Арфиста" за
семьсот, а он свой "Хор скворцов" за тысячу двести!
- Да ешь ты и пей! Успокойся! Ты - чудный художник. И я всегда тебе помогу,
хоть не всегда могу помочь сам себе. Чимкелов - несомненный оболтус и такой
же художник, как я - балерина. Но ты, мой друг, вскормил его, и вспоил, и
вывел в люди, свято надеясь, что тебя он не тронет и в грозный час защитит
от других таких же оболтусов. А у него изменились планы, и он на тебя
плевал. Кстати, именно потому, что знает тебя как облупленного. Никогда,
Трифон, не дружи с подлецами, они ненавидят родителей, учителей, никогда не
возвращают долги, незабвенно мстят за добро - и обожают, когда им дают по
морде. По морде - это их как-то успокаивает и освежает. Про это много
написано, ты книги читаешь?..
Алеша сидел на высокой скале, ел жаркое и видел небо прямо перед собой.
Снаружи оно состояло из сине-багровых газов, из набрякших грозой облаков,
золотящихся мимолетно... из птиц, обезумевших от электричества дальних
летучих и жгучих молний, средь которых есть шаровые... из одуванчиков, дыма
и всего, что за день туда улетело. Но внутри оно состояло из горящих камней,
из раскаленных гигантских шаров, эллипсов и гремящих пустот. Там шумело
сизое древо Млечного Пути, и наша Земля ползла по нему, как голубая букашка.
И, холодея, сжимались какие-то звезды до размеров, в которых они предстают
перед нами ночью. А другие звезды вновь разгорались, и несметные солнца
ритмично пульсировали - золотые снаружи и черные в сердцевине, а другие
солнца сгорали и коченели. И была среди этих миров изначальная точка - точка
самодостаточности, божественная воля Вселенной, сама себя создающая и все -
из себя самой. И меня, и Гришу. И отца, и мою маму... А где Гришина мама и
куда она?.. Эту мысль Алеша не стал рассматривать и самозащитно вернулся на
землю, где Гриша тормошил его за локоть и чем-то крайне был удивлен.
- Что ты видишь там, куда ты смотришь? - спрашивал Гриша Алешу.
Алеша улыбнулся ребенку чудесным образом, как бы из своего тайного далека,
где был он за миг до того, размышляя над первопричиной всех жизней, которая
так мучит подростков и всех мудрецов нескончаемой древности.
Алеша знал, что Земля и Вселенная - совсем не такие, какими они
представляются житейскому глазу. Ведь у бабушки часто гостили знаменитые
ученые, и к чаю они приносили невероятные, глазам не доступные новости о
земле и о небе. И, хотя Алеша уже у кого-то прочел, что глаза - это часть
нашего мозга, вынесенная наружу, он большей частью жил своим внутренним
зрением, ему доверял все сильней. Внутренним зрением он мог останавливать
образы и разглядывать их так долго, как было ему надо для усвоения сути. А
при надобности, он мог также вызывать эти образы вновь и вновь, во всей их
подробности и неясности, чтобы внутренним зрением в них углубиться и кое-что
прояснить, а кое-что окончательно затуманить в надежде на мудрость будущего.
Людям же, которые в эти времена общались с Алешей, казалось, что он спит с
открытыми глазами.
- Что ты видишь там, куда ты смотришь? - снова и снова спрашивал
Гриша.
- Вижу баранчика, который полез на Луну, чтобы стать кудрявым, как тучка. А
там, на Луне, очередь лет на триста. Тучка займет очередь, пролетая мимо, а
лет через сто плюс сто плюс сто ее очередь как раз и подойдет, когда она
снова соберется из капель и мимо Луны пролетать будет. А баранчик триста лет
не живет и не собирается он из капель каждые триста лет. Ему сейчас надо
кудрявым стать! А тучки ему говорят:
"Если ты даже сто лет не проживешь, так зачем тебе кудри? Их ведь никто и
разглядеть не успеет, зря очередь занял!"
Но тут один старый лунный фей по имени Филофей говорит:
"Нет, так дело не пойдет! Пропустить баранчика безо всякой очереди, потому
что у него возраст детский, а детей по всей Вселенной без очереди всюду
пускают! Тем более что он, баранчик, умрет молодым по сравнению с вами, мои
красавицы!"
Тучки пошумели, погромыхали, некоторые от злости даже черными сделались, но
баранчика пропустили, как ребенка, без очереди. И во-о-он там, видишь, идет
кудрявый баранчик с Луны на Землю.
- Вижу. Идет кудрявый баранчик,- сказал Гриша и взял со стола большой
прямоугольный пряник.- Вот смотри. Я беру этот пряник и по кусочку
откушиваю. Грыз-грыз-грыз и еще с этого боку грыз-грыз, и получился у меня
баранчик. Теперь тут грыз-погрыз и тут грыз-погрыз, и получилась собачка.
Теперь тут угрызу уголок и там войду в середку, и получилась кошка. Теперь
съем ушки и тут погрызу, и получилась курица. Из курицы только бабочка
получается, из бабочки - жучок, а из жучка - вишенка. А из вишенки ничего не
получается больше, поэтому я ее так просто съем, безо всякого воображения!
Вообще-то, я пряники не очень люблю. Я люблю варенье, но из варенья ничего
такого не получается, в нем твердости нет.
- Сейчас арбузик зарежем! - сказал Трифон и воткнул финку в белый арбузный
пупок.- Мировая финка, старик, с пружиной, английская сталь, между прочим,
"Шеффилд"! Мне ее Рокуэлл Кент подарил!
Арбуз развалился, обнажив красное сахарное мясо с черными зернами, в каждом
из которых была до предела сжатая, тайно зарытая, втянутая в самую глубь,
неукротимая воля к жизни, готовая вспыхнуть и разрастись этим красным
сахарным мясом, раздувая кору зеленого шара.
- Ты - хвастун и врунишка. Рокуэлл Кент не имел о тебе ни малейшего
представления. Ведь он, бедняга, посетил наши края, когда ты, Трифон, был
еще скромным, воспитанным мальчиком и не сочинял о себе никакой легендарной
белиберды, сфальшивленной под документ эпохи. Уж это я в нашем брате просто
терпеть не могу-у-у!
- Старик, ты прав! - сказал Трифон, поникнув повинной головой.- На меня
что-то нашло! Ты не поверишь, конечно... Ты, конечно, теперь ни за что мне
не поверишь, но я скажу тебе всю правду. Эту финку мне подарил Булат
Окуджава. Будет он выступать - подойди и спроси, он тебе подтвердит, он -
человек очень славный и с юмором, он тебе скажет, как просто все это вышло.
Поехал он в Англию и купил мне эту финку за три фунта на аэродроме Хитроу,
где все в три раза дешевле, потому как без пошлины. Ему жутко нравятся мои
картины. Иногда он приходит без звонка, сидит часами и смотрит... Песня у
него есть одна замечательная. Называется "Батальное полотно". У меня две
картины с таким же названием. Так вот его песня частично повторяет мое
второе "Батальное полотно". Не первое! А второе, где белая кобыла с карими
гла-
зами.
Отец сквозь зубы выдохнул воздух, встал и зажег над столом китайский
фонарик. Фонарик от тепла закружился и наполнился абрикосовой мякотью,
разливающей прозрачный свет. Свет был такой - как будто он рос на дереве.
Гриша попросил лимонада, и Алеша, наливая ему пузырчатый крашеный напиток,
вдруг вспомнил: "Лимонад делают из лимона, но лимон из лимонада уже не
сделаешь никогда".
В ту минуту калитка распахнулась и вошла полная старуха в морковном халате и
ситцевой кепке. Она по-свойски села к столу, съела два бутерброда с сыром,
запила вином и тут же из кармана достала маленький бумажный пакетик с содой.
Соду из пакетика она высыпала себе на высунутый язык и съела ее, не
поморщась.
- Я, Трифончик, без соды помираю, будто в меня керосину налили, как в
примус. Пш-ш-ш! - испустила она с наслаждением благотворную отрыжку.- Давай,
Гришенька, спать ложиться, я за тобой пришла, тебя маменька ждет. Ты же
знаешь, она без тебя во всю ночь глаз не сомкнет, таращиться будет! Идем,
мой пончик, я тебе сказочку расскажу!
- Не-е-ет,- сказал Гриша, глядя куда-то в свою собственную даль,- я здесь
буду спать. Я буду спать с братом. Он же приехал всего на три дня. Ты скажи
маме, что три дня буду я спать здесь, с братом. А потом всю жизнь с ней.
- Гриня, мы же с тобой договаривались! Разве нет? Ты свое мужское слово
держать должен! Кто свое мужское слово не держит, как надо, тот -
тьфу! - инфузория! Его каждая моль в бараний рог согнет и съест в один
присест.
- А бараньи рога никто не ест. Они, тетя Мотя, очень твердые и невкусные.
Может, бараний рог мечтает всю жизнь, чтобы его слопали, а всем он не по
зубам. Вот бедный! - увиливал Гриша от главной темы. Она, эта тема спанья
непременно вблизи матери, была его мучительным детским стыдом и позором в
присутствии старшего брата, которого он увидел сегодня впервые и успел
полюбить - ни за что, за так, за то, что - брат, и все тут!
Отец подливал себе и Трифону чай из пузатого узбекского чайника с
красно-золотыми боками. Он слушал бубненье и вопли Трифона, глядя в крепкий
коричневый чай, и не обращал как бы никакого внимания на битву младшего сына
с превосходящими силами противника.
Алеша встал и пошел к калитке.
- Ты куда? Я с тобой! - вдруг очнулся отец и взглядом рванулся к Алеше, не
успев отереть с лица паутину какой-то немой, затаенной мысли.
Алеша ему улыбнулся. И отец улыбнулся в ответ виновато и весело. Закрывая
калитку, Алеша услышал, как Гриша сказал тете Моте:
- Человек! Мы же - братья!
Алеша поднялся по склону и увидел шелковицу, где была привязана лошадь.
Лошадь дремала, но, услыхав шаги, встрепенулась. Она узнала Алешу во тьме, и
он дал ей три куска сахара, и сам съел три куска - ему было не по себе, на
него накатила волна отвратительной слабости, лицо стало холодным и влажным.
И, стараясь вернуть себе кровное тепло, которого не даст человеку никакой ни
огонь, ни жар - только кровь, Алеша вдруг вспомнил вот это из "Кавказского
пленника":
Под влажной буркой, в сакле дымной,
Вкушает путник мирный сон,
И утром покидает он
Ночлега кров гостеприимный.
Издали видел Алеша свет китайского фонарика и саклю. Там на веранде зажгли
верхний свет, и в одном из окон сакли тоже что-то затеплилось. "Свеча, может
быть,- подумал Алеша,- при Пушкине были бы свечи". И он улыбнулся, потому
что вдохнул глубоко и услышал, как чудно пахнет живая лошадь, живая гора,
поросшая живой травой и живыми кустами живой акации, и живой шелковицей...
Просто стало Алеше легче, его сердце, скачущее, как лошадь, схрупало три
куска сахара и теперь мчалось дальше, весело согревая живую кровь, которая
вмиг обсушила жарким ветром его лицо, орошенное смертным по Ђтом и стянутое
колючим льдом.
Отец подошел, и обнял, и поцеловал Алешу в макушку. Он сказал:
- Этот тип свалился, как сковородка с гвоздя. Но завтра мы будем одни. И
послезавтра мы будем одни. И я, Алеша, кое-что тебе объясню... Это ты не
видел меня три года. А я тебя видел... каждый день. Где бы ни был,
Страницы:
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -