Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Пекуровская Ася. Когда случилось петь С.Д. И мне -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  -
писал он брату Александру в 1883 году. Ходульный Чехов бунинского посола был человеком "открытым", не имеющим ни от кого секретов, в то время как живой Чехов мог писать брату Мише из Таганрога как раз о противном: ".... если я буду присылать письма моей мамаше через тебя, то, будь так добр, отдавай их мамаше не при всей компании, а тайно; бывают в жизни такие вещи, которые можно высказать только одному лицу, верному..." Короче, Бунин нес свой крест, на котором покоилась святыня чеховского величия. При этом мемуаристам, не воздавшим должное этой святыне, даже тем, которые были бесспорно правы, пришлось пострадать от бунинского меча. "Пишут, что смерть Чехова была ускорена постановкой вњ≤Вишневого сада'; накануне спектакля Чехов будто бы так волновался, так боялся, что его пьеса не понравится, что всю ночь бредил... Все это сущий бред... Пишущие, конечно, очень чувствительны к тому, что говорят о них, и много, много в пишущих чувствительности жалкой, мелкой, неврастенической. Но как все это далеко от такого большого и сильного человека, как Чехов..." И Бунин отстаивал своего ходульного Чехова, будучи убежден, что волнуются только неврастеники, каким Чехов не мог быть по определению. Надо понимать, великие люди не бывают неврастениками. "Известен только один вечер, когда Чехов был явно потрясен неуспехом, - вечер постановки "Чайки" в Петербурге. Но с тех пор много воды утекло..." тут же проговаривается Бунин, и, вероятно, сам поняв, что запутался, спешит отрешиться от своего особого знания. "Да и кто мог знать,волнуется он (Чехов - А.П.) или нет? Того, что совершалось в глубине его души, никогда не знали во всей полноте даже самые близкие люди. А что же сказать о посторонних и особенно о тех нечутких и неумных, к откровенности с которыми Чехов был органически не способен?" Наверно, Бунину и в голову не пришло, что, изваяв своего гигантского Чехова, он не выполнил долга перед другом Антошей, хотя сомневаться в том, что выполнить хотел, наверное, не станет никто. Вы спрашиваете, при чем тут я? Ну, разумеется, весьма случайно. Оказалась в одной очереди по мемуарному делу. Впереди всех Бунин в безупречном костюме парижанина, потом Смирнов в полуспортивном наряде немецкого приват доцента. А дальше мы с Соснорой. Решили обменять довлатовский парик на что-нибудь попроще, причем, заметьте,каждый самостоятельно. Но не иначе как потому, что парики, даже в английском парламенте собираются отменить. Не знаю, согласится ли со мной Соснора. ДОГАДЫВАЛСЯ О СКРЫТОМ ЗНАЧЕНИИ Взгляд Аполлона Безобразова был неизменен, прост и величественно банален, как взгляд Джиоконды или стеклянных глаз в витринах оптиков. Казалось, этим взглядом нельзя было извлечь решительно ничего из бытия, хотя, в сущности, Аполлон Безобразов совершенно не слушал своих собеседников, а только догадывался о скрытом значении их слов по движениям их рук, ресниц, колен и ступней и, таким образом, безошибочно доходил до того, то,собственно, собеседник хотел сказать, или, вернее, того, что хотел скрыть. Борис Поплавский С добродушной кокетливостью Сережа любил повторять экспромт собственного сочинения: "Довлатова обидеть легко, а полюбить (понять) - не так-то просто", который возник в ту пору, когда он, всеми любимый и во всеоружии своего обаяния расширял границы кавказского темперамента путем безнаказан-ного нанесения обид друзьям. Больше других доставалось другу Феде, вероятно, на том основании, что Федя, со свойственной ему независимостью решений, без притворства и демонстративно, предпочитал мое общество сережиному. Все началось с Новогоднего бала в Павловском замке, так хорошо запомнившегося Виктору Сосноре. Мы спускались по мраморной лестнице, ведущей в гардероб, мысленно распростившись с Камероном, Бренной, Росси и Воронихиным, внесшим свою лепту в имперский престиж столицы полумира, когда Федя, уже тогда страдавший рассеянностью, был принужден вернуться назад в поисках утраченного номерка. - Подождите меня в гардеробе", - крикнул он нам уже на ходу. Затребовав в преддверии фединого прихода наши зимние одеяния, Сережа бросил с беспечным равнодушием: - Пока он там носится, я хочу вам показать что-то в парке. - Но мы же разминемся, и Федя никогда нас не найдет. - Он сам предложил после бала осмотреть павильон Трех Граций и спуститься вниз по каменным ступеням. Мы отправились в парк, после чего вернулись в город на ночной электричке, разумеется, Федю нигде не встретив. Ново-годний эпизод в Павловске, это свидетельство предательства друзей, Сережи и меня, канул в забвение вместе со старым годом, с которым мы тогда расквитались в предвкушении счастливого нового. Федя ни словом не обмолвился о нашем бегстве, и лишь два десятилетия спустя доверил свою память об этом событии страницам автобиографической повести. "- Я, кажется, оставил свой номерок в коридоре... - рассеянно шаря по карманам, пробормотал Борис. - подождите меня, я мигом... Через три ступеньки он перелетел наверх по лестнице, повернул за угол, ощутил теперь памятный ему на всю жизнь запах свежеклеенной мебели, увидел вновь ту же знакомую декорацию: окно с белым подоконником, диван, на котором сбилась в угол полотняная ткань чехла... Номерок нашелся в самом углу, он чуть не провалился в щель. Когда Борис вернулся в гардероб, на него подуло морозным ветром и безлюдьем. Сергей и Ася исчезли. В руках сам собой вертелся номерок. Он посмотрел на него: 487. - Надо будет запомнить, - почему-то сказал себе Окоемов". Оставшись в Павловском дворце один на один с "морозным ветром и безлюдьем", Федя, как и бывший хозяин дворца, император Павел, оказался в плену мелкой интриги. Возможно, цифровой символ, 487, которым Федя начал мерить свой невеселый и недолгий маршрут, запал ему как символ одиночества. Примерно с того же времени стало набирать силу и сережино коварство, принявшее форму лукавой игры, которая оказалась не без жестоких последствий. Добившись того, чтобы быть зачисленным Федей в душеприказчики, Сережа стал распоряжаться судьбой своего протеже, внушая Феде то, что никогда не пришло бы ему в голову, думай он самостоятельно. Например, Сережа стал подстрекать Федю к ухаживанию за мной. Рекомендовал ему звонить мне в такое время, когда, по сережиному точному расчету и знанию, у меня уже были другие планы. Короче, держа в голове идею посмеяться над фединой неосведомленностью, которую сам же насаждал, Сережа толкал Федю на заведомый провал, при этом хвастливо рекламируя подробности фединой "неразделенной" любви, разумеется, не обмолвившись о своей интриге, в кругу доброхотствующих друзей. Со своей стороны, Федя, не сомневающийся или не желающий усомниться в достоверности сережиной информации,верил сережиному слову, хотя довольно быстро, во всяком случае, скорее, чем я, распознал его оскорбительный смысл и призвал обидчика к ответу. Сохранить историю в тайне, как того требовал традиционный этикет, не удалось, и уже на следующее утро поползли слухи о дуэли, а к исходу дня история была мне со смехом рассказана одним из фединых, равно как и сережиных, секундантов. Оказалось, что оскорбленный Федя в присутствии нескольких друзей объявил Сереже, что по своему утреннему мироощущению готов пойти на убийство, но, не желая уподо-бляться варварам, предлагает Сереже поединок, причем, заранее предупреждает, что не откажет себе в удовольствии превратить лицо своего оппонента в бифштекс "тартар," после чего данное лицо, в числе прочих участников, приглашается к Феде в гости (Федя жил в писательском доме на марсовом поле), где будет щедро одариваемо чаем с черничными пирогами, уже заказанными для этого случая фединой маме, которая пекла пироги в строгом соответствии с нашими представлениями о волшебной магии. Бифштекса "тартар" из сережиного лица не получилось, но как в профиль, так и в фас, оно существенно изменило свои краски и контуры, что намекало на то, что Голиаф Сережа был изрядно побит худощавым и не сильно высоким Давидом-Федей, чьи спортивные достижения ограничивались одним теннисным матчем в месяц и одним талантливым рассказом в год. Обладая врожденным даром превращать свои поражения в победы, Сережа умолчал о своей дуэли с Федей, правильно рассчитав, что к моменту, когда тема непроизвольно всплывет, а сомнения в том, что она всплывет, и всплывет именно непроизвольно, у него не было, он сразит всех наповал блистательной импровизацией. Когда же тема, не заставив себя долго ждать, непроизвольно всплыла, Сережа оказался к ней совершенно и спонтанно готов. Позволив себе мгновенную паузу, необходимую для победы разума над чувствами, он произнес с достоинством Голиафа, который предоставил Давиду бессрочный кредит: "Борьба есть борьба, - сказал он. - И в ней все произвольно. Сегодня он меня побил, завтра я его". Справедливость требует отметить, что с кредитом у Голиафа Сережи обстояли дела как нельзя лучше. Он охотно брал в долг и был так пунктуален по части отдачи, что приводил проницательных друзей в крайнее недоумение. "Придет, отдолжит пять рублей. Во-время отдаст. Уж не подослал ли кто?" - сетовала Инга Петкевич. Кредитоспособность уживалась у него со смекалистой хозяйственностью. Однажды обретенная формула приберегалась на черный день, которых, как и красных дней, ему было отсчитано с лихвой, возможно, потому, что не надолго. Как бы то ни было, но спустя год после дуэли с Федей Голиаф Сережа вступил в новое единоборство, выбрав в качестве противника, в отсутствие Давида, объект иного пола, которым оказалась я. Когда мои друзья, встав на мою защиту, учинили ему допрос, Сережа не заставил себя долго ждать. С застенчивой и несколько загадочной улыбкой он повторил уже с заявкой на афористичность: "Борьба есть борьба, и в ней все произвольно: сегодня я ее побил, завтра она меня". Сережа был восточным человеком и ценил сенсационность, как Восток ценил тифлисское оружие, если верить Пушкину. Тягой к сенсационности объясняется его страсть создавать множество версий, чаще всего, взаимоисключающих, одной и той же истории, подгоняя их, как портной свои заготовки, с учетом требований заказчика. Однажды в юности Сережа сильно опоздал и, вероятно, желая себя реабилитировать в моих глазах, поведал мне, что только что избил двух хулиганов в благородном порыве освободить барышню от грозящего ей насилия (подробности этой истории еще возникнут на страницах этой рукописи). Расчет сработал, и Сережа был вознагражден за благородство. Для другого заказчика, в другое время и с учетом иных наград Сережа повернул ту же историю вспять и дал повод для иных интерпретаций. "Донжуанская репутация тешила Довлатова, но он не позволял себе похвальбы, с увлечением рассказывая, как был бит малолетними хулиганами на глазах барышни (довлатовское словечко). Он, с его внешностью латиноамериканской кинозвезды, при росте 196 см, мог себе такое позволить", - писал коллега Сережи по радио "Либерти", Петр Вайль, четверть века спустя. Тут следует оговорить, что каждому грядущему и присному мифу о Довлатове, особенно тем из них, которые родились в недрах его эмигрантской свиты, вряд ли суждено выдержать тест на достоверность, окажись они пропущенными через игольное ушко фрейдовского эксперимента. Как известно, для выявления информации, загнанной в глубины подсознания, Фрейд действовал самым примитивным образом. Он задавал вопросы, требующие альтернативного ответа, "да" или "нет", при этом сознательно менял полярности, принимая отрицание за утверждение и наоборот. С учетом или без учета Фрейда, но версии одних и тех же событий, повторенных в позднейшее время с противоположным знаком, то есть в утвердительном варианте, вместо отрицательного, и наоборот, сильно обогатили литературный имидж Сережи, что никак не вступало в противоречие с авторским замыслом. Удивления достойно лишь то, что сам принцип выворачиваниясобытий наизнанку успел превратитьсяв руках Сережи в заезженную пластинку, при этом не набив оскомину ни самому Сереже, ни тем более его свите, на глазах приобретающей болезненно разбухающие очертания. Всегда готовый на перекройку реальных событий по матрицам утверждения/отрицания типа "побил" - "был побит", портной-Сережа держал в запасе немалое количество заготовок. И тут внимания достойна одна маленькая деталь. В мифе, построенном на материале, загнанном в подсознание, реальность была представлена лишенной контекста. В этом смысле любопытен тот факт, что ни в одной из довлатовских рукописей, искавших приюта и убежища в издательских столах Ленинграда, Таллина и Нью-Йорка, вы не встретите имени Феди Чирскова, хотя нигде, то есть ни в одном достоверном мемуарном источнике, виртуально не обошлось без без афоризма, возникшего на почве дуэли Сережи с Федей ("Довлатова обидеть легко, а полюбить /понять/ - не так-то просто"). Не подлежит сомнению, что критерий сенсационности, которому удовлетворяет эта лишенная контекста афористичность, был заимствован мифотворцами у самого Сережи. Когда по возвращении из армии лавры Голиафа, а вместе с ними и миф о "телесной мощи", оказались вышедшими из моды, ибо вступали в конфликт с более актуальной темой одиночества, Сережа с легкостью развесил новые акценты, то есть поменял, в строгом соответствии с методикой Фрейда, плюс на минус. "Величие духа не обязательно сопутствует телесной мощи, - гордо провозгласил он уже с позиции разжалованного Голиафа, готовящегося примериться к лаврам победителя-Давида. - Скорее наоборот. Духовная сила часто бывает заключена в хрупкую, неуклюжую оболочку. А телесная доблесть часто сопровождается внутренним бессилием." Тут же оказался пригодным афоризм былых времен - "Довлатова обидеть легко, а полюбить (понять) - не так-то просто" - который в новом освещении мог прозвучать с тотемным оттенком раскаяния. Впоследствии, когда Сережа мог без хвастовства признаться, что в совершенстве постиг искусство нанесения обид друзьям, тот тотемный оттенок раскаяния сбивал с толку не только людей, примкнувших к его свите в зрелые годы, но и тех, кто сам вышел из тотема и по праву претендовал на многолетнее и глубинное знание его основ. "Интеллигентный человек, - пишет Андрей Арьев, фатально поражается несправедливому устройству мира, сталкиваясь с абсурдной - на его взгляд - жестокостью отношения к нему окружающих: как же так - меня, такого замечательного, справедливого, тонкого, вдруг кто-то не любит, не ценит, причиняет мне зло... Сергея Довлатова поражала более щекотливая сторона проблемы. О себе он, случалось, рассуждал так: каким образом мне, со всеми моими пороками и полууголовными деяниями, с моей неизъяснимой тягой к отступничеству, каким образом мне до сих пор все сходит с рук, прощаются неисчислимые грехи, почему меня все еще любит такое множество приятелей и приятельниц?" "Щекотливая сторона проблемы... -почему меня еще любят... ?", которая так озадачила Андрея Арьева, является всего лишь изнаночной формой старого афоризма: "Довлатова обидеть легко, а полюбить не так-то просто", в котором была произведена грамматическая перестановка объекта и субъекта. Утверждение того, что по логике вещей должно быть оценено собеседником как отрицание, означает, по Фрейду, признание такого рода: "На эту тему мне говорить не пристало. Я ее стало быть подавляю". Однако, хитроумный Сережа выбирает более аггрессивный путь. Он создает новый афоризм с тотемным оттенком ложного раскаяния, пригодный как начало мифа о безнаказанности, передав его на хранение другу молодости, Андрею Арьеву. Авось донесет. И Андрей донес. Сама идея безнаказанности, как и сережино мифотворчество,имеет демократические корни. В античном мире безнаказанности, понимаемой как умение предвосхитить обвинение, можно было обучиться, о чем свидетельствует опыт из греческой истории. "Скажем, - учил грек Коракс, родом из Сиракуз, осваивающих демократию соплеменников в первом веке до рождения Христа, - вас обвиняют в том, что вы обидели сильного. - КАКОВ ШАНС ТОГО, - вопрошаете вы в ответ, - ЧТО МАЛОМОЩНЫЙ ЧЕЛОВЕК, КАК Я, СПОСОБЕН АТАКОВАТЬ СТОЛЬ МОЩНОГО ПРОТИВНИКА? (вариант "Довлатова обидеть легко, а полюбить не так-то просто"). Если вас обвиняют в том, что вы обидели слабого, ваша защита не более проста, чем эффективна: КАКОВА ВЕРОЯТНОСТЬ ТОГО, ЧТОБЫ Я МОГ АТАКОВАТЬ СТОЛЬ СЛАБОГО ПРОТИВНИКА, КОГДА ПРЕЗУМЦИЯ НЕВИНОВНОСТИ ВСЕГДА СОХРАНЯЕТСЯ ЗА СЛАБЫМ? (вариант "Довлатову обидеть легко..."). Как бы то ни было, Сережа снискал популярность человека, который легко обижался и еще легче обижал. В реальном мире это прозвучало бы парадоксально. Однако в тотемном мире, где один и тот же персонаж мог одновременно разгуливать в мундирах титулярного, статского и тайного советника, равно как быть седоком и скакать в той же упряжке, парадоксов не бывает. В какой-то момент досталось и Арьеву, хотя, как мне припоминается, с ним у Сережи личных счетов не было: "У меня за спиной дремлет на раскладушке Арьев, заехавший в Нью-Йорк из Дартмуса после ахматовского симпозиума. Вот человек, не изменившийся совершенно: те же голубые глазки, сдержанность и чувство собственного достоинства даже во сне. Он произвел здесь вполне хорошее впечатление, и доклад прочитал вроде бы отличный (я не был), и даже деньги какие-то умудрился заработать, что при его лени следует считать не его, а моим гражданским подвигом. Симпатично в нем и полное отсутствие интереса к ширпотребу. Когда мы с Леной углубляемся в торговые ряды на какой-нибудь барахолке, он достает из кармана маленький томик Бердяева и начинает читать", - пишет Сережа Юлии Губаревой. СТЕКЛЯННЫЕ РОЗЫ ДОЖДЯ Среди бесконечных выступов и уклонов темной черепицы, среди отвесов и маленьких никому, кроме чердачных зрителей, не видимых, покрытых железом настроек, где так чисто и длительно, так нежно и свободно падали и разбивались стеклянные розы дождя, медленно, едва двигаясь в воздухе, опускались таинственные бабочки снежинок. Как хотелось мне всегда прилечь и заснуть на таком выступе, среди труб, желобков и кривизн, так далеко от земли, в таком покое и одиночестве, и вместе с тем не в скалистых горах, а здесь, почти в центре огромного города. Борис Поплавский Как и в античном тотеме, в нашем анклаве шестидесятых родство по крови не осознавалось. Каждый член анклава был братом и сестрой другого и каждого. Мифом была сама наша жизнь. Самым впечатляющим мифом того времени был поединок четырех братьев, которые долгие годы были неразлучны. Братьев звали: Дмитрий Бобышев, Иосиф Бродский, Анатолий Найман и Евгений Рейн. Однажды, как гром среди ясного неба, подруга Бродского ушла к Бобышеву, жена Рейна к Найману, жена Наймана к Томасу Венцлова, и началась повальная эмиграция. Бобышев, Бродский и Венцлова ок

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору