Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
что думал, а в нем все расшевелилось заново. Только ни к чему это сейчас. Не
время и ни к чему. Сейчас война идет, война с фашистами, и нужно воевать.
Это единственное, что ни на кого другого не переложишь. А все равно думать
себе не запретишь, хоть и ни к чему это.
Люди по размерам события судят о его причинах: огромное событие,
значит, и причины такие, что не могло этого события не быть. А может, все
проще? Сделать доброе дело для всех людей, тут многое нужно. А напакостить в
истории способна даже самая поганая кошка.
Каждый из своего окна-- и санитар и он,-- смотрели, как тронулся поезд,
оставив народ у края платформы. Качало из стороны в сторону хвостовой вагон
с площадкой и дверью, от которой будто оторвана часть поезда. Устремившийся
следом снежный вихрь заметал все.
А все равно, сколько бы в этом клубке ни сплелось нитей, у каждого
человека там свое место, своя правота и своя вина. И можно распутать этот
клубок, можно. Всей жизни для этого не жаль. И уже сейчас хотелось с
кем-нибудь поговорить. Только с кем? Такой разговор не с каждым начнешь. Он
как-то заговорил со Стары-хом, тот глянул на него с таким усилием мысли, как
будто не только смысла слов, но и языка, на котором к нему обращались, не
понимал:
-- Чего-о?
Весь исковырянный, четырежды раненный, он сейчас для себя, кроме войны,
все как отрезал, чтобы душу не бередить зря.
Вот Атраковский-- другое дело. Но тот все молчит. И видел Третьяков,
молчит не оттого, что сказать нечего, а оттого, что не каждому и не все, что
знает, может сказать.
Дня два после того, как у кровати капитана Атраков-ского сидела девочка
с косами, оставались на полу следы ее валенок. Потом, широко возя мокрой
тряпкой, санитарка вымыла масленый пол, и он заблестел. Третьяков и сейчас
видит, как она уходила в своих подшитых валенках, в белом халате, стянутом в
талии пояском, как обернулась в дверях. Случайно и он попал в поле зрения ее
серых глаз, но никак в них не отразился.
С неясным для себя любопытством приглядывался он к капитану
Атраковскому. Тот давно уже лежал здесь, и школьники, приходившие в
госпиталь читать вслух книги, писать письма за тех, кто сам не мог по
ранению, знали его. Но как она рассказывала ему про себя! Может быть,
потому, что он уже старый?
В палате, как всегда после ужина, играли в шахматы, чтобы время убить.
Медленно тянется оно в госпитале, каждый вынужденно перебывает здесь часть
жизни: кто -- перед новой отправкой на фронт, а кто -- перед тем, что для
него настает отныне. Но и к этому неведомому стремятся: не временного
хочется уже, а определенности, хоть, может быть, здесь, в госпитале,
заканчиваются для кого-то из них и навсегда остаются позади лучшие, славные
годы его жизни.
Играли в шахматы командир роты Старых и слепой капитан Ройзман. Счет
партий у них перевалил уже за сотню, но Старых все не терял надежды
отыграться. Они сидели за столом друг против друга, а ходячие столпились
вокруг. Тут же и Атраковский стоял, придерживая халат рукой. Осторожно
прошелся по палате, будто боясь колыхнуть в себе боль, и опять остановился,
смотрит вместе со всеми, но чем-то отдельный ото всех. Знал Третьяков по
рассказам, что в сорок первом году попал Атраковский в плен, бежал, долго
проходил проверку. И в сорок втором году повезло ему попасть в окружение,
выходить оттуда. Раз уж после всего этого награжден орденом Красного
Знамени, что-то немалое совершил этот человек, таким людям давались награды
нелегко. А жизнь в нем еле-еле держалась, каждый день могла оборваться.
Когда уже лежали по кроватям, заговорили о ранениях-- кто, как, при
каких обстоятельствах был ранен, и Третьяков вспомнил вдруг:
-- А я знал, что меня в тот день ранит.
Он действительно подумал тогда, что его либо ранит, либо убьет, увидев
случайно, как в воздухе пулей сбило голубя на лету. На него это почему-то
подействовало как примета. Но потом забылось в бою, и вот сейчас только
вспомнил.
-- Как же это ты заранее знал?-- спросил Старых, не очень веря.
-- Знал.
Но о примете рассказывать не стал, побоялся, что засмеют.
-- Нет, я не знал,-- сказал Ройзман и вслед своим мыслям покивал
головой.
Третьяков представил как-то, что вот бы ему досталось, как Ройзману,
сутки с лишним слепому лежать в деревне, занятой немцами, слышать немецкую
речь вокруг себя и ждать каждую минуту, что сейчас тебя обнаружат. Даже не
видеть, спрятан ты или весь на виду... Не дай Бог так попасть.
-- Нет, я не знал,-- повторил опять Ройзман. И вдруг заспорили, может
ли это быть, чтобы человек всю войну воевал в пехоте и ни разу не ранен?
-- Значит, не в пехоте!-- зло рубил Старых, как будто от него от самого
что-то отнимали.
-- Здорово живешь... Да вот я!-- И Китенев, начальник разведки
стрелкового полка, стал посреди палаты, всего себя представляя на обозрение.
Он уже выздоравливал, дело шло к выписке, и на кровати его, помещавшейся
между кроватями Третьякова и Атраковского, иной раз до утра ночевала шинель,
уложенная под одеялом как спящий человек.-- С первого дня в пехоте, а ранен
впервые. И то случайно.
-- Значит, не в пехоте!
-- В пехоте!
-- Значит, не с первого дня!
-- А ты возьми мое личное дело.
-- Знаю...-- отмахнулся Старых.-- Мое личное дело все на мне. Все мое
прохождение на моей шкуре записано, вон она-- вся в дырах,-- и он ткнул
пальцем в спину себе, в плечи,-- этот раз, если б каску на голову не
надел...
Замычал что-то, пытался сказать Гоша, младший лейтенант. Сидя посреди
кровати под одной из двух ламп, свисавших с потолка, от которых все тени
были вниз, он заикался так, что подсигивал на сетке. Все мучительно ждали,
опустив глаза. Про себя каждый мысленно помогал ему, от этого и сам вроде бы
начинал заикаться.
-- Да обожди ты!-- крикнул Старых, махнув на него рукой.-- Немец-- это
я поверю: с начала войны и не ранен. Немец в каске ест, в каске спать
ложится. Он ее как надел по приказу, так с головы не сымает. А наш рус
Иван...-- и с полнейшей безнадежностью махнул рукой. Но в том и гордость
была "рус Иваном", который хоть вроде бы и делает себе хуже, зато уж воюет,
не мудря.-- Я, например, до этого госпиталя раненных в голову вообще не
видал. Где, мол, они, в голову раненные? А они все на поле остались, там и
лежат. Вон она как мне обчертила.
Старых сел, свесив гипсовую ногу и обвел пальцем вокруг своей
наклоненной головы, лысой смолоду. Он в самом деле был ранен чудно: пуля,
закрутившись под каской, словно скальп с него снимала, прорезала след вокруг
всей головы. Ровный шрам вылег на лбу.
-- Мне, главное, то обидно, через подлюгу мог бы уже в земле сгнить.
Нам на пополнение этих пригнали... Ну, этих... Из освобожденных местностей.
Зовет меня мой связной: "Глядите, товарищ старший лейтенант, опять этот руку
из окопа выставил..." Он всю войну с бабой на печке спасался, освободили
его, так он и тут воевать не желает. И ведь на что хитер: знает,
самострелы-- в левую, так он правую руку выставил над окопом, ждет, пока
немец ему... Нет, обожди, я тебе щас не в руку, я тебе щас черепок твой
поганый расколю! Взял винтовку, приложился уже... И вот как под локоть
толкнуло! "Дай, говорю, каску". Всю войну, поверишь, ни разу не надевал, а
тут вот как что-то сказало мне. Взял у связного с головы, только высунулся и
прямо мне-- в лоб! -- Старых крепко ткнул себе в лоб пальцем.-- Снайпер, не
иначе. А был бы я без каски...
-- Это он тебе в лысину целил, чтоб не отсвечивала,-- смеялся
Китенев.-- Он тебя за командующего принял.
-- А я тоже однажды из-за снайпера чуть под членовредительство не
попал,-- сказал Третьяков. И пока не перебили, начал быстро рассказывать,
как на Северо-Западном фронте послали его с донесением с батарейного НП и по
дороге снайпер чуть не положил его.
-- У нас там оборона давно стояла, снайпера и с нашей и с ихней стороны
действовали. Иду, день ясный, солнце, снег отсвечивает... Фьють-- пуля. Лег.
Только шевельнулся -- фьють !
-- Такой и снайпер!-- Старых махнул на него рукой, словно Третьякову
теперь вообще следовало помолчать.
-- Так ведь не на передовой.
-- Два раза стрелял, а он жив. Снайпер... Но Третьякова поддержали:
-- Снайпера тоже когда-то учатся.
-- Вот он на мне и учился. И место такое: везде снег глубокий, а тут
ветрами обдуло. И сосна позади меня. Как раз в створе получаюсь, ему легко
целиться. Час прошел-- лежу. Чувствую: пропадаю. Мороз не такой большой, но
потный был, пока по снегу шел. И-- в сапогах.
Старых слушал презрительно, как ненастоящее. В нем самом нетерпение:
рассказать.
-- Дождался, пока солнце на эту сторону перешло, в глаза ему засветило,
вскочил, побежал. В дивизион являюсь, губы заледенели, слова не
выговаривают.
-- Снайпер... Таких снайперов... Но Китенев заступился:
-- Дай человеку рассказать!
-- Снайпер... Х-ха!
-- А в дивизионе, конечно, своего связного гонять не стали, пакет мне в
руки, шагом марш в штаб полка. Штаб полка в деревне Кипино стоял. Ночь уже.
Днем просто по проводам, а ночью где штаб?
Ощупывая рукой спинки кроватей, подошел Ройзман, сел:
-- Вы в какой армии были?
-- В тридцать четвертой.
-- Ну да, вы с этой стороны действовали: Дворец, Лычково...
Неловко становилось Третьякову всякий раз, когда капитан Ройзман
смотрел на него вот так своими ясными, будто зрячими глазами и-- не узнавал:
ведь Ройзман у них в училище преподавал артиллерию, к доске вызывал его не
однажды. А теперь даже по голосу не узнает. Но сказать ему почему-то
Третьяков не решался.
-- Тридцать четвертая,-- Ройзман покивал,-- генерал Берзарин. Все
правильно...
И словно тем удостоверил наперед, слушали уже Третьякова, не прерывая.
-- Там как раз в Кипино десант готовился: аэросани вдоль всей улицы
стоят, моторы работают. И десантники все в белых маскхалатах. Я еще
позавидовал этим ребятам... Из них потом, между прочим, почти никто не
вернулся, говорили, будто немец знал, что десант готовится. Не знаю. А тогда
они стояли на снегу, иду мимо, вихрь в спину толкает. И у одних аэросаней
позади дрожит лучик света. Там-- пропеллер, а мне почему-то подумалось, что
вокруг пропеллера должно быть еще ограждение. Так ясно представилось:
никелированное. Просто увидал. Я до этих пор ни разу аэросани вблизи не
видел. Потом-то я догадался: дверь дома неплотно была прикрыта, свет
проникал, пропеллер вращается, перерубает его концом. А мне это ограждение
представилось, иду смело. Ка-ак рубанет мне по локтю! Аж дыхание
перехватило. Присел-- и молчком, молчком от него, на корточках. Между
прочим, все мне по этому локтю попадает.
-- Что ж он, пропеллер, и руку тебе не отрубил? Старых со своей
догадкой в глазах обернулся ко всем.
-- Так мне самым кончиком попало.
-- Ин-те-рес-но!..
-- И потом на мне была шинель, под шинелью-- телогрейка, под ней--
гимнастерка. Да еще фланелевая теплая рубашка, а под рубашкой-- еще рубашка.
-- Вот вшам раздолье,-- сказал Китенев.
-- Мы их на Северо-Западном фронте вообще не считали. Даже не били по
одной. Есть возможность, скинешь нательную рубашку,-- какое-то время жить
можно.-- Третьяков повернулся к Старыху.-- А так бы он, конечно, руку мне
отрубил! Я пришел в штаб, под локоть ее несу, пакет отдал, а рассказать
стыдно, не поверят еще...
-- И я бы не поверил! -- гордо припечатал Старых.-- Какое-то
ограждение, черт те чего...
Сразу в несколько голосов заспорили:
-- Что ж он, сам ее подсунул?
-- По миллиметрам рассчитал?
-- А я не обязан знать. Х-ха-- никелированное!..
-- Ну, человеку привиделось!
-- У нас тоже одному привиделось: через березу сам себе в руку пальнул.
Дурак-дурак, а догадался: через березу! Чтоб по ожогу самострела не
обнаружили...
-- Правда всегда... Правда всегда...-- не видя спорящих, пытался
воткнуться в разговор слепой Ройзман, и получалось у него, как у заики. Все
же пробился, удалось...
-- Ничто так не похоже на ложь, как сама правда,-- сказал он, будто из
книги прочел.
-- Ты, Старых, заладил, как сорока!
-- Интересно, как он ее под пропеллер подсовывал?
-- Пропеллер есть пропеллер, хоть спереди, хоть сзади его приставь!
Какие могут быть ограждения? Х-ха!..
-- Ты знаешь, на кого похож?-- сказал Третьяков.-- На нашего ПНШ-1. От
тоже не поверил.
-- Был бы я на ПНШ похож, мне бы шкуру столько раз не продырявили!--
задергался вдруг, закричал Старых.-- А я, небось, в штабах не сидел, как
некоторые! Вы вот лежите здесь...-- Он подхватил под мышку костыль, допрыгал
до середины палаты со своей тяжелой гипсовой ногой. И тут под лампой, свет
которой был до того тускл, что матовый плафон только желтел изнутри,
закрутился на месте, пристукивая костылем, тень свою топтал ногой.-- Вы тут
лежите? И полеживаете! А пехота в окопах сидит,-- указывал он на окно, хоть
оно и выходило на восточную сторону.-- Кого позже всех в палату привезли?
А-а-а... То-то! А кого первого выпишут? Вы еще лежать будете, чухаться, а на
Старыхе, как на собаке, все заживет!..
И, подпираясь костылем под плечо, взлетавшее вверх, попрыгал на одной
ноге в коридор, грохнул за собой дверью.
-- Чего он дергается, как судорога?
-- Он самый здесь нервный...
-- Один он воевал, другие не воевали?
-- Вот заметьте, ребята,-- Китенев понизил голос, но говорил
серьезно.-- Это он уверенность потерял. Хуже нет, когда уверенность
потеряешь. Ранит-- ранит, ранит-- ранит, вон уж в голову стукнуло-- и жив.
Когда-то же должно убить?.. Боится возвращаться на фронт, чувствует, оттого
и злой.-- Глянул на часы, соображая, пора ему или еще не пора. Спросил;--
Так чем там у тебя с рукой кончилось? Орден получил?
-- Чуть было не дали, чтобы помнил всю жизнь... Положили меня на печку,
к утру локоть в тепле во как раздуло, в рукаве гимнастерки не помещается.
Вся рука тонкая, а он, как мяч, надулся. Врач в полку-- хороший был мужик--
поглядел: "Будем в госпиталь отправлять". А мне из полка уходить неохота. И
стыдно, как будто я сам себе придумал. "Ничего, поедешь". Но только потом
вижу, стало все вокруг меня как-то не так. Все меня обходят, в глаза не
глядят. "Разрешите, говорю, я тогда к себе на батарею пойду". Старший писарь
тоже строгий стал: "Никуда не пойдешь, сиди здесь..." Сижу, как под арестом.
И в санчасть не берут, и ничего со мной не делают, и из штаба не отпускают.
И уж все равно становится, так рука болит. Оказалось, ПНШ-1 майор Бря-ев...
Он давно на этой должности без продвижения, в майорах засиделся... Вот он
пошел к начальнику особого отдела и представил свои соображения: хорошо
обдуманное членовредительство.
Третьяков вдруг почувствовал, что Атраковский слушает его. Он все так
же безучастно сидел в позе человека, привыкшего ждать подолгу, голову
опустил, руки со вздувшимися венами зажаты в коленях, но сейчас он слушал.
-- Начальник особого отдела в полку не положен,-- авторитетно заявил
Китенев.-- Положен оперуполномоченный. Старший лейтенант или капитан.
-- У нас был артиллерийский полк армейского подчинения.
-- Значения не имеет. Мог быть в крайнем случае старший
оперуполномоченный. Капитан. А начальник особого отдела не положен в
полку,-- доводил до точности Китенев. И с такой же точностью выкладывал на
своей кровати шинель, которая под одеялом должна была изображать спящего
человека.-- Называть начальником особого отдела могли. Но-- не положен.
-- Ну, значит, не положен. Факт тот, что сорок второй год. Зима. Время,
сами помните, какое: после приказа... Между прочим, начальника этого особого
отдела Котовского я видел один раз. Тоже послали меня с донесением, самый
молодой был, гоняли меня. Сунулся в землянку -- там он сидит. Вот такой лоб
с залысинами, над каждой бровью, как желваки надулись. Глянул на меня
из-подо лба...-- Третьяков засмеялся.-- К нему, оказывается, должны были
мародера ввести, а тут я свою голову сунул...
Атраковский странным взглядом внимательно посмотрел на него, а все
засмеялись,'и Третьяков вместе со всеми-- еще раз. Всю эту историю он
рассказывал весело, как вообще рассказывают про фронт задним числом, что бы
там ни случилось...
-- С этим мародером вот что вышло... У нас там никак не могли взять
станцию Лычково. Один раз уже ворвались, на путях за составами стрельба шла.
Опять выбили пехоту. И вот курсантов пригнали, фронтовые курсы младших
лейтенантов. Все в дубленых полушубках, в валенках. А мороз-- больше сорока.
Раненые, кого вытащить не удалось, потом позамерзали на снегу. Так этот
ночью лазал часы обирать с убитых. Между прочим, разведчик нашего полка. Из
второго дивизиона,-- и Третьяков, когда говорил сейчас, ясно увидел заново,
как вели того мародера в широкой, без пояса, и, должно быть, без хлястика
шинели, его желтое в белый зимний день лицо, резко вырезанные ноздри
плоского носа, антрацитно поблескивающий пригнетенный взгляд. И как сам он
весь внутренне отстранился от этого человека.-- Ка-ак глянул на меня
Котовский из-подо лба!.. Вот ему майор Бряев стукнул про мое
членовредительство. А он не поверил. Я ведь в этот полк... Мне, в общем, лет
не хватало, я сам пошел. Он знал это и не поверил. Приказал оставить в
санчасти и лечить, а то, мол, пошлют в госпиталь, там тоже кто-нибудь такой
бдительный найдется... Я-то ничего не знал, только опять вижу, все
переменилось вокруг меня, переводят в санчасть. После уж писаря рассказали.
Китенев тем временем осторожно укрыл шинель одеялом, получилось, будто
спит человек, укрытый с головой. Полюбовался на свою работу.
-- Ребята, в случае чего -- "он спит". Будить не давайте: "У него сон
ужасно плохой. Разбудите-- до утра спать не будет"...
Выходя из палаты, столкнулся со Старыхом. Тот при-хромал к столу, сел:
-- Капитан, давай в шахматы сгоняем.
-- Расставляй,-- сказал Ройзман.
Все ходячие опять потянулись к столу-- смотреть. Старых расставлял на
доске, Ройзман все так же сидел на кровати, готовясь играть на память,
издали. Открытые глаза его блестели.
Несколько дней спустя, вечером в коридоре увидел Третьяков стоявшего у
окна Атраковского. Подошел, стал рядом. Хотелось ему расспросить про ту
девушку: кто она? придет ли еще?
-- Метет как! -- сказал он. За окном ничего не было видно, только у
самого стекла снег летел снизу вверх. А дальше все, как в дыму: ни вокзала,
ни фонарей. И холодом дышало от окна.
-- Метет,-- сказал Атраковский. Рядом в операционной шла операция. Там
ярко горел свет, на матовом стекле возникали силуэты.
-- Пехоте сейчас в окопах... Хуже нет-- воевать зимой. И весной тоже.--
Третьяков засмеялся.-- Нам еще повезло.
За окном в сплошной метели что-то смутно мерещилось или раскачивалось,
как тень. И оба они в своих госпитальных халатах отражались в стекле
изнутри.
-- Вы даже не понимаете, как вам повезло,-- сказал Атраковский.-- Всей
меры везения. Это защитное свойство молодости: не все понимать. Одно слово
стоило сказать, одно только слово... Даже не сказать, молча согласиться, и
вся ваша жизнь...-- Он говорил, не меняя выраж