Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
вы как член
комиссии - организовывать в Сибири маслобойные артели. Он был другом
председателя этой комиссии Балашкина, и работал на Россию, не жалея ни
пота, ни знаний. Дело спорилось. За пять лет создали они в Сибири почти
триста маслоделательных артелей. По своим размерам, мощи и успехам Союз
маслодеятелей вскоре занял одно из первых мест в кооперативном, как
говорят, движении всего мира. Масло сибирских кооператоров завоевало
лондонский рынок, рядом с прославленным датским и новозеландским маслом.
Вскоре сибирское кооперативное масло стало отправляться и в Соединенные
Штаты.
Отец Николеньки перед 1917 годом, когда Россия уже экспортировала
масла около двух с половиной миллионов пудов, приехал по личному поручению
Балашкина в эту тьмутаракань, в этот поселок, в этот Самбург. Что и
говорить, Вальке-молочнице с ее худыми коровками, которых "закормил"
алкоголик Ерка, ни один лектор не сказал правды: что, мол, было-то -
ого-го! Все лекторы обычно твердили: до революции было - караул, а при
Сталине, как указывал вождь, де, без колхозов - неравенство, в колхозах -
равенство прав. А коль так, то и буренки при неравенстве на кладбище
глядят. А после Сталина опять гоготали, как гуси, то про кукурузу, что
выведет и пойдем твердым шагом вперед и выше; то, когда вообще в стойле
было пусто и очередной директор, начисто разорив хозяйство, шел на
повышение, отмечалось в районной газетке, как поголовно идет
животноводство в гору, и по всей стране, и, несмотря на климатические
суровые условия, в Сибири.
Коленька вырос, стал на ноги. В 1918 году он на местном кладбище
похоронил своего незабвенного родителя. В тетрадях его он нашел такие
цифры: в восемнадцатом году, то есть уже в гражданскую, имелось в Сибири
более двух тысяч артелей, родились они не советской властью, а еще при
царе. Шестьсот тысяч хозяйств с тремя миллионами коровок, да не таких, как
ныне у Вальки-молочницы доходяг. Горевал папенька Коли, что не добились
большего...
Впервые обнародовал дядя Коля эти цифры тогда, когда, пожалуй, и не
следовало их обнародовать. Вызвали дядю Колю, тогда тридцатилетнего
работника рыбкопа, в район и сказали четко: коль станет заниматься
агитацией и пропагандой, сменит на севере работку - на лесоповале остро
нуждаются в рабочей силе.
Собственно, на пять лет потом он и загремел. Откуда, думаете,
потянуло его к поэзии? Были у него соседи по нарам интеллигентные,
интеллектуальные люди. У них он и учился понимать, что преходяще, а что
вечно. После пяти лет он вернулся в поселок и уже молчал. Да, впрочем, он
и не верил, что в условиях Западной Сибири можно производить масло. Может,
папенька что-то напутал?
В тридцатые годы, точно не помнит, пригнали Ерофея.
Кубанцев берет нового прораба осторожно под локоток.
- Закопают теперь, - говорит он, - без нас. Дело есть.
- На смерти ближнего сберкнижку пополняешь?
- С Витьки-то что взял? Да в гробу я видал его в белых тапочках,
чтобы ему за бесплатно пахать! Ты что, не знаешь, какая у него самого
книжка? А у меня, поимей в виду, две жены законные, а одну еще тоже надо
кормить. Ты говори, сколько нам накапало?
- Чего накапало?
- Как чего? Не финти. Валеев сказал.
- Так ты же сам и говорил, что Валеев твой - придурок. Я ему сказал,
что с вас удерживаю. - И радостно сообщил: - Написал я на вас за все
сразу. Палец о палец не стукнули, а отхватили за что?
- Так тебе, значит, мало, что ты у директора в душу плевал? Ну ладно!
Чего ты хочешь?
- Сарай.
- Умру - не сделаю. Раз ты такой! В ножки поклонишься!
Кузнец Вакула - фамилия его в очерке Квасникова стояла рядом с именем
Ерофеича (в газете так и было напечатано: _Е_р_о_ф_е_и_ч_ и кузнец
В_а_к_у_л_а_. Только не большими буквами, а обыкновенно) сидел с дядей
Колей после похорон и поминок (и на поминки пошли) и объяснялся с ним
впервые длинно. Смерть Ерофеича, лютого их врага в прошлом, потрясла
Вакулу не тем, что человек жил-жил и помер, а потому, что хоронили этого
человека, как хоронят всех остальных.
- Все, все перевернуло во мне!
На поминках у этого человека говорилось такое, как у всех. Люди
выпили, вспомнили, рассказывали: какой, оказывается, был хороший, как за
добро совхозное стоял горой!
- Это разве дело! - качал головой Вакула.
- Но что же вы хотите, Вакула? - спрашивал дядя Коля. - О мертвых или
хорошо, или ничего! Таков человеческий закон. В этом, согласитесь, немало
прелести. И о нас, когда помрем, будут говорить...
- Ты помнишь, когда он приехал? Врал ведь: не при чем я! Не помню,
один я к нему пришел или с тобой...
- Со мной вы не могли придти. Я тогда возвратился из мест не столь
отдаленных. Вы со мной не общались. Вы были добровольцем.
- Специалисты нужны были. А шаманы пугали, - Вакула тускло поглядел
на огонь лампы. - Погоди, но ты приехал из... Откуда ты приехал?
- Да брось ты притворяться! Ты же знаешь, откуда.
Дядя Коля заплакал.
- Тебе я... Не помню, не помню... А вот его! Он же - кулак!
- Кулак, не кулак! Неужели вы не читаете газет? Как кулаками делали?
Неужели...
- Он - кулак. Не могу сказать о нем хорошо. Не хотел он нам помогать.
Ты, помню, соглашался, он же...
- А я не хотел, может, опять на лесоповал.
- Ты думаешь, он встречал первое мая со знаменами? Это мы так
праздники наши встречали. Почему он так написал, этот писака? Не могу, не
могу! Никогда не прощу этому борзописцу. Рядом меня поставил с ним! -
Вакула стукнул по столу кулаком. - Понюхал и накатал!
- Я вам немножко налью... Вы не должны обижаться. Человек -
собственный судья своим поступкам. Простим ему. Может, это покойника
всколыхнуло? И он задумался над тем, как жил.
- Сурок задумался? Не-ет!
16
В доме Витьки народу, как в цирке. Идет представление. Зрители - в
основном бабы. Сунуться в дом они боятся. Витька саданет палкой - не
увернешься. Злой, вражина. Валька-молочница с киномеханичкой наперебой
рассказывают тем, кто опоздал, как ищут клад покойника два дружка - Витька
и Валерка Мехов.
- Мечутся, мечутся! Из угла в угол, из угла в угол!
Новый прораб зашел в тот момент, когда Витька отрывал пол в сенцах.
Поясница голая, джинсы в глине, разорвана правая штанина.
Увидав Волова, Витька отбросил топор, подбежал к постели, схватил
подушки и перину.
- На-на-на! - кричал кому-то. - Не найду? Не найду? Найду!
Валерка Мехов шуровал штыковой лопатой где-то под крышей - только всю
не снес!
Витька устал беситься.
- Вот, начальник, - пробубнил, сев на пол, - имей такого предка.
- Предок как предок, - высунулась Валька-молочница. - Дом, гляди,
оставил, обстановку...
- А что ты хочешь? - огрызнулся Витька. - Когда последнюю трехсотку
на него снял!
Валерка Мехов, прекратив бомбить крышу, оперся на свое боевое оружие
и забегал своими маленькими глазами, прицеливаясь к Волову.
- Пришел нанимать? По двести пятьдесят в день положишь? Тогда бросим
тут и займемся твоим складом для цемента высокого качества. Как, Витек? За
неделю сварганим?
Витька тоже оглядел Волова.
- Верно? За этим пришел?
- За этим.
- Тогда кореш в точку сказал. Пять дней и пусть тонна [тысяча рублей]
двести!
- Все равно больше никого не найдешь. - Валерка Мехов вновь стал
ковыряться в разном дерьме. - Я те скажу, почему с рабсилой тут швах...
Предки старались мало. Поколений мало понаделали.
- Не пойдет директор на такую сумму.
- А ты кто? Ч„, он, что ли, и тут тебе мозги вправлять станет?
Подкатил пьяной походкой Миша Покой. Он присел неподалеку от Валерки
Мехова на корточки.
- Не будешь ты счастлив, старшина, - проикал. - Нет, ты не будешь
счастлив! И я не буду счастлив. У меня красный диплом. У тебя - братишка
чокнутый. Нет, да? Все о тебе знают. Потому что твои письма Маша читает.
17
Странно, люди разделены и ныне не потому, что каждого в отдельности
одолела глупость. Их разделили давно, вбив в глотки понятия, которые были
нужны тем, кто ими управлял, кто ловко дурил громкими словами и понятиями.
Даже дядя Коля, пять лет отбыв на лесоповале и чудом избежав еще
пяток-десяток лет отсидки в местах не столь отдаленных, вернувшись в свой
грешный, богом забытый, некогда тянувшийся к кооперативному сибирскому
маслу поселок, считал себя совсем другим, по сравнению с Сурком,
человеком. Он верил и теперь, несмотря на шумиху, поднятую в газетах
насчет избиений крестьянина, названного кулаком, что Сурок был и остается
даже в могиле классово враждебным элементом, а он, дядя Коля,
всего-навсего пострадавший при зарождавшемся еще тогда культе личности
элементом. В отношении его произошла ошибка. Мягкий характером дядя Коля
простил эту ошибку. Он забыл, как жил полурабски в лагерях, как за пайку
хлеба готов был продать душу. Другое дело - Сурок. Вернувшись в Самбург,
дядя Коля получил вновь какой-то служебный стол в разросшейся конторе. Зла
на него тут не имели. Был он до лагеря тихий, кроткий. Отца его, буржуя,
уже никто не помнил. Служебный стол давал не шибкий заработок, но он
все-таки - не лагерная голодуха. Боясь вернуться на лесоповал, дядя Коля
никогда не ловчил, не злоупотреблял. Сказать, что Сурка он ненавидел за
изворотливость и обман, - нет, этого нельзя сказать. Он просто созерцал
это ловкачество. Сурок, будучи незаметной фигурой на служебной лестнице,
через какое-то время оброс хозяйством, купил ружье, научился бить песца,
лисицу. Он, - говорили между прочим, - к своей пушнине добавлял менную.
Ненец, он, бедолага, и при советской власти оставался дитем доверчивым.
Ш_п_и_р_т_ для него остался той светлой радостью, которая не меняла своего
лица с выгоном из нового быта шамана, приходом врача, присылкой мыла,
сахара. За шпирт ненец мог и жену отдать. И уж Сурок пользовался! Уходя в
тундру, нес с собой спирт.
"Классовый враг" хоронил и пушнину, и купюры. Нашли Сурка вскоре
нужные люди с Большой земли. Он вел с ними тайные торги. Мамоков, занятый
своим делом, был доверчивый малый, не трогал Сурка. Не трогал он и его
сына - непутевого злого Витьку. В тот день, когда Витька со своим, не
менее злым дружком, откапывали клады, Мамоков уже подъезжал к тихому, в
снегу, дому лесника Родиона. До этого много мест изъездили.
"Кай-о! Кай-о! Кай-о! Йо! В священном углу человеческого дома
посадили меня, медведя! В гнезде из мягкого сукна и тонкого шелка я,
лесной дух, сижу! Бесконечную юношескую удаль мне показывают, вечным
девичьим весельем меня веселят! Бездонные чаши с озерными яствами передо
мной ставят. И руками белыми, как вода Оби, гладят мою шерсть"...
Это пел рядом с Мамоковым человек, по фамилии Нургалиев, известный на
всю округу следопыт. Был такой крепкий мороз, что голова гудела, словно
телеграфный столб. Олени и те дышали взахлеб. Там, где они проезжали,
шкуры на чумах, кажется, шевелились от холода. Везде им что-то
рассказывали. К примеру, у Хатанзеевых, что хозяин не вышел прощаться с
недавним другом сына, этим русским Воловым. Обиженно сидел у очага,
посасывая трубку. Ему не понравилось, что Волов уезжает так неожиданно. Но
больше не понравилось ему, что Волов оказался гордецом: когда старик
предложил ему деньги за работу, тот наотрез взять их отказался. И никак
никто не мог уговорить его. Это нехорошо! - говорил старик, попыхивая
трубкой. - Что думают о Хатанзееве? Плохо! Мужик работал - Васька бегал.
Васька получит - мужик не получит!
У старика была чуткая совесть, он не мог позволить себе обидеть
Волова, которого успел полюбить.
- Ладно, - сказал Мамоков. - Еще жизнь большая. Встретитесь. Лучше
скажи: не было ли тут чужих?
Нет, чужих не было. Хотя след чужой нарты старик видел. След бежал в
сторону поселка.
Мамоков кинулся с Нургалиевым туда, где старик видел след. Но его
занесло. И они кинулись в сторону поселка.
Поселок-то небольшой - дворов на тридцать - сорок. Заезжали они к
нему с речки. В домах еще горел свет. Слышалось радио, пахло хлебом и
парным молоком. Они проехали возле новой конторы совхоза - домине комнат
на пятнадцать-двадцать, совсем еще новом, не оштукатуренном, потом
скатились опять к речке, где был раскинут балковый поселок геологов,
объехали замерзшие два корабля, видные только потому, что там играли в
казаки-разбойники мальчишки и от их беготни в тех местах, где корабли
вмерзли в залив, обнажились мачты, потом свернули к клубу - небольшой
избушке, рядом с которой строился дворец культуры, и поднялись к новому
кварталу домов, впрочем с еще новыми, заложенными в прошлую осень, домами.
Нет, чужих нарт не обнаружили. "Двигай, хозяин, к Родиону", - сказал
Нургалиев.
Тогда они и двинули. И Нургалиев тогда запел: "Кай-о! Кай-о!"
Эхо рвалось. Это бежали олени. Эхо рвалось где-то вдалеке,
успокаиваясь постепенно...
Вместе с участковым Мамоковым и заходил к Родиону в дом старик с
окладистой бородой. Вперевалку, на шее винтовка на ремне, подошел к столу,
тяжело сел.
Родион узнал Нургалиева. Сердце екнуло.
У Родиона гостил заблудившийся якобы санитар из больницы. Недавно его
послали в поселок за лекарствами - у них там, в больнице, покусанный
волком человек. Санитар почему-то в поселок не доехал, остановился
переночевать у Родиона.
Санитар был в подпитии. Когда Мамоков стал его журить, что там,
может, человеку-то без лекарства худо, санитар, закивав головой,
согласился. Но, поняв по-своему, что они гоняются за волками, предложил:
- Вы бы за другими волками погонялись. Слыхал, сбег с колонии
какой-то сукин сын? А я в поселок мчусь.
- А чего же ты сюда пришел? - Нургалиев оглядывал хату Родиона,
выискивая для себя какую-либо зацепку. Он ее и увидел - кепку, бог ее
знает, как оказавшуюся в детской кроватке.
- А ну как он в мою машинку сядет и пистолет к виску приставит? - не
унимался санитар.
Нургалиев поглядел на него снисходительно:
- Езжал бы ты, паря, по своим делам.
- А вы в совхоз потом? - Санитар испытывающе глядел на Мамокова.
- Чего? Али уж наклал? И вправду?
Мамоков по-хозяйски выпроводил санитара, посадил его на нарты и
приказал их дожидаться. Возвратившись к Родиону, спросил:
- Сбежал, стервец. - И вздохнул: - И зачем сбегать? Главное, поймают.
Дядя Родион суетился, одеваясь. Он только крякал да ничего не
говорил.
На столе у Родиона стояла фотография. Родион в лесу.
- И нас сфотографировал для газеты, - похвалился Мамоков, оглядывая
фотографию. - Тот самый Квасников...
- А кто говорит - потонул, - выглянул из сенцев санитар, снова не
поняв, о чем идет разговор. - Давние у них замашки, у этих каторжников...
Злые люди! Злые люди! Они не понимают, как становятся грубыми,
мелкими, эгоистичными! Сбежал? Ну и что? Значит, там ему и в самом деле
стало невмоготу! И он ничего не сделал! Он откровенно говорил, что ничего
не сделал! Маша глядела только на Нургалиева. Она поняла: кепку он увидел,
Леха ее сменял на шапку.
Ей казалось: Лешенька пришел к ней. Зная ее чистые слезы о нем, зная,
что любовь ее к нему не прошла вот так враз, он и пришел. Пытались многие
любовь эту вытравить, плели ей - у Алексея есть женщина, нужна ты ему! С
тобой-то и в хлеву стыдно стоять: коровы замычат от обиды, что такую
некрасивую рядом поставили!
Она воевала и с собой, и с ними. Кто же его станет любить? Кто? Если
ему трудно теперь, кто станет любить? Она слала ему в тюрьмы посылки, и
он, и другие не знали, что посылки идут от нее. Она уезжала, обманывала
отца, вроде в район на Мошке - катере. Отец давно не спрашивал ее денег.
Все деньги, которые она получала на лесопильной конторе, шли Лешеньке.
Про себя она уже решила: и за отца, и за Витюшеньку, и за этого
непутевого Леху. Он тогда уснул и спал нечутко, и она, медленно высвободив
руку из-под его головы, ступая босыми ногами уже по захолонувшему полу,
пошла на цыпочках к койке отца.
Отец только притворялся, что спит - в самом деле в темноте он не
сомкнул и глаз. Он был неспокоен. В тот миг, когда беглец переступил его
порог, он еще не все понял. Когда пришла Маша, - понял. А потом не страх,
- нет - страха у него не было и на фронте, а какой-то озноб от нечуткой,
потерянной совести бил его под сердце: никогда он нечестным не был перед
людьми. Он, по просьбе дочери, схоронил его в лесу... Он не знал, что там
его давно нет. Он думал, что там.
Покрутились, повертелись. Первым вышел (после того, как Родион
заверил: никого не было) Мамоков. Нургалиев, нагнувшись, с высоты своего
громадного роста, шепнул на ушко:
- Ты фураню-то, фураню убери подалее!
И затопал в сенцах.
Родион путался опять в теплых ватных штанах, болтая пустым рукавом и
повторяя: "Каков Д„ма, таково у него и дома!".
Наконец он надел и штаны, и валенки, накинул и ватник. И вышел их
провожать. Санитар храпел вовсю. Мамоков по-хозяйски предупредил:
- Гляди, Родион! Було бы не хуже!
Потом, вернувшись в дом, он шипанул:
- Он у тебя все живет?
- А ты что так все расспрашиваешь? - Маша взвизгнула. - Ты мне, что
ли, указ? Я тебя должна спросить: чего так все!
- Нежности захотелось! - обиженно ощерился Родион. - И есть не
стали... Все ясно! Родион лгун! Ха! Веры теперь нету...
Он хохотал, наливая себе щей, приговаривая: "Без капусты щи не
густы"... Доставал нервно хлеб.
- Погляди, - крикнул. - Уехали ль? Да убери, убери то!
Кивнул на Лехину кепку, так и лежавшую на кроватке.
Маша поднялась с табуретки, на которой сидела как пригвожденная.
- Погоди! В печь, в печь! А мы... Тут она, родимая, где-тоть должна
быть!
Под подушкой нашел бутылку. Самогон был крепкий, терпкий, обжигающий.
Он выпил сразу стакан, налил себе снова, но теперь налил и Маше.
- Да спокойно поешь! - прикрикнул. - Чего уж теперь-то!.. Дурак!
Осталось-то - плюнуть... Спрячется ли в дом, в тайгу уйдет, снегом по
голову закидается... Эх, Леха! Видел же!
- Тишшш! - сказала дочь, показывая на губы. - Чшшш! Может, и не
уехали?
Она встала перед ним на колени и тихо заплакала:
- Не губи, отец! Не губи, родной! Пусть уйдет!
- Куда? - спросил жалостливо. - Ведь знают: тут был! Или не
догадались?
- Догадались. Но пусть уйдет куда-нибудь!
- Куда?
- Хоть на чужую сторону. Где-нибудь пристроится.
- Чужая-то сторона не медом полита, а слезами улита.
- Так не совсем на чужой, а на нашей где-то. Начнет все заново.
- Нет, не дело, дочь, говоришь. Порченое это яблоко. Хоть как скрой,
а целый воз потом от него загниет. Да и мы все с оглядкой жить станем. Не
мило ничего станет.
- О себе не думай. Ты старый, пожил. Я же, как сумею.
- А Витюха? Это что, его, что ль?
- Он ни о чем не узнает. И вырастет - не узнает.
- Это всего-то лишних два года, ежели что вернется назад и скажет
добровольно.
Сказала решительно:
- Ему путь туда заказан. Есть там такие, которые подмывали его, чтобы
сбежал: использовать! А ежели они его там порешат?
- Не ставь ты его овцою,