Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Фантастика. Фэнтези
   Фэнтази
      Вершинин Лев. Двое у подножиея Вечности -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  -
го, а низкое от высокого, и вернутся чериги к своему котлу, а сотник к своим заботам... А пока что певец поет и не хочет умолкать, ликуя в сознании своего могущества, - пусть кратковременного, зато полного и ни с кем не разделимого; он не желает молчать! он не может умолкнуть, вновь стать одним из многих, он тянет мгновения - и голос его ликует. И вот уже не свистят, не гудят струны: медленный, натужный скрип ползет к сведенным морозной коркой голым ветвям. Скрип, и трудное дыханье усталых быков, влачащих повозки, и тихий детский плач, и сдавленная брань возниц... - Где надменный народ меркэ? - выкрикивает хурчи. Холодок возникает внезапно под сердцем Ульджая. Эти звуки странно знакомы; они напоминают о чем-то забытом и страшном, что случилось еще до того, как появился отец и склонился над ним, вытирая тряпицей жаркий лоб... что-то невыносимое ползет в память со струн, такое, что нельзя помнить, но и не помнить нельзя. Ульджай видит то, чего не видел никогда: ...караван, ползущий по соленым пескам... ...измученные глаза женщины с ребенком на руках... ...кольцо всадников, сомкнувшееся впереди, там, где ковыль сплетается с Небом; оно стягивается неторопливо и неотвратимо, и под опущенными пластинами налобников нет глаз... ...и женщина, уже разрубленная наискось, хлеща кровью на увязанные тюки, швыряет в траву вопящего мальчишку и кидается вслед, чтобы прикрыть дитя собой, а безглазый воин, вбок крутанув саблю, достает-таки вихрастую голову кончиком свистящего острия... - Нет больше меркитов! - звенит в ушах истошный вопль безглазого; и все гаснет... лишь скрипит и стонет хур, а руки скованы истомной слабостью, и нет воли резким взмахом прервать певца; ушла воля - как тогда, когда отец заставляет глядеть глаза в глаза, выгоняя из души разлад и печаль... Звонко взлетает голос, и торжествуют безликие убийцы, и войлочным тюком становится тело, а кожа на лбу делается вдруг чужой и тяжелой: это наливается бурой кровью, взбухает узкий, почти незаметный шрам, сбегающий через висок к скуле и исчезающий в уголке рта. - Где упрямый народ меркэ? - наотмашь хлещет вскрик. И в полной тишине пронзительно тренькает оборванная струна; хурчи застывает на миг - и бережно опускает умолкнувший хур на войлок; он бледен, глаза все еще плотно зажмурены, а лицо покрыто крупной росой, будто не под морозным небом, а в юрте-потельне пел искусник. Он отирает лоб ладонью и обмякает. Больше ныне не будет песен: лучше уже не спеть, а хуже - к чему? И чериги, все еще опутанные чарами морин-хура, не видят, как уходит от костра Ульджай. Это хорошо - низшим не пристало видеть высшего слабым, а вдвойне - в походе, когда в руке его судьбы целой сотни всадников. Прямо к юрте, не останавливаясь, прошел Ульджай, минуя костры, раскинувшиеся вдоль берега реки. Звонкая боль стискивала виски, отдаваясь в затылке при каждом шаге скрипом несмазанных осей по безжизненному серо-соленому песку; комом в горле застрял обрывок сухого ветра, выворачивая нутро... и, ускоряя шаг, едва ль не бегом, отбросив стражника-кебтэула [кебтэул - ночной стражник (монг.)], рванул шнуровку полога и влетел в юрту, к человеку, который - единственный - всегда и в любой беде мог помочь... - Отец! И замер, столкнувшись с цепким, незнакомым взглядом. Поджав ноги, непривычно прямо сидел против входа Саин-бахши, янтарный огонь плясал вокруг сузившихся зрачков, и в глубине рыжего пламени, не растворенного маревом угольев, неуловимой искрой просверкивали отблески синевы. - Что с тобой? - спросил янтарноглазый голосом отца. Сузились еще больше, в острые точки, пылающие зрачки, пронзили мозг, вытесняя боль, - и из клочков сложилось целое: из перышек - оперение, из колечек - кольчуга. Вновь встала перед взором Ульджая окровавленная степь, какой она была после избиения... и безглазые убийцы, смеясь, поднимали забрала... ...лица мэнгу были у них!.. И мальчик трудно дышал под грудой тел... ...я этот мальчишка, я!.. Но это невозможно было осознать; это было непредставимо, и в висках вновь вспыхнула визжащая боль. И все пропало. А Кокэчу, приблизившись, провел ладонью по лицу приемного сына, втирая воспоминание в кожу... - Запомни, Ульджай, и забудь. Придет день, и ты вновь вспомнишь, чтобы не забывать уже никогда. А теперь - проснись! И когда открыл Ульджай глаза, старенький отец, Саин-бахши, ласково глядя слезящимися тусклыми глазами, показал ему на войлок рядом с собой. - Садись, сынок... Но - что? что же было только что?.. не вспомнить... - Что со мною, отец? Молчание в ответ. Только рыжий просверк метнулся из-под прищуренных век, пронзил насквозь, ослепляя, и вновь исчез. - Садись! - И опять в глазах янтарные искры. Ладонь безотчетно нащупала рукоять сабли, подержалась мгновение, утешаясь спокойной шероховатостью рога, и сползла на кушак. Это же отец, Саин-бахши, сидел перед Ульджаем! А поднять клинок на отца - непредставимо и не прощается законом степи. А Саин-бахши словно и не заметил ничего. - Сядь, сынок. - Рассыпаются у глаз лукавые, добрые-добрые морщинки. - Не думай ни о чем. Оставь мне заботы, возьму твою боль себе. Знай: с добычей вернемся к войску, и щедро вознаградит тебя Бурундай... Смешно прозвучало. И не поверил отцу Ульджай. Почти открыл рот, чтобы спросить: откуда добыча здесь, в пустынных местах? - но уже скрипел чороками о снег у входа ертоул, вернувшийся из поиска, и требовал впустить, а допущенный, сломился пополам, показав в знак почтения к власти, сотником олицетворенной, бритый некогда, но изрядно заросший затылок. Согнулся чериг в поклоне, но не пал на колени, и это означало, что с доброй вестью вошел он в шатер, что спешит поведать ее и услышать слова одобренья и похвалы. - Внимание и повиновение! По воле Тэнгри и твоей, джаун-у-ноян, пройдя вверх по твердой воде четверть дневного перехода, не встретили мы ни урусов, ни их твердых юрт. А повернув назад, волею Тэнгри, взяли уруса - и вот его шапка, джаун-у-ноян! Недаром ждал похвалы ертоул. Под Рязанью уже видел Ульджай такие шапки: бархатные, опушенные рыжим мехом в палец высотой. Нояны урусов покрывали головы такими уборами в знак близости к урусскому коназу. - Ты хороший воин, Тохта! - сказал Ульджай черигу, милостиво улыбнувшись. - И я запомню это. Веди уруса, быстро веди! Нужный урус, полезный урус... Быстро, Тохта! Далеко-далеко на востоке, там, где начинается степь, слегка посерело небо над верхушками деревьев, но это было лишь предвестием нескорого рассвета, и холодное, еще не проснувшееся солнце не спешило разогнать мрак. Дотлевали костры; зябко укутавшись сменными потниками, досыпали свое чериги, и лишь перед юртой сотника звучали голоса. Красно-желтое пламя факелов располосовало ночь, вырвав у тьмы площадку утоптанного снега, где в полукольце ертоулов стоял на коленях бородатый урус. Струйка крови, не успев запечься, замерзла в бороде у рта, а глаза подернулись туманом. С него успели уже содрать сапоги, натянув взамен рваные ременные лапти, а теплый долгополый кожан свисал с плеч воина, что стоял позади пленника и держал за волосы, не давая упасть ничком в снег. Кожан оказался велик кипчаку, полы складками лежали у ног добытчика, но коренастый ертоул явно гордился дорогой обновой и все косил, косил глаз, любуясь мерцанием тонко выделанной кожи. А все же набросил взятое внакидку, словно говоря сотнику: вот кафтан, ноян; хороший кафтан, мой кафтан, но скажешь - отдам без спора. И Ульджай, понимая намек, так же молча кивнул, ответив без слов же: твоя добыча, не моя; мне не нужно добытого другими. Хмыкнул одобрительно Саин-бахши, а столпившиеся поодаль ертоулы, кипчаки и мэнгу довольно зашептались. Умен Ульджай-ноян, далеко пойдет молодой волк! Обычай говорит: желтое золото и белое серебро, цветной камень и мягкий мех - вот доля хана. И это справедливо, ибо хан кормит войско. А конь ржущий, и скот мычащий, и нетронутые рабыни - вот доля владык туменов, и это мудро, ибо они должны награждать верных. А все, что по нраву из остального, - доля тысячника, минган-у-нояна. Что ж остается сотнику? Огрызки и объедки... И совсем ничего - на долю черигу. Но лишь глупый сотник поживится добычей богатуров! Умный же, себе не взяв, раздаст воинам то, что осталось после владыки тысячи; поделит, не жалея о рваных сапогах, зато купит то, чему цены нет: верность. И в трудный час всадник отплатит умному нояну, свершив невозможное. И потому - владей кожаном, кипчак-богатур! Мгновенно расцветая улыбкой, ертоул изловчился и сбоку, неловко, влепил опустившему было голову урусу затрещину. Смотри прямо! солнце перед тобой, раб! ...Не так и силен был удар, но разорвал мягкую пелену, затмившую взор, и ощутил Михайла Якимыч великую боль. Она жила где-то в самом нутре, ворочалась, подкалывала исподтишка стальными иголками. Боль возникла еще там, на опушке, куда неведомой силой вынесло его. Вспомнилось: мягкий темный кокон, влекущий неведомо куда, смявший все тело в комок. И - черный провал, без времени и сознания. А после он открыл глаза, и увидел скуластые рожи, и понял: татарове; не было сил шевельнуть рукой, когда стали вязать, когда стаскивали сапоги и выдирали из лопоти, - но он превозмог немочь и, кажется, сумел ударить кого-то. Тогда его стали бить. Не насмерть, но страшно; эти степняки знали толк в боли. После десятка ударов тело стало совсем чужим, только ступни жили и мерзли в грязных плетеных обносках. Красная пелена заволокла глаза, и боярин пожалел вновь, что не умер в пуще, в той неведомой мгляной круговерти; тогда подумалось, что вот она - погибель, и Михайла Якимыч шептал молитву, прося о спасении, пока слушались губы; уповая на силу Господню, торопливо шептал, барахтаясь в клочьях мрака! - и выпросил, выходит, то, что хуже смерти... - Спроси, - приказал Ульджай толмачу-кипчаку, - откуда ехал и куда. Толмач заговорил, обращаясь к пленнику. Выслушал ответ. Замялся, отводя глаза. - Говори, - почти выкрикнул Ульджай. - Он говорит: вам незачем знать. - Тогда спроси: хочет ли жить. Еще несколько коротких непонятных слов. - Он говорит... - Глаза толмача растерянно метались, избегая взгляда нояна. - Он плохо говорит... Нет, он не хочет жить. В иное время Ульджай приказал бы зарубить уруса; впрочем, он и так знал, что прикажет зарубить, - хану не нужны урусские нояны и чериги, чем меньше их будет, тем скорее падут проклятые деревянные города и войско, взяв добычу, повернет в степь. Но этот урус был нужен: овса в торбах почти уже не осталось, и подходило время возвращаться назад, в ставку. Возвращаться пустым? Бурундай не простит неудачи... Он не накажет - со всяким случается не найти в поиске ничего. Он всего лишь выслушает, кивнет... и забудет навсегда о неудачнике. А потому... - Скажи ему так, - скрипучим голосом сказал Ульджай, - если ноян гуляет в лесу, значит, близко его коназ. Если поблизости коназа нет, значит, есть град. Пусть расскажет все. Или же - все равно расскажет. А Михайла Якимыч уже знал, что Господь услышал молитву и послал гибель. Она смотрела из узких глаз визгливого мальчишки, и пусть она не будет легкой, но все имеет свой конец и даже страшнейшая мука завершается покоем... - Он не станет говорить, - перевел толмач. - Вот как? Шрам на щеке Ульджая начал набухать. Сотник дернул щекой, метнул взгляд по сторонам. - Тохта! Давешний ертоул понял без слов. Махнул двоим; чериги заломили урусу руки, а Тохта зашел со спины, плечом подвинул чуть в сторону кипчака в боярском кожане, повозился немного - и в полной тишине раздался хруст: Тохта ломал урусу пальцы. Страшно оскалился пленник, дрогнул всем телом, но, закусив губу, удержал крик, даже не застонал; только лицо вмиг посерело; уже достаточно света сочилось с небес, чтобы увидеть, как запали и потемнели глаза. Еще раз хрустнуло. - Откуда ты ехал? - перевел толмач. И добавил от себя: - Говори! В ответ булькнуло красное на посиневших губах: урус попытался плюнуть, но сил не хватило, и лишь кровавая пена пошла пузырями. И тогда хрустнуло в третий раз. Тохта вошел в раж, молчание раба оскорбляло его; перед лицом сотника пленник не признавал за кипчаком умения получить ответ на вопрос. Но плох ертоул, не умеющий добиться своего, плох и неискусен, и недостоин даже шапки десятника... Медленно, почти нежно завернул Тохта кисть трясущегося в ознобе упрямца и резко, с вывертом, нажал. Впервые с начала пытки из спутанной бороды вылетело задавленное мычание, а миг спустя пленник лишился сознания. Борода резко качнулась вниз, глаза закатились, ушли под лоб, а грузное тело пошатнулось и пошло вперед, едва не опрокинув вцепившегося в волосы кипчака. Но ертоулы, опытные в таких делах, не позволили урусу упасть. Подхватили, уложили на снег вверх лицом, захлопотали. Умеющий причинять боль умеет и возвращать сознание. И пока чериги растирали серый лоб хрусткими лепешками грязного снега, пока, налегая на грудь, не позволяли уйти раньше дозволенного, Саин-бахши приблизился к Ульджаю и осторожно коснулся плеча. - Ты горяч, сынок, и еще многого не умеешь. Позволь, я сам поговорю с урусом... А Михайла Якимыч уже не чуял боли; распахнув крылья, парил он в темной синеве высокого мирного неба, и лучистое сияние освещало дорогу к стольному Владимиру. Мелькали внизу веси и выселки, отчего-то зеленые, словно и весна уже пришла незаметно; стада коров брели, крохотные из этакой выси, будто стаи мошкары, и веселой зеленью переливалась перепутанная светлыми нитями рек Русь. Летел боярин домой, к родному терему; и вот - малиновый благовест колоколен столичных, милая улица близ церкви Успенья и дом родной: крыльцо тесовое, ступени певучие, а на ступенях, руки заломив, жена - очи повыплаканы, волосы плотно, по-вдовьему, прикрыты повойником [повойник - головной убор замужних женщин и вдов (др.-рус.)]. Глядит в небо просторное, ждет-поджидает ладу милого... И пал сизым соколом наземь у крыльца Михайла Якимыч! Ударился грудью о смолистый тес, перекинулся - и обернулся красавцем-бояричем; женка же, увидав, руками белыми всплеснула - и вмиг помолодела тоже, вровень с Михайлой Якимычем. Кинулась к мужу, тоненькая, ровно березка во поле, и глаза огромные, синь-синева, будто и не плакала. И голос серебряный: - А и заждалась же я тебя, мил-друг Мишенька... И самое бы время обнять зазнобу, зарыться лицом в лен волос, замирая от сладости; протянул руки боярин - и наткнулся на стенку прозрачную, словно слюдяную. Так и замерли лицом к лицу, пытаясь друг до дружки дотронуться и никак не достигая; все видно до черточки, а не дотронешься... Лишь словом и можно утешить суженую. - Вот и вернулся я, Любавушка... Лебедью белой ударилась в слюдяную стенку богоданная, отпрянула и вновь бросилась - да не пробиться, не проскользнуть змейкою. И повисает слеза прозрачная на ресницах... - Мишенька мой, свет ясный! Горлицей воркует, рыдает ненаглядная, печалится, сетует, как горько да холодно без друга верного, как страшно одной без заступника; хоть и молода, а о сынах вспоминает: на рать сынки пошли, тяти не дождавшись... - Да какая ж рать? - диву дался Михайла Якимыч. - Всю русскую землю, почитай, облетел ныне, а всюду спокойно... Но капля за каплей слезы текут с длинных ресниц. - Да где ж ты был, Мишенька, что не ведаешь о беде? - В Козинце, Любавушка... - А где он, Козинец-то? И хочет сказать боярин ненаглядной своей, что за семью холмами град, за тридесятью пущами, оттого и не поспел к дому скоро-наскоро... но зарево всполыхнуло вдруг, охватило Любавушку, и чернеет она вмиг, обращаясь черным угодьем... Жуткие желтые глаза впились в лицо, не давая отвернуть голову, глядят в душу, давят, выматывают по капле... Нет больше Любавушки. Багряное зарево полыхает над Владимиром, захлестывает землю русскую; светлые реки вскипают, исходя вонючим паром, крик стоит кругом - и бегут по снегу мужики да бабы, спасаясь от неминучей погибели, но свистят стрелы, догоняют бегущих, валят в сугробы, и падает неподалеку на мертвые тела чермный [красный (др.-рус.)] стяг великокняжеский... И нет уже сил противиться неодолимому. Закатив глаза, страшно сверкая пустыми белками на плосконосого старика, присевшего на карачки вплотную, отвечает боярин без утайки. Все как есть говорит, ни о чем не забывая; все, о чем знал, высказал, и только тогда разрешили желтые огни: "Спи!" - и боярин, глубоко вздохнув, затих, замер коленопреклоненный, так и заснул на стылом снегу, не чуя боли, не ведая муки; забылся... А Саин-бахши встал на ноги и провел ладонями по лицу, словно стирая нечто невидимое простому глазу. И чериги склонились перед ним, пряча позорный для степных воинов страх. Только Ульджай, хотя и тоже потрясенный увиденным, не мог подчиниться чарам неведомого; сотник во всем выше черигов и во всем для них пример - а кроме того, хоть и впервые видел он таким отца, но отец есть отец: не может быть от него вреда сыну, и негоже сыну страшиться... - Вот и все, сынок... Безмерная усталость в голосе Саин-бахши, но и твердость, какой до сей поры не знал в отце Ульджай, и еще - уверенность в чем-то непостижимом для простого ума. - Веди, Ульджай. Вверх по твердой воде один быстрый переход; там град урусов. Там зерно. Там казна урусского коназа. Тихо говорит старик, но чериги слышат, и сопение их становится отчетливо слышным; зерно и казна! - это успех; каждый будет вознагражден... а ведь думалось уже, что выйдет вернуться пустыми... - Полсотни черигов урусских там или меньше, не понял, - усмехается Саин-бахши, - но не больше, это наверняка. Командуй, Ульджай, веди богатуров. Там удача твоя, сынок... СЛОВО О БЕЛЫХ ЛЕБЕДЯХ И ЧЕРНОМ КОРШУНЕ - Так благословишь, отче? - Благословлю, княже. - Ну и быть по сему. Сказано - приговорено, и не изменить уже решенного. Горой с плеч упали сомнения. Но, подойдя к оконцу, ткнулся лбом в холодную, изузоренную снаружи морозным просинцем [просинец - январь, а также зимний ветер (др.-рус.)] слюдяную пластину Юрий Всеволодович, великий князь Владимирский, князь Ростовский да Суздальский и многих иных земель господин и обладатель; прижался - и замер, тщетно пытаясь угадать сквозь витую наледь: что там, на улице? Но даже и проникни взором сквозь слюду, не рассмотрел бы ничего: уже в три часа пополудни пала на город ночь, тучи обложили стальное небо, намертво скрыв лунный блеск, и только вьюга, гуляя сквозь посад от внешних земляных валов до самого детинца [детинец - городская крепость, кремль (др.-рус.)], завывала жалобно, скулила тонкими детскими голосами. - Никак иначе, святитель. Куда ни кинь, а не сдержать нашим орду у Коломны... Единственная витая свеча, слегка лишь разгоняя зыбкий сумрак палаты, выхватывала из-под низко опущенного куколя мясистый, с тяжкой горбинкой нос епископа Митрофана. - Не тужи попусту, княже, - вымолвил святитель низким, успокаивающим баском. - Что сумею, сделаю. Подсоблю, как смогу, воеводе Петру; с Б

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору