Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Мемуары
      Каверин Вениамин. Освещенные окна -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  -
она кривляка, но я удержался. Потом я прочел ей свое стихотворение, и Марина, подумав, заметила, что, по ее мнению, мне совершенно не удалась вторая строфа: На девственные плечи в сотый раз Гляжу и мучусь мукой тайной, Безумной мыслью, что в урочный час Их тронул, может быть, счастливец неслучайный. Меня трясло от холода и волнения. Мы помолчали, потом все-таки стали целоваться, неумело прижимая к губам сжатые губы. 3 В годы моего отрочества я был влюблен почти всегда и уж без сомнения задолго до того, как стал догадываться об этом. Все приобретало особенный, благодарный интерес. Едва познакомившись с девочкой, которая нравилась мне, я уже испытывал чувство счастья. Но в счастливом желании понравиться была и значительность, взволнованное ожидание встречи. Разговоры, кончавшиеся поцелуями, были для меня важнее даже чтения, без которого я, казалось, не мог бы существовать. Но ничего счастливого или значительного я не чувствовал, когда видел нянькину племянницу Зою. Она была веснушчатая, быстрая, рыжая. Отец у нее был поляк. Она жила в Лодзи, но часто приезжала в Псков к няньке, потому что в Лодзи, -- хотя она ее очень хвалила -- никто не хотел на ней жениться. Просыпаясь, я сразу начинал прислушиваться к стуку ее быстрых шагов: она так и летала по дому. Вернувшись из Польши, она показывала свою разорванную фотографию. Какой-то кавалер снял ее, когда она купалась, потом стал показывать на свидании, и она отняла, но не всю фотографию, а только до талии. И кавалер сказал: "Не беда, главное осталось". Должно быть, это казалось Зое очень остроумным, потому что она все повторяла, смеясь: "Главное осталось". Я смотрел на нее, но не на всю сразу, а как-то отдельно -- на полную грудь, ноги, на некрасивое живое лицо с улыбающимися глазами, на рыжие, легко рассыпавшиеся волосы -- и завидовал Саше, для которого очень просто было то, что казалось мне невообразимо сложным. ...Может быть, это было продолжение сна, но в то утро я проснулся с ощущением приговора. Я был приговорен -- так мне снилось -- к тому, что непременно должно было случиться в течение дня. Но одновременно я почему-то напряженно, страстно желал, чтобы этот приговор осуществился. С этим-то необъяснимо грустным чувством я долго лежал в постели, прислушиваясь к быстрым шажкам Зои. Она служила теперь в аптеке Лурьи и не жила у нас, а только приходила, чтобы помочь няньке, которая стала сильно пить и хворать. Вот она побежала в столовую, на кухню, на лестницу черного хода. Я положил руку на сердце. Потом вскочил, оделся и с разгоревшимся лицом пошел к Зое. Нянька кряхтела на лежанке, и ничего было нельзя, хотя Зоя, месившая тесто, только засмеялась, когда дрожащей рукой я поправил прядь ее волос, выбившуюся на слегка вспотевший лоб. На висках, тоже от пота, завились колечки. -- Жарко,-- сказала она. Верхняя кнопка на кофточке отстегнулась, и, когда Зоя месила, незагоревшая полоска груди открывалась и закрывалась. -- Идите, идите. Она стала обтирать с пальцев тесто, потом поймала край кофточки губами и стала ждать, когда я уйду. Нянька лежала лицом к стене. Я взял Зою за плечи. Она шутливо замахнулась, потом сказала одними губами: -- Вечером, когда пойду застилать постели. Со странным чувством, что все вокруг плывет и колеблется, как раскаленный воздух, я вышел на улицу. Мне казалось, что все смотрят на меня и нужно говорить и ходить как-то иначе, чем прежде. Вечером -- это значило в восемь часов. Перед ужином Зоя застилала родителям постели. Стараясь не думать и неотступно думая о том, что произойдет, когда Зоя пойдет стелить постель, я пошел на Великую и долго бродил по берегу, распахнув шинель. Мне было жарко, щеки горели. Мороз был небольшой, но с реки задувал ветер. У меня болел бок, и я вспомнил, что весной провалялся две недели с плевритом. Чуть заметная косая дорожка была проложена по Великой к Мирожскому монастырю, какие-то закутанные люди тащили санки с поклажей. День был воскресный, и накануне я решил, что с утра засяду за алгебру. Четверть кончалась, и Остолопов, который еще не спрашивал меня, мог вызвать к доске в самые ближайшие дни. Но эта мысль, так же как все, о чем я думал вчера, мигом канула куда-то, точно ее сдуло ветерком с Великой. Я вернулся домой, пообедал и снова ушел. Было еще только три часа, но я почему-то торопился, и мне хотелось, чтобы все, что происходило на свете, происходило быстрее. Между тем все было совершенно таким же, как прежде,-- дома, улицы, люди. Молодой бородатый мужчина в тулупе встретился мне на Великолуцкой и широко улыбнулся. Это был Володя Гельдт, городской сумасшедший. Он был сын богача Гельдта. Он ходил улыбаясь, показывая прекрасные белые зубы, и вдруг его румяное лицо становилось озабоченным, грустным. Володя тоже был совершенно такой же, как прежде. Саша с Вовкой Геем фехтовали, когда я вернулся домой,-- время от времени отец покупал полагавшуюся ему по форме новую шпагу, и нянька вместо кочерги мешала старой шпагой в печах. Я тоже пофехтовал. Смеркалось, но времени было еще много, и я уселся один в нашей комнате, где через двор видны освещенные окна соседнего дома. Женский силуэт неторопливо прошел за одним окном, потом за другим,-- тонкий, словно вырезанный из бумаги. Часы тикали под подушкой, и, должно быть, я не заметил, как лег на кровать, потому что теперь достал их лежа и старался рассмотреть в темноте. Половина восьмого. Теперь скоро. Тик-так. Еще минута. Я встал и согнулся набок, как учил меня доктор Ребане. Да, болит. Не нужно было так долго, распахнув шинель, стоять на берегу Великой. Что же я должен сказать, когда увижу ее, смелую, смеющуюся, страшную, все знающую и ничуть не стесняющуюся того, что должно произойти между нами? В спальне родителей? Ведь кто-нибудь может войти? Значит, все это должно случиться быстро? В пять минут? Или еще скорее? Я зажег свет и достал с полки энциклопедию Брокгауза и Ефрона. Лодзь, оказывается, была уездным городом Петраковской губернии. Пять шоссированных дорог соединяли ее с промышленными центрами Польши. Экономическое развитие Лодзи по своей быстроте напоминает, оказывается, Северо-Американские Штаты. Энциклопедия была горячая и почему-то рвалась из рук, так что мне пришлось положить на нее голову, чтобы она не убежала. Саша вошел, когда я наваливал на нее гири, коньки, ботинки. -- Что с тобой? Он взял меня за руку. -- Э, брат, да у тебя сорок. Я сказал, что у меня не сорок, а двадцать одно и что умней Краевича не будешь. Пять дорог соединяют Лодзь с промышленными центрами Польши, а Марина Мнишек ждет меня на углу. И с тяжелым плевритом меня уложили в постель. Чувство приговоренности осталось у меня надолго -- и после того, как я поправился и стал ходить в гимназию, и после того, как между Зоей и мной произошло то, к чему она относилась так беспечно, а я с волнением, перед которым был беспомощен и порывисто неуверен. Мы встретились в Соборном саду, отгороженном полуобвалившейся крепостной стеной от стрелки, где Пскова сливается с Великой. Зоя пришла в старенькой жакетке с кокетливо подшитым воротником, но сейчас же сняла ее и положила под деревом. -- Изомнете. И оказалось, что можно говорить о самых обыкновенных вещах, оставшихся такими же обыкновенными, несмотря на то что вдруг оборвалась лихорадочная поспешность, от которой я не находил себе места. Зоя убежала, торопилась домой. Я взобрался на стену и стал смотреть на редкие огоньки, раскинувшиеся здесь и там на реке,-- рыбаки с мережами выехали на ночь. Неужели так будет всегда? ИЮЛЬ 1914-го 1 Никто не помнит в наше время о спиритических сеансах, которые в предвоенное время устраивались почти в каждом доме. Известно было, например, что, когда в газете "Псковский голос" губернатор барон Медем был назван "баран Медем", в семействе вице-губернатора имя преступника (хотя газета извинилась за опечатку) пытались выяснить с помощью спиритического сеанса. У нас тоже иногда устраивались такие сеансы. За небольшой деревянный стол садились четыре-пять человек, клали на него, касаясь пальцами, растопыренные руки, и стол начинал двигаться, подпрыгивать и стучать. Но считалось, что стучит не стол, а души умерших людей, которых кто-нибудь -- обычно Лев, приехавший на каникулы,-- вызывал с того света. Можно было, например, вызвать Александра Македонского: "Александр Македонский, ты здесь? Если да, постучи два раза". Стол поднимался и стучал ножкой два раза. К великим людям в таких случаях почему-то всегда обращались на "ты". Многие считали, что это ерунда. Но я своими глазами видел, как одна актриса упала в обморок, когда с того света вызвали ее мужа. Лев спросил, способен ли он "материализоваться", то есть явиться к ней в один прекрасный день. Стол постучал "да", и она брякнулась, а потом ее еле привели в чувство. Это называлось "столоверчение". Но устраивались еще спиритические сеансы с помощью листа бумаги, на котором вкруговую была написана азбука. Это было интереснее: души умерших отвечали уже не только "да" или "нет", а вели целые разговоры. Блюдечко с нарисованной стрелкой клали посередине азбуки, а потом садились за стол, соединив пальцы. Считалось, что души умерших разговаривали с живыми. ...Был жаркий, июльский, утомительный день. Я давно косолапил, ставил носки немного внутрь, и, по совету Льва, ходил, выворачивая ноги по возможности дальше, чем нормальные люди. Оказалось, что это трудно -- главным образом потому, что при этом выворачивались ладонями наружу и руки. Но я ходил все утро, потом пообедал и снова стал ходить. Когда я вернулся домой, у нас шел спиритический сеанс. В столовой сидели Лев, Лена, сестры Черненко, один вольноопределяющийся и Пулавский. Сестры были хорошенькие девушки, а Пулавский был медиум -- так называется личность, которую души умерших особенно уважают и даже предпочитают через нее обращаться к живым. Но живые как раз не особенно уважали Пулавского. Лев говорил, что он -- дурак, и действительно, эта мысль иногда приходила в голову. Приехав в Псков, Пулавские оставили у нас свои вещи, а потом он метался по всем комнатам -- высокий, грузный, с обвислыми ушами -- и кричал: "Где мои рога?" Это было смешно, потому что у него была жена, которая ему изменяла. Весь дом, умирая от смеха, искал его рога, и наконец я нашел их в Сашином чулане. Конечно, это были не его рога, а оленьи, на которые в прихожих вешают шашки. Поразительно, что все были как бы довольны, что ему изменяет жена. Лев и мужчины говорили об этом презрительно, а мама и сестра -- с намеками, с загадочной, удовлетворенной улыбкой. И сама Пулавская -- милая, бледная, воспитанная, прекрасно игравшая на рояле -- тоже беспомощно улыбалась, точно от нее ничуть не зависело, что она изменяет мужу, и точно это была какая-то остроумная шутка. Я жалел Пулавского, потому что все были против него. Но, по-видимому, он был действительно глуп, хотя бы потому, что утверждал, что с помощью спиритизма можно угадывать мысли на расстоянии. Тогда почему же он не мог, находясь в двух шагах от своей жены, разгадать ее мысли? Он сердился, когда на спиритических сеансах начинали дурачиться. И в этот вечер тоже сердился и был похож на моржа. Оказалось, что вольноопределяющийся, который впервые был в нашей квартире, долго стеснялся спросить, где уборная. Сестры Черненко заметили это по его поведению, блюдечко со стрелкой стало быстро крутиться, и вышло: "По коридору первая дверь налево". Лев хохотал, а Пулавский надулся. -- Господа, позвольте мне уйти. Никто не мешал ему, но он все-таки остался. У меня ныли ноги, и я сел на них, уютно устроившись в кресле. Только что начало смеркаться, а для душ умерших нужен полумрак, и Лев задернул портьеры. У нас еще недавно провели электричество, и свет угольной лампочки не освещал, а как бы слабо желтил стол с блюдечком, руки, касавшиеся пальцами, и склонившиеся лица. Теперь все были очень серьезны, потому что Лев предложил вызвать душу предсказателя Мартына Задеки, чтобы узнать, скоро ли будет распущена Четвертая Государственная дума. Предсказатель умер, оказывается, двести лет тому назад, и вполне естественно, что он ответил: "Не понимаю вопроса". Потом Пулавский попытался вызвать своего покойного отца -- коннозаводчика. Это сперва не удавалось. Блюдечко несло-всякую чушь, но потом душа все-таки, по-видимому, явилась, потому что Пулавский побледнел и прошептал: "Чувствую приближение". Мне показалось, что все немного побледнели. -- Скажи, отец, будет ли война? -- глухим голосом спросил Пулавский. -- Будет,-- ответил коннозаводчик. -- Скоро? -- Да, очень скоро. Потом снова пошла чушь, а потом Пулавский сказал: -- Укажи, отец, кому из нас суждено пасть первым. Блюдечко как бы задумалось, потом стало медленно вращаться и остановилось против одной из сестер Черненко. Но коннозаводчик не был уверен, что именно она должна пасть первой, потому что стрелка поползла дальше и указала на Льва. Однако Льву, по-видимому, тоже не хотелось умирать, потому что после некоторых колебаний блюдечко быстро завертелось и попробовало совсем выйти из круга. Все это было, конечно, жульничество. Я не сомневался, что они просто смеются над Пулавским -- и сестры Черненко, и Лев, и вольноопределяющийся, который отлучился ненадолго и вернулся веселый. Наконец стрелка остановилась против Пулавского, и он трагически прошептал: "Ну что ж, божья воля". ...Пора было спать, а я все сидел в кресле, глядя на них слипающимися глазами. Они снова заспорили о материализации и вызвали Петра Великого, чтобы с его помощью решить этот вопрос. Петр попытался было увернуться, но потом все-таки сообщил, что готов явиться одному из нас. Конечно, это тоже была выдумка Льва, потому что стрелка повертелась немного, а потом остановилась между сестрами, указав на тот темный угол, в котором я сидел, забившись в кресло с ногами. -- Странно,-- фальшивым голосом сказал Лев,-- он хочет явиться Вене. Все посмотрели на меня. Я сильно покраснел и встал. Это уже было не просто жульничество, а свинство, потому что Лев прекрасно знал, что я боюсь темноты. И все-таки он сказал: -- Погасим свет.--И добавил:--Ты не боишься? Я не просто боялся, а дрожал как осиновый лист, и мне хотелось со всех ног удрать из столовой. Но это было невозможно, и я удержал себя силой, заставил ноги стоять, а дрожащие губы небрежно выговорить: -- Конечно, нет. Лев погасил свет, все вышли на цыпочках, и я остался один. Свет уличного фонаря стал виден не сразу, сперва где-то между портьерами. Было очень тихо, только газетчик прокричал на Гоголевской, под нашим балконом: "Экстренный выпуск!" Я стоял помертвев и теперь уже наверное знал, что сейчас портьеры раздвинутся и встанет Петр -- в ботфортах, огромный, в шляпе с загнутыми меховыми полями, с белым лицом, на котором страшно чернеют усы. Что-то звякнет, и он шагнет ко мне, глядя прямо перед собой невидящими глазами... Все вернулись, зажгли свет и стали спрашивать меня -- все-таки с беспокойством. Сестра что-то сердито сказала Льву. Он спросил: "Испугался?" Я нарочно хотел засмеяться, чтобы показать, что ничуть. Но дыхание прервалось, и, подойдя к Льву, я изо всех сил закатил ему оплеуху. Это было все равно, как если бы я ударил самого господа бога. С искаженным от ужаса лицом бросился я из столовой и, не зная, куда спрятаться от Льва, который -- так мне показалось -- сейчас убьет меня, побежал я в переднюю. Нянька открывала кому-то парадную дверь. Взволнованный отец Кюпар вошел со словами: -- Всеобщая мобилизация, господа. Мы предъявили Австрии ультиматум. Отцу выдали походный сундучок, флягу, складную койку. На внутренней крышке сундучка за кожаными петлями торчали ложка, вилка с ножом и тарелка. Койка была хорошая, легкая, и мы с Сашей быстро научились собирать и разбирать ее, так что отец пошутил, что следовало бы взять нас с собою. Он все как-то покряхтывал, было видно, что ему не хочется на войну. Он мог остаться, потому что ему было больше пятидесяти лет, но тогда пришлось бы выйти в отставку, а он служил в армии всю жизнь и считал, что нет ничего лучше, чем военная служба. -- Армия, армия, армия -- только! -- говорил он. Через два дня он стоял, махая палочкой, перед своей командой на Псковском вокзале. Бабы плакали, и в невообразимом шуме паровозных гудков, громыхания колес, топота ног солдат, вбегающих по доскам в товарные вагоны, веселый марш Преображенского полка был почти не слышен. Солнце поблескивало на медных тарелках, которые часто и звонко ударялись одна о другую. Отец стремительно махал палочкой, и мне было неловко за него, точно он вместе со своей командой притворялся, что не замечает плачущих баб, растерянности, пыли над перроном, всего, что вдруг стало называться войной. В открытой коляске с лакированными пыльными крыльями приехал командир полка Дашкевич-Горбатский. У него тоже были усы, но не острые, как у отца, а как бы распространявшиеся по лицу. Все смотрели, как он ловко соскочил с коляски, подал руку жене, а потом с бравым видом подошел под благословение архиерея. Мне показалось, что и архиерей благословил его как-то лихо. Оркестр умолк. Все снова стали прощаться. Бабы заплакали, закричали. Но эшелон стоял еще долго, часа полтора. Отец подошел. Мне захотелось пить; он налил из своей фляжки в завинчивающийся металлический стаканчик. Он был озабочен, негромко говорил с мамой, но мне казалось, что теперь ему уже нравится идти на войну. Наконец командир полка стал прощаться с женой, которая была во всем белом, кружевном, в шляпе с птицей, сидевшей на широких полях. Они поцеловались, а потом картинно, крест-накрест, поцеловали друг другу руки. Оркестр, который почти все время играл, хотя его никто не слушал, погрузился в вагоны, поезд тронулся, и вместе с ним двинулась вдоль перрона вся шумная, пыльная, кричавшая, плакавшая толпа. Отец еще был виден среди офицеров, стоявших на подножке. Он махал нам рукой. Мама сняла пенсне и молча вытерла слезы. 2 Отец ушел на войну, и поразительно, как мало изменилось в доме! Сперва полк стоял под Варшавой, потом был переброшен на Западный фронт. Узнали о смерти поручика Рейсара, бравого офицера, всегда немного пьяного, почему-то носившего серьгу в мочке левого уха. Поохали, поогорчались. Отец прислал свою фотографию. Он был в папахе, с черно-седыми усами на похудевшем лице, верхом, серьезно-грустный. Посадка была не кавалерийская, живот слегка выдавался. На груди -- медали. Эта фотография у меня сохранилась. Погордились, написали ему, поздравили -- и все пошло как прежде, когда он уходил в свою музыкантскую команду и к вечеру возвращался домой. Мать вспоминала о нем, жалела. Но редко, редко! ...Он вернулся из госпиталя в неподходящий день -- накануне вечеринки, которую старшие решили устроить на рождественских каникулах, хотя мама считала, что во время войны, когда в город ежедневно привозят раненых, нечего устраивать вечеринки. Но Лев был "за". И еще важнее, что "за" был тенор Вовочка,

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору