Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Фантастика. Фэнтези
   Русскоязычная фантастика
      Евгений Замятин. Мы -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
Отчего же ты думаешь, что глупость -- это нехорошо? Если бы человеческую глупость холили и воспитывали веками так же, как ум, может быть, из нее получилось бы нечто необычайно драгоценное. -- Да... (Мне кажется, она права -- как она может сейчас быть неправа?) -- И за одну твою глупость -- за то, что ты сделал вчера на прогулке, -- я люблю тебя еще больше -- еще больше. -- Но зачем же ты меня мучила, зачем же не приходила, зачем присылала свои талоны, зачем заставляла меня... -- А может быть, мне нужно было испытать тебя? Может быть, мне нужно знать, что ты сделаешь все, что я захочу -- что ты уж совсем мой? -- Да, совсем! Она взяла мое лицо -- всего меня -- в свои ладони, подняла мою голову: -- Ну, а как же ваши "обязанности всякого честного нумера"? А? Сладкие, острые, белые зубы; улыбка. Она в раскрытой чашечке кресла -- как пчела: в ней жало и мед. Да, обязанности... Я мысленно перелистываю свои последние записи: в самом деле, нигде даже и мысли о том, что в сущности я бы должен... Я молчу. Я восторженно (и, вероятно, глупо) улыбаюсь, смотрю в ее зрачки, перебегаю с одного на другой и в каждом из них вижу себя: я -- крошечный, миллиметровый -- заключен в этих крошечных, радужных темницах. И затем опять -- пчелы -- губы, сладкая боль цветения... В каждом из нас, нумеров, есть какой-то невидимый, тихо тикающий метроном, и мы, не глядя на часы, с точностью до 5 минут знаем время. Но тогда -- метроном во мне остановился, я не знал, сколько прошло, в испуге схватил из-под подушки бляху с часами... Слава Благодетелю: еще двадцать минут! Но минуты -- такие до смешного коротенькие, куцые, бегут, а мне нужно столько рассказать ей -- все, всего себя: о письме О, и об ужасном вечере, когда я дал ей ребенка; и почему-то о своих детских годах -- о математике Пляпе, о \sqrt{-1} и как я в первый раз был на празднике Единогласия и горько плакал, потому что у меня на юнифе -- в такой день -- оказалось чернильное пятно. I подняла голову, оперлась на локоть. По углам губ -- две длинные, резкие линии -- и темный угол поднятых бровей: крест. -- Может быть, в этот день... -- остановилась, и брови еще темнее. Взяла мою руку, крепко сжала ее. -- Скажи, ты меня не забудешь, ты всегда будешь обо мне помнить? -- Почему ты так? О чем ты? I, милая? I молчала, и ее глаза уже -- мимо меня, сквозь меня, далекие. Я вдруг услышал, как ветер хлопает о стекло огромными крыльями (разумеется, это было и все время, но услышал я только сейчас), и почему-то вспомнились пронзительные птицы над вершиной Зеленой Стены. I встряхнула головой, сбросила с себя что-то. Еще раз, секунду, коснулась меня вся -- так аэро секундно, пружинно касается земли перед тем, как сесть. -- Ну, давай мои чулки! Скорее! Чулки -- брошены у меня на столе, на раскрытой (193-й) странице моих записей. Второпях я задел за рукопись, страницы рассыпались и никак не сложить по порядку, а главное -- если и сложить, все равно, не будет настоящего порядка, все равно -- останутся какие-то пороги, ямы, иксы. -- Я не могу так, -- сказал я. -- Ты -- вот -- здесь, рядом, и будто все-таки за древней непрозрачной стеной: я слышу сквозь стены шорохи, голоса -- и не могу разобрать слов, не знаю, что там. Я не могу так. Ты все время что-то недоговариваешь, ты ни разу не сказала мне, куда я тогда попал в Древнем Доме, и какие коридоры, и почему доктор -- или, может быть, ничего этого не было? I положила мне руки на плечи, медленно, глубоко вошла в глаза. -- Ты хочешь узнать все? -- Да, хочу. Должен. -- И ты не побоишься пойти за мной всюду, до конца -- куда бы я тебя ни повела? -- Да, всюду! -- Хорошо. Обещаю тебе: когда кончится праздник, если только... Ах да: а как ваш "[Интеграл]" -- все забываю спросить -- скоро? -- Нет: что "если только"? Опять? Что "если только"? Она (уже у двери): -- Сам увидишь... Я -- один. Все, что от нее осталось, -- это чуть слышный запах, похожий на сладкую, сухую, желтую пыль каких-то цветов из-за Стены. И еще: прочно засевшие во мне крючочки-вопросы -- вроде тех, которыми пользовались древние для охоты на рыбу (Доисторический Музей). ...Почему она вдруг об "[Интеграле]"? Запись 24-я. Конспект: ПРЕДЕЛ ФУНКЦИИ. ПАСХА. ВСЕ ЗАЧЕРКНУТЬ. Я -- как машина, пущенная на слишком большое число оборотов; подшипники накалились, еще минута -- закапает расплавленный металл, и все -- в ничто. Скорее -- холодной воды, логики. Я лью ведрами, но логика шипит на горячих подшипниках и расплывается в воздухе неуловимым белым паром. Ну да, ясно: чтобы установить истинное значение функции -- надо взять ее предел. И ясно, что вчерашнее нелепое "растворение во Вселенной", взятое в пределе, есть смерть. Потому что смерть -- именно полнейшее растворение меня во Вселенной. Отсюда если через "Л" обозначим любовь, а через "С" смерть, то Л--f(С), то есть любовь и смерть... Да, именно, именно. Потому-то я и боюсь I, я борюсь с ней, я не хочу. Но почему же во мне рядом и "я не хочу" и "мне хочется"? В том-то и ужас, что мне хочется опять этой вчерашней блаженной смерти. В том-то и ужас, что даже теперь, когда логическая функция проинтегрирована, когда очевидно, что она неявно включает в себя смерть, я все-таки хочу ее губами, руками, грудью, каждым миллиметром... Завтра -- День Единогласия. Там, конечно, будет и она, увижу ее, но только издали. Издали -- это будет больно, потому что мне надо, меня неудержимо тянет, чтобы -- рядом с ней, чтобы -- ее руки, ее плечо, ее волосы... Но я хочу даже этой боли -- пусть. Благодетель великий! Какой абсурд -- хотеть боли. Кому же непонятно, что болевые -- отрицательные слагаемые уменьшают ту сумму, которую мы называем счастьем. И следовательно... И вот -- никаких "следовательно". Чисто. Голо. Вечером: Сквозь стеклянные стены дома -- ветреный, лихорадочно-розовый, тревожный закат. Я поворачиваю кресло так, чтобы передо мною не торчало это розовое, перелистываю записи -- и вижу: опять я забыл, что пишу не для себя, а для вас, неведомые, кого я люблю и жалею, -- для вас, еще плетущихся где-то в далеких веках, внизу. Вот -- о Дне Единогласия, об этом великом дне. Я всегда любил его -- с детских лет. Мне кажется, для нас -- это нечто вроде того, что для древних была их "Пасха". Помню, накануне, бывало, составишь себе такой часовой календарик, -- с торжеством вычеркиваешь по одному часу: одним часом ближе, на один час меньше ждать... Будь я уверен, что никто не увидит, -- честное слово, я бы и нынче всюду носил с собой такой календарик и следил по нему, сколько еще осталось до завтра, когда я увижу -- хоть издали... (Помешали: принесли новую, только что из мастерской, юнифу. По обычаю нам всем выдают новые юнифы к завтрашнему дню. В коридоре -- шаги, радостные возгласы, шум.) Я продолжаю. Завтра я увижу все то же, из года в год повторяющееся и каждый раз по-новому волнующее зрелище: могучую Чашу Согласия, благоговейно поднятые руки. Завтра -- день ежегодных выборов Благодетеля. Завтра мы снова вручим Благодетелю ключи от незыблемой твердыни нашего счастья. Разумеется, это непохоже на беспорядочные, неорганизованные выборы у древних, когда -- смешно сказать -- даже неизвестен был заранее самый результат выборов. Строить государство на совершенно не учитываемых случайностях, вслепую -- что может быть бессмысленней? И вот все же, оказывается, нужны были века, чтобы понять это. Нужно ли говорить, что у нас и здесь, как во всем, -- ни для каких случайностей нет места, никаких неожиданностей быть не может. И самые выборы имеют значение скорее символическое: напомнить, что мы единый, могучий миллионоклеточный организм, что мы -- говоря словами "Евангелия" древних -- единая Церковь. Потому что история Единого Государства не знает случая, чтобы в этот торжественный день хотя бы один голос осмелился нарушить величественный унисон. Говорят, древние производили выборы как-то тайно, скрываясь, как воры; некоторые наши историки утверждают даже, что они являлись на выборные празднества тщательно замаскированными (воображаю это фантастически-мрачное зрелище: ночь, площадь, крадущиеся вдоль стен фигуры в темных плащах; приседающее от ветра багровое пламя факелов...). Зачем нужна была вся эта таинственность -- до сих пор не выяснено окончательно; вероятней всего, выборы связывались с какими-нибудь мистическими, суеверными, может быть, даже преступными обрядами. Нам же скрывать или стыдиться нечего: мы празднуем выборы открыто, честно, днем. Я вижу, как голосуют за Благодетеля все; все видят, как голосую за Благодетеля я -- и может ли быть иначе, раз "все" и "я" -- это единое "Мы". Насколько это облагораживающей, искренней, выше, чем трусливая воровская "тайна" у древних. Потом: насколько это целесообразней. Ведь если даже предположить невозможное, то есть какой-нибудь диссонанс в обычной монофонии, так ведь незримые Хранители здесь же, в наших рядах: они тотчас могут установить нумера впавших в заблуждение и спасти их от дальнейших ложных шагов, а Единое Государство -- от них самих. И наконец, еще одно... Сквозь стену слева: перед зеркальной дверью шкафа -- женщина торопливо расстегивает юнифу. И на секунду, смутно: глаза, губы, две острых розовых завязи. Затем падает штора, во мне мгновенно все вчерашнее, и я не знаю, что "наконец еще одно", и не хочу об этом, не хочу! Я хочу одного: I. Я хочу, чтобы она каждую минуту, всякую минуту, всегда была со мной -- только со мной. И то, что я писал вот сейчас о Единогласии, это все не нужно, не то, мне хочется все вычеркнуть, разорвать, выбросить. Потому что я знаю (пусть это кощунство, но это так): праздник только с нею, только тогда, если она будет рядом, плечом к плечу. А без нее завтрашнее солнце будет только кружочком из жести, и небо -- выкрашенная синим жесть, и сам я. Я хватаюсь за телефонную трубку: -- I, это вы? -- Да, я. Как вы поздно! -- Может быть, еще не поздно. Я хочу вас попросить... Я хочу, чтоб вы завтра были со мной. Милая... "Милая" -- я говорю совсем тихо. И почему-то мелькает то, что было сегодня утром на эллинге: в шутку положили под стотонный молот часы -- размах, ветром в лицо -- и стотонно-нежное, тихое прикосновение к хрупким часам. Пауза. Мне чудится, я слышу там -- в комнате I -- чей-то шепот. Потом ее голос: -- Нет, не могу. Ведь вы понимаете: я бы сама... Нет, не могу. Отчего? Завтра увидите. Ночь. Запись 25-я. Конспект: СОШЕСТВИЕ С НЕБЕС. ВЕЛИЧАЙШАЯ В ИСТОРИИ КАТАСТРОФА. ИЗВЕСТНОЕ КОНЧИЛОСЬ. Когда перед началом все встали и торжественным медленным пологом заколыхался над головами гимн -- сотни труб Музыкального Завода и миллионы человеческих голосов, -- я на секунду забыл все: забыл что-то тревожное, что говорила о сегодняшнем празднике I, забыл, кажется, даже о ней самой. Я был сейчас тот самый мальчик, какой некогда в этот день плакал от крошечного, ему одному заметного пятнышка на юнифе. Пусть никто кругом не видит, в каких я черных несмываемых пятнах, но ведь я-то знаю, что мне, преступнику, не место среди этих настежь раскрытых лиц. Ах, встать бы вот сейчас и, захлебываясь, выкричать все о себе. Пусть потом конец -- пусть! -- но одну секунду почувствовать себя чистым, бессмысленным, как это детски-синее небо. Все глаза были подняты туда, вверх: в утренней, непорочной, еще не высохшей от ночных слез синеве -- едва заметное пятно, то темное, то одетое лучами. Это с небес нисходил к нам Он -- новый Иегова на аэро, такой же мудрый и любяще-жестокий, как Иегова древних. С каждой минутой Он все ближе, -- и все выше навстречу ему миллионы сердец, -- и вот уже Он видит нас. И я вместе с ним мысленно озираю сверху: намеченные тонким голубым пунктиром концентрические круги трибун -- как бы круги паутины, осыпанные микроскопическими солнцами ( -- сияние блях); и в центре ее -- сейчас сядет белый, мудрый Паук -- в белых одеждах Благодетель, мудро связавший нас по рукам и ногам благодетельными тенетами счастья. Но вот закончилось это величественное Его сошествие с небес, медь гимна замолкла, все сели -- и я тотчас же понял: действительно все -- тончайшая паутина, она натянута, и дрожит, и вот-вот порвется, и произойдет что-то невероятное... Слегка привстав, я оглянулся кругом -- и встретился взглядом с любяще-тревожными, перебегающими от лица к лицу глазами. Вот один поднял руку и, еле заметно шевеля пальцами, сигнализирует другому. И вот ответный сигнал пальцем. И еще... Я понял: они, Хранители. Я понял: они чем-то встревожены, паутина натянута, дрожит. И во мне -- как в настроенном на ту же длину волн приемнике радио -- ответная дрожь. На эстраде поэт читал предвыборную оду, но я не слышал ни одного слова: только мерные качания гекзаметрического маятника, и с каждым его размахом все ближе какой-то назначенный час. И я еще лихорадочно перелистываю в рядах одно лицо за другим -- как страницы -- и все еще не вижу того единственного, какое я ищу, и его надо скорее найти, потому что сейчас маятник тикнет, а потом -- -- Он -- он, конечно. Внизу, мимо эстрады, скользя над сверкающим стеклом, пронеслись розовые крылья-уши, темной, двоякоизогнутой петлей буквы S отразилось бегущее тело -- он стремился куда-то в запутанные проходы между трибун. S, I -- какая-то нить (между ними -- для меня все время какая-то нить; я еще не знаю какая -- но когда-нибудь я ее распутаю). Я уцепился за него глазами, он клубочком все дальше, и за ним нить. Вот остановился, вот... Как молнийный, высоковольтный разряд: меня пронзило, скрутило в узел. В нашем ряду, всего в 40 градусов от меня, S остановился, нагнулся. Я увидел I, а рядом с ней отвратительно негрогубый, ухмыляющийся ъ-13. Первая мысль -- кинуться туда и крикнуть ей: "Почему ты сегодня с ним? Почему не хотела, чтобы я?" Но невидимая, благодетельная паутина крепко спутала руки и ноги; стиснув зубы, я железно сидел, не спуская глаз. Как сейчас: это острая, физическая боль в сердце; я, помню, подумал: "Если от нефизических причин может быть физическая боль, то ясно, что -- == " Вывода я, к сожалению, не достроил: вспоминается только -- мелькнуло что-то о "душе", пронеслась бессмысленная древняя поговорка -- "душа в пятки". И я замер: гекзаметр смолк. Сейчас начинается... Что? Установленный обычаем пятиминутный предвыборный перерыв. Установленное обычаем предвыборное молчание. Но сейчас оно не было тем действительно молитвенным, благоговейным, как всегда: сейчас было как у древних, когда еще не знали наших аккумуляторных башен, когда неприрученное небо еще бушевало время от времени "грозами". Сейчас было, как у древних перед грозой. Воздух -- из прозрачного чугуна. Хочется дышать, широко разинувши рот. До боли напряженный слух записывает: где-то сзади мышино-грызущий, тревожный шепот. Неподнятыми глазами вижу все время тех двух -- I и ъ -- рядом, плечом к плечу, и у меня на коленях дрожат чужие -- ненавистные мои -- лохматые руки. В руках у всех -- бляхи с часами. Одна. Две. Три... Пять минут... с эстрады -- чугунный, медленный голос: -- Кто "за" -- прошу поднять руки. Если бы я мог взглянуть Ему в глаза, как раньше, -- прямо и преданно: "Вот я весь. Весь. Возьми меня!" Но теперь я не смел. Я с усилием -- будто заржавели все суставы -- поднял руку. Шелест миллионов рук. Чей-то подавленный "ах"! И я чувствую, что-то уже началось, стремглав падало, но я не понимал -- что, и не было силы -- я не смел посмотреть... -- Кто "против"? Это всегда был самый величественный момент праздника: все продолжают сидеть неподвижно, радостно склоняя главы благодетельному игу Нумера из Нумеров. Но тут я с ужасом снова услышал шелест: легчайший, как вздох, он был слышнее, чем раньше медные трубы гимна. Так последний раз в жизни вздохнет человек еле слышно -- а кругом у всех бледнеют лица, у всех -- холодные капли на лбу. Я поднял глаза -- и... Это -- сотая доля секунды, волосок. Я увидел: тысячи рук взмахнули вверх -- "против" -- упали. Я увидел бледное, перечеркнутое крестом лицо I, ее поднятую руку. В глазах потемнело. Еще волосок; пауза; тихо; пульс. Затем -- как по знаку какого-то сумасшедшего дирижера -- на всех трибунах сразу треск, крики, вихрь взвеянных бегом юниф, растерянно мечущиеся фигуры Хранителей, чьи-то каблуки в воздухе перед самыми моими глазами -- возле каблуков чей-то широко раскрытый, надрывающийся от неслышного крика рот. Это почему-то вре залось острее всего: тысячи беззвучно орущих ртов -- как на чудовищном экране. И как на экране -- где-то далеко внизу на секунду передо мной -- побелевшие губы О; прижатая к стене в проходе, она стояла, загораживая свой живот сложенными накрест руками. И уже нет ее -- смыта, или я забыл о ней, потому что... Это уже не на экране -- это во мне самом, в стиснутом сердце, в застучавших часто висках. Над моей головой слева, на скамье, вдруг выскочил ъ-13 -- брызжущий, красный, бешеный. На руках у него -- I, бледная, юнифа от плеча до груди разорвана, на белом -- кровь. Она крепко держала его за шею, и он огромными скачками -- со скамьи на скамью -- отвратительный и ловкий, как горилла, -- уносил ее вверх. Будто пожар у древних -- все стало багровым, -- и только одно: прыгнуть, достать их. Не могу сейчас об®яснить себе, откуда взялась у меня такая сила, но я, как таран, пропорол толпу -- на чьи-то плечи -- на скамьи, -- и вот уже близко, вот схватил за шиворот ъ: -- Не сметь! Не сметь, говорю. Сейчас же (к счастью, моего голоса не было слышно -- все кричали свое, все бежали). -- Кто? Что такое? Что? -- обернулся, губы, брызгая, тряслись -- он, вероятно, думал, что его схватил один из Хранителей. -- Что? А вот не хочу, не позволю! Долой ее с рук -- сейчас же! Но он только сердито шлепнул губами, мотнул головой и побежал дальше. И тут я -- мне невероятно стыдно записывать это, но мне кажется: я все же должен, должен записать, чтобы вы, неведомые мои читатели, могли до конца изучить историю моей болезни -- тут я с маху ударил его по голове. Вы понимаете -- ударил! Это я отчетливо помню. И еще помню: чувство какого-то освобождения, легкости во всем теле от этого удара. I быстро соскользнула у него с рук. -- Уходите, -- крикнула она ъ, -- вы же видите: он... Уходите, ъ, уходите! ъ, оскалив белые, негрские зубы, брызнул мне в лицо какое-то слово, нырнул вниз, пропал. А я поднял на руки I, крепко прижал ее к себе и понес. Сердце во мне билось -- огромное, и с каждым ударом выхлестывало такую буйную, горячую, такую радостную волну. И пусть там что-то разлетелось вдребезги -- все равно! Только бы так вот нести ее, нести, нести... Вечером, 22 часа. Я с трудом держу перо в руках: такая неизмеримая усталость после всех головокружительных событий сегодняшнего утра. Неужели обвалились спасительные вековые стены Единого Государства? Неужели мы опять без крова, в диком состоянии свободы -- как наши дал

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору