Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
понял, что лучшее,
что можно придумать, это заночевать у Кости. Вернулся Митя и обеспокоенно
сообщил, что сейчас приедет его невеста. Он для нее дома оставил здешний
телефон. Видимо, что-то случилось. Тут загорелся совершенно новый спор все
о старом. Я не слушал. Я даже не думал ни о Кате, ни о схеме. Потому что я
был счастлив. Потому что я знал твердо - достаточно сказать "Катя", и я
сразу вспомню схему во всех деталях. Тут Митя начал орать невесть что и
сказал о своей невесте что-то вроде того, что у него будет и романтика в
норме, что он свою невесту нашел путем последовательного ряда опытов и
размышлений и, следовательно, разумно и т. д. и что-то еще в этом роде
(кажется). А я уже ничего не понимал, и только балдел, и слышал какие-то
странные слова, похожие на бульканье - раз, мышл, оп. Я только понимал, что
все не так.
- Я тоже нашел невесту, - сказал я.
- Да! - заорал он. - Но я нашел разумно, а ты случайно.
- Случайность - проявление и дополнение необходимости, -
прошептал я ехидно.
- Потому, что я знал кое-что, чего он не знал. Я только
не знал, что и он знал кое-что, чего я не знал.
- За криками мы не расслышали звонка.
- Кто-то вышел в переднюю и отворил входную дверь.
- Вошла девушка.
- Вот моя невеста, - сказал Митя. Я пригляделся и узнал Катю.
- - ...Тогда я засмеялся. Это был
плохой смех. Я не мог остановиться.
- Я увидел в зеркале свое лицо, и еще я увидел лица
всех, когда я смеялся, и еще я увидел испуганные лица всех остальных и
выбежал вон.
- Оставляя за собой канонаду захлопывающихся дверей, я
вызвал лифт. А сам поскакал по лестнице вниз, под гудение идущего мне
навстречу лифта. Несколько пролетов я съехал на каблуках. Лифт проплыл
вверх, и я, задрав голову ему вслед, догадался, что он едет погрузить меня
и отвезти вниз, и не знает, меня-то там нет наверху, я уже давно мчусь
вниз, съезжая, словно на коньках, на подошвах новых ботинок, которые
называются древним словом индейцев и гимназистов - "мокасины".
- И тут колени у меня подкосились, и последний пролет я
съехал на заднице. Это было неимоверно смешно. Я и смеялся каким-то
козлиным смехом и не мог остановиться. Я открыл в себе залежи юмора, просто
пласты какие-то.
- Я мчался по юмористическим улицам, кривобоким и
клоунским улицам, заляпанным светом реклам. Очередь клоунских пингвинов на
крыше большого здания вспыхивала идиотским синим светом и призывала
покупать мороженое, есть мороженое, жрать мороженое, захлебываться
растаявшей жижей и обсасывать размокший целлофан. А когда я увидел, что
один пингвин не зажигается, не вспыхивает и в очереди пингвинов
образовывается черный провал, как будто выбили зуб, я чуть не умер от
хохота, однако не умер и чуть не упал, поскользнувшись на размокшем
целлофане, размокшей обертке от мороженого, которую судьба кинула мне под
ноги. Я устоял, выделывая антраша, и ввалился в метро, и меня пропустили,
несмотря на веселье, и я поехал вниз, расставив руки и ноги, вцепившись в
резиновые поручни, и навстречу мне, снизу, поднимался шутовской эскалатор
метро, и ползли навстречу мне лица, лица, и каждое следующее было смешнее
предыдущего - ни одного человеческого молодого лица, все старые
замордованные обезьяны поднимались вверх. И все они были мне мучительно
знакомы, и от хохота я не сразу вспомнил, на кого они были похожи, потом
вспомнил: они были похожи на меня, это я сам ехал себе навстречу и с
отвращением смотрел на себя хохочущего, потерявшего достоинство.
- А потом была моя комната на улице Горького, которую
нет нужды описывать потому, что она не представляет никакого интереса, и
была ночь, белые бабочки метались у матового плафона под потолком. А за
окном ночь и огни до горизонта, а внизу на площади, где в праздники танцуют
под популярную музыку, сейчас было пусто, и машины мчались вверх по улице и
вниз по улице, и справа - телеграф со светящимся земным шаром, а слева -
бой часов с кремлевской башни.
- А потом я иду к кровати и собираю рассыпанные
фотографии с одеяла и кладу их в серый пакет, а пакет в раскрытый чемодан,
рядом с целлофановым мешочком с орденами и связкою конвертов. Потом я
ложусь на кровать одетый и беру газету под названием "Вечерняя Москва" и
читаю, что:
- "...в зоопарке на площадке молодняка подрастает новое
поколение медвежат",
- "...сибирскому институту "Сибавтоматика" требуются..."
- Читаю иностранный юмор и не смеюсь.
- Читаю про интересную находку - найден череп, и теперь
ясно: человеку не пятьсот тысяч лет, а гораздо больше, и опять не смеюсь.
- Я вижу в заголовке "Вокруг света" маленький, плохо
отпечатанный, миниатюрный такой земной шарик, я чиркаю спичкой и закуриваю.
Я поднимаю голову и смотрю, как у матового плафона кружатся ночные бабочки,
а на потолке мечутся их огромные тени. Я включаю приемник и слышу, как по
радио кто-то поет популярную песню: "Я люблю тебя, жизнь, я люблю тебя
снова и снова". Потом я длинным дрожащим вздохом затягиваюсь папиросным
дымом и плачу. Я оплакиваю Шурку-певицу, себя, и Катарину, и красавца
мужчину, и весь наш класс, и Юру Коробова, и Борю Дудника, и Юру Егорова, и
Сашу Мыльникова, и Надю Гордиенко, которая умерла от штыкового ранения в
живот, и это совершенно невозможно себе представить, что нашелся на свете
человек, который мог ударить ее в живот штыком. А потом я начинаю совсем
доходить и гашу свет, и тогда я вижу звезды, и тогда я оплакиваю Анюту и
Толича, потому что не знаю, что с ними будет, и оплакиваю Катю потому, что
знаю, что с ней будет, и оплакиваю Вивьен Ли и ее партнера за то, что они
не встретились и пропала любовь, одной любовью меньше на земле, и оплакиваю
картину "Мост Ватерлоо" за то, что кинокартины идут несколько недель и
потом уходят навсегда, и следующие поколения не знают, отчего плакали
предыдущие поколения, и теряется мостик, и каждый раз надо начинать снова и
искать новую тропку. Последним я оплакиваю Вильяма Сарояна, который
придумал Вексли Джексона, который придумал оплакивать всех, кого он любил,
а любил он всех, а я не могу любить всех, так как я не могу любить
фашистов, хоть режь меня на куски, а Сароян не знает, что где-то в Москве
плачет не очень молодой уже человек, который в этот момент, когда у него
лопнула, словно шарик голубой, придуманная за один день любовь, вспомнил
хорошего человечного писателя, когда отбирал себе книжки в дальнюю дорогу,
который почему-то живет черт его знает как далеко, хотя все хорошие люди
должны жить под боком, иначе разрывается сердце и чтобы можно было сказать:
"Хэлло, Вильям, я не знаю английского, но моя приятельница Катя знает
английский, а мой сослуживец Газиев знает армянский, и они переведут все,
что хочешь сказать, а остальное я пойму по глазам, потому что мне сорок
лет, и уже изобрели телепатию, и Москва - это не название гостиницы для
туристов, а мой родной дом, и у себя дома я все понимаю, кроме себя Х
самого. И вот теперь я плачу от своей страшной вины перед всеми, кого я
оплакиваю, оттого, что не успел сделать ничего фундаментального, что бы
помогло понять человеку, на что он способен, если он очень постарается
думать о других людях с добрым расположением".
- Я перестал плакать, когда заметил, что мне понравилось
это дело. Вытер сопли и вышел на улицу. Я чувствовал себя разгромленным
полководцем. Мне надо было собрать свои разбитые отряды и отвести их на
теплые квартиры и зимовать с ними до самой смерти. Просто закончилась моя
невероятная любовь, которая продолжалась несколько часов. Если не считать
девочки Катарины, о которой я уже не знаю теперь, была она или нет, или это
сон страшный, который приснился мне в детстве и который я помню всю мою
жизнь, то в эти несколько часов началась и закончилась моя первая и
последняя настоящая любовь, которая толкнула меня на открытие моей дурацкой
невероятной схемы, позволяющей общаться с другими галактиками, но не
помогающей при разговоре с соседом. Мне не повезло. Мне совсем страшно не
повезло, товарищи. Попробуй разобраться, кто в этом виноват. Я сам прежде
всего.
- Я посидел на скамеечке и пошел себе помаленьку. Я шел
пешком, чтобы убить время. Я рассчитывал прийти, когда начнут открывать
двери. Я все начисто забыл. Сказалась перегрузка этих суток. Прохлестать в
памяти всю свою жизнь, прийти к открытию и рухнуть -это не шутка. Я шел
просто так, на всякий случай. Смешно было надеяться на повторение такого
подъема. Судьба прихлопнула меня, как муху. Ни к черту не годилась такая
судьба. Ветер был довольно сильный. От ветра качались фонари на плохо
натянутых проводах. Улица была похожа на плохо настроенную балалайку, и на
стенах спящих домов взлетали и опускались арки теней. Я шел сквозь строй
заночевавших у парка темных троллейбусов, освещаемых взлетающими фонарями.
Троллейбусы так и заснули на улице, закинув за голову тощие руки. Все спало
от усталости, кроме меня и фонарей. Даже ворота троллейбусного парка
заснули, и в них торчал въехавший наполовину троллейбус. Ворота так и
заснули с куском во рту.
- Когда я подходил к институту, уже светало. Среди
огородов возвышался, словно огромный ящик, наш институт, мерцающий
стеклами. Да он и есть ящик. Почтовый ящик номер такой-то. Ящик, набитый
всякой премудростью до такой степени, что некоторые называют его
электронным мозгом. Электронный мозг так же похож на настоящий, как
сквозняк из подворотни на ветер в поле. Ветер в поле был ровный и сильный.
Туго натянутые провода на столбах гудели, и с них косо падали капли. Мокрые
галки сидели на изоляторах. Я смотрел на провода и мурлыкал песню Памфилия:
Тихо капает вода:
Кап-кап. Намокают провода:
Кап-кап.
За окном моим беда,
Завывают провода.
За окном моим беда.
Кап-кап.
Капли бьются о стекло:
Кап-кап.
Все стекло заволокло:
Кап-кап.
Тихо, тихо утекло.
Счастья моего тепло.
Тихо, тихо утекло.
Кап-кап.
День проходит без следа.
Кап-кап.
Ночь проходит - не беда.
Кап-кап.
Между пальцами года
Просочились - вот беда.
Между пальцами года -
Кап-кап.
- Все окна моего благословенного ящика были слепыми,
кроме единственного, в котором горел свет. Это было окно моей лаборантки.
Какую можно вывести мораль из того, что со мной случилось? А ведь мораль -
это нечто универсальное. Я оказался невероятным дураком.
- Я это понял еще раз, когда вошел в лабораторию.
Ржановский и Великий Электромонтер Сявый копошились в развороченном стенде.
Они не обратили на меня никакого внимания. На подоконнике я увидел свой
блокнот. Слава богу, хоть не потерялся.
- Я взял его и побоялся открыть.
- Владимир Дмитриевич, я, может быть, нашел невероятное решение, - сказал я
бесцветным голосом.
- Не мешай, - сказал Ржановский, не оборачиваясь.
- За окном в туманной дымке, словно бомбардировщики,
летали галки.
- Мне рассказывали, что когда бомбардировщик идет на
взлет, он беззащитен. Маневрировать на малой скорости невозможно -
врежешься в землю. И будто бы даже статистика показывает, что наибольшее
количество самолетов, сбитых противником, приходится на этот момент полета
без маневров.
- Судьба со мной поступила гнусно. Она ударила по душе,
поднявшейся в свой первый полет, и в тот момент, когда она шла без маневров.
- Оправдания судьбе не было. Такие судьбы надо списывать
в тираж.
- Теперь я окончательно понял, что надо уйти.
- Ну... начали,- испуганно сказал Сявый.- А, Владимир Дмитриевич?
- Давай, давай, - ответил Ржановский. Все было как вчера утром. Так же,
словно лифт, загудел трансформатор. Так же начали тлеть контрольные лампы,
и заметался зеленый шнур в трехшлейфовом осциллографе. Все было так же.
Только стрелка на выходе, большая фосфоресцирующая стрелка спокойно, без
дрожи прошла заветную черту и остановилась только тогда, когда уперлась в
самый конец шкалы, показывая немыслимую, невероятную точность.
- Опоздал... - сипло сказал я. - Как всегда. Поздравляю вас, товарищи. Меня
всего трясло.
- Дура! - закричал Ржановский. - Дура мамина? Это же твоя схема! Твоя! Где
блокнот?!
- Вот...- сказал я, протягивая блокнот. Ржановский взял блокнот и открыл.
- Неплохо нарисовано, правда? - спросил Ржановский у Сявого.
- И тот кивнул. Поверх радиосхемы виднелась усмешка Кати.
- Что нарисовано? - тупо спросил я. По морде у Сявого текли слезы.
- Случайность - это проявление и дополнение необходимости,- бормотал я,
когда Ржановский вез меня по Благуше.
- Человек взрослеет по-настоящему, когда его первая
самостоятельная работа оказывается осуществленной другими людьми. Я ехал в
большой машине Ржановского, и было спокойное утро, обещавшее день трезвых
забот.
- "Сказка есть, дьявол вас забери! - пело у меня в
душе.- Есть сказка, будьте вы прокляты, хапуги, карьеристы, энтузиасты на
секунду! Есть вспышки красоты и жизни, которые ломают ребра вашим
скороспелым выводам, за которыми прячется зависть от трусости и равнодушие
от эгоизма! Есть светлый мир с его причинами и следствиями, и не верю в
угрюмую статистику, которая прогрессивна для частных технических задач и
негодна как мировоззрение. Потому что свобода - это осознанная
необходимость, а какая свобода в мире тупой вероятности? Человек - это не
осел между стогами сена. Он, томимый ощущением закона, высшего, чем простые
"да" и "нет", мучаясь, ошибаясь, вглядываясь в мир и прислушиваясь к своим
тяготениям, свободно проявляет свою волю и сам отыскивает свою цель, и цель
его не охапка сена, она тоже уточняется по мере продвижения вперед".
- Когда я вылез у ворот своего дома и машина Ржановского
укатила по переулку, я вошел во двор и сразу увидел Катю.
- Она сидела, строго выпрямившись, и глядела на меня, и
ветер трепал полы ее пальтишка, из которого она выросла.
- Поцелуй меня, - сказала она.
- Я поцеловал ее, и мы столкнулись носами.
- Что ты бормочешь? - спросила она строго.
- Ничего.
- Мне показалось что-то вроде "случайности".
- Это показалось.
- Она взяла меня за рукав и повела на улицу.
- Шли люди.
- Я почему-то вспомнил песню Памфилия, где ненаучно
утверждалось, что спутник - это сердце поэта, залетающее чересчур далеко,
но всегда возвращающееся:
Пусть звездные вопли стихают вдали,
Друзья, наплевать нам на это!
Летит вкруг Земли в метеорной пыли
Веселое сердце поэта.
Друзья мои, пейте земное вино!
Не плачьте, друзья, не скорбите.
Я к вам постучусь в ночное окно,
К земной возвращаясь орбите.
- Шли люди. Привычные спутники друг друга. И никто уже
не удивлялся, что вообще существуют спутники. Еще бы! Шла последняя треть
двадцатого века.
- Поцелуй меня.
- При всех? - спросил я с интересом.
- Ага.
- Мы опять столкнулись носами, но она удобно повернула
голову, приоткрыла рот, и тут я поцеловал ее по-настоящему. Теория
невероятности подтверждалась во всех деталях. Приближался конец второго
тысячелетия нашей эры. Никто из прохожих, правда, ничего не знал о
Бетельгейзе, но уже пора было посылать человека на Луну, посмотреть там,
как и что. И проверить, нет ли какой закономерной связи между влюбленными и
Луной, между совестью и выдержкой, между революционерами и детьми, между
физиками и лириками, между личным гороскопом и коллективными усилиями
благородных и чистых помыслами.
- Так я научно нашел свою невесту, а Митя научно потерял
свою. А ведь он собирался жениться именно на Кате.
- Вот ведь какая штука!