Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
т, как показывают мои станционные часы". Ибо
пассажир всегда уверен, что поезд опаздывает, но поезд идет точно по
расписанию, хотя сама эта точность похожа на надувательство: 16:49 -
слишком точная цифра в расписании, чтобы она могла на таком вот
вокзальчике соответствовать действительности. Не часы ошибаются, а время,
которое придает значение даже минутной стрелке.
Овцы разбегались, коровы удивленно смотрели на поезд, мокрые собаки
лаяли, а крестьяне разъезжали в лодках по своим лугам и вылавливали сено
неводом.
Нежный напев ритмично лился с губ маленькой девочки, складываясь в
слова: "Иисус", "дева Мария", и через равные промежутки времени следовало
упоминание о бедных душах. Рыжая женщина тревожилась все больше.
- Да ведь не скоро еще, - тихо говорил священник, - до Баллимота еще
две остановки.
- В Калифорнии так тепло, - сказала женщина, - так тепло и так много
солнца. А Ирландия мне совсем чужая. Уже пятнадцать лет, как я уехала
отсюда. Я теперь все считаю на доллары и никак не могу привыкнуть к
фунтам, шиллингам и пенсам, и знаете, отец мой, Ирландия стала печальнее.
- Это из-за дождя, - вздохнул священник.
- Я никогда не ездила по этой дороге, - сказала женщина. - Ездила по
другим, когда жила здесь, от Атлона до Голуэя, часто ездила, но мне
кажется, что сейчас и там живет меньше людей, чем раньше. Так тихо, что
сердце замирает. Страшно мне.
Священник вздохнул и промолчал.
- Мне страшно, - тихо сказала женщина. - От Баллимота еще двадцать миль
на автобусе, а дальше пешком через болото, а я боюсь воды. Дожди и озера,
реки и ручьи, и снова озера. Мне кажется, отец мой, что Ирландия вся в
дырках. Никогда не высохнет белье на этих изгородях, и вечно будет плавать
в воде это сено. А вам не страшно, отец мой?
- Это просто дождь, - сказал священник, - успокойтесь! Мне это знакомо.
Порой мне бывает страшно. Два года у меня был маленький приход недалеко
отсюда, между Кросмолиной и Ньюпортом, и там неделями шел дождь и дул
сильный ветер, а вокруг не было ничего, кроме высоких гор, темно-зеленых и
черных. Вы слышали про Нефин-Бег?
- Нет.
- Это было там, поблизости. Дождь, вода, болото. И когда меня
кто-нибудь подвозил в Ньюпорт или в Фоксфорд, всю дорогу вода - либо по
берегу озера, либо по берегу моря.
Девочка захлопнула требник, вскочила на скамейку, обвила руками шею
матери и тихо спросила:
- Мама, правда, мы утонем?
- Нет, нет, - сказала мать, но, кажется, без особой уверенности.
Дождь хлестал по стеклу, поезд с трудом одолевал темноту. Девочка без
охоты жевала бутерброд, женщина курила, священник снова взялся за свой
требник, но теперь, сам того не замечая, он подражал девочке: из его
бормотанья вдруг вырывались отчетливые слова: "Иисус Христос", "святой
дух", "Мария". Потом он снова закрыл книгу.
- А в Калифорнии действительно так красиво? - спросил он.
- Чудесно, - сказала женщина и зябко поежилась.
- В Ирландии тоже красиво.
- Чудесно, - сказала женщина, - я знаю. Мне не пора?
- Да, на следующей.
Когда поезд прибыл в Слайго, все еще шел дождь. Под зонтиками звучали
поцелуи, под зонтиками лились слезы. Шофер такси спал, уронив голову на
скрещенные на руле руки. Я разбудил его; он принадлежал к той приятной
разновидности людей, которые просыпаются с улыбкой.
- Куда? - спросил он.
- В Драмклиф-Черчард.
- Там же никто не живет.
- Ну и пусть не живет, - сказал я, - а мне хочется именно туда.
- И обратно?
- Да.
- Ладно.
Мы ехали по лужам, по пустынным улицам; в сумерках я увидел в открытом
окне пианино, ноты выглядели так, словно их покрыл толстый слой пыли;
парикмахер томился от скуки в дверях своего заведения и щелкал ножницами,
словно хотел перерезать нити дождя; у входа в кино какая-то девушка
подмазывала губы; дети с молитвенниками под мышкой бежали под дождем,
какая-то старушка кричала через улицу какому-то старичку:
- Haua je, Paddy? [Как поживаете, Падди? (англ.)]
И пожилой мужчина кричал в ответ:
- I'm allright - with the help of God and His most blessed Mother!
[Прекрасно - с помощью господа бога и пресвятой богоматери! (англ.)]
- А вы совершенно уверены, что вы хотите именно в Драмклиф-Черчард? -
тихо спросил меня шофер.
- Совершенно.
На склонах холмов лежали линялые папоротники - словно мокрые рыжие
волосы седеющей женщины, две мрачные скалы охраняли вход в маленькую
бухту.
- Бен-Балбен и Нокнери, - сказал мне шофер, будто представлял двух
дальних, совершенно ему безразличных родственников. - Там, - добавил он и
показал вперед, где из мглы поднимался церковный шпиль. Вокруг шпиля
носились вороны, тучи ворон, напоминавшие издали хлопья черного снега.
- Сдается мне, - сказал шофер, - вы разыскиваете поле битвы.
- Нет, - сказал я, - я не знаю ни о какой битве.
- В пятьсот шестьдесят первом году, - начал он кротким тоном гида, -
здесь произошла единственная в своем роде битва - битва за авторское
право.
Я посмотрел на него, недоверчиво качая головой.
- Это чистая правда, - сказал он, - приверженцы святого Колумбана
списали псалтырь, принадлежавший перу святого Финиана, и произошла битва
между приверженцами святого Колумбана и святого Финиана. Было три тысячи
убитых, но король положил конец спору, он сказал: "Как каждой корове
положен теленок, так и каждой книге положена копия". Значит, вы не хотите
взглянуть на поле битвы?
- Нет, - сказал я, - я ищу одну могилу.
- Ах, Йитса, - сказал шофер, - ну тогда вы еще захотите и в Иннишфри.
- Не знаю пока, - сказал я. - Подождите, пожалуйста.
Вороны взлетали со старых надгробий и каркали вокруг колокольни. Мокро
было на могиле Йитса, холоден был камень, и речение, которое Йитс просил
написать на своем надгробии, было холодным, как те ледяные иглы, что
вонзились в меня из могилы Свифта: "Всадник, кинь холодный взгляд на жизнь
и на смерть - и скачи дальше". Я поднял глаза: может быть, вороны - это и
есть заколдованные лебеди? Вороны насмешливо каркали, носясь вокруг
колокольни. Распластанные, придавленные дождем, лежали на холмах листья
папоротника, ржавые и жухлые. Мне стало холодно.
- Поехали, - сказал я шоферу.
- Значит, все-таки Иннишфри?
- Нет, - сказал я, - обратно на вокзал.
Скалы во мгле, одинокая церковь, окруженная черным вороньем, четыре
тысячи километров воды по ту сторону могилы Йитса. И ни одного лебедя.
ПОГОВОРКИ
Когда у нас в Германии что-нибудь случается - человек опоздал на поезд,
сломал ногу, разорился, наконец, мы говорим: "Хуже просто быть не могло".
Всякий раз то, что случилось сейчас, и есть самое страшное. У ирландцев же
почти все наоборот: если здесь человек сломал ногу, опоздал на поезд,
разорился, наконец, они говорят: "It could be worse" - "Могло быть и
хуже": вместо ноги можно было сломать шею, вместо поезда - проворонить
царствие небесное, а вместо состояния потерять душевный покой (сама по
себе потеря состояния не дает для этого ни малейшего повода). То, что
произошло, никогда не бывает самым страшным - самое страшное никогда не
происходит: у человека умирает горячо любимая и высокочтимая бабушка, но
ведь вдобавок мог умереть столь же горячо любимый и не менее высокочтимый
дедушка; сгорел двор, но кур удалось спасти, а ведь могли сгореть и куры,
но если даже и куры сгорели, все равно самое страшное все-таки не
произошло - сам-то человек не умер. А если даже и умер, значит, избавился
от забот, ибо каждому раскаявшемуся грешнику уготовано небо - конечная
цель утомительного земного паломничества после сломанных ног, пропущенных
поездов и несмертельных разорений всякого рода. На мой взгляд, нам, если
что-то произошло, сразу отказывают юмор и фантазия; в Ирландии они тут-то
и разыгрываются. Тому, кто сломал ногу, лежит, изнывая от боли, либо
ковыляет в гипсе, слова "могло быть и хуже" даруют не только утешение, но
и занятие, которое предполагает в нем поэтический дар, порой с примесью
легкого садизма: надо только почувствовать страдания человека, сломавшего
шею, представить себе, как выглядит вывихнутое плечо или размозженный
череп, и вот уже человек, сломавший ногу, ковыляет дальше, благодаря
судьбу за то, что она ниспослала ему столь незначительное несчастье.
Тем самым судьбе предоставлен неограниченный кредит, и проценты по нему
выплачиваются безропотно и охотно: если дети лежат в коклюше, задыхаются
от кашля, жалобно плачут и требуют самоотверженного ухода - значит, надо
радоваться, что ты сам держишься на ногах, можешь ходить за детьми, можешь
работать для них. Фантазия здесь поистине не знает границ. "It could be
worse" - "Могло быть хуже" - здесь это наиболее употребительная поговорка,
вероятно, и потому, что плохо бывает куда как часто, и худшее дарует, так
сказать, утешительное сопоставление.
У поговорки "могло быть хуже" есть родная сестра, употребляемая столь
же часто: "I shouldn't worry" - "Я бы не стал беспокоиться", причем,
заметьте, это говорит народ, который ни днем, ни ночью ни на единую минуту
не остается без поводов для беспокойства: сто лет назад, когда был
страшный голод и неурожай несколько лет подряд - это великое национальное
бедствие, которое не только непосредственно опустошило страну, но и
породило нервный шок, до сих пор передаваемый по наследству из рода в род,
так вот, сто лет назад в Ирландии было почти семь миллионов жителей; в
Польше, наверно, было тогда столько же, но зато сейчас в Польше более
двадцати миллионов, а в Ирландии едва наберется четыре, хотя, видит бог,
Польшу тоже не щадили ее великие соседи. Подобное уменьшение числа жителей
от семи миллионов до четырех в стране, где рождаемость превышает
смертность, означает непрерывный поток эмигрантов.
Родители, которые видят, как подрастают их шестеро (а то и восьмеро или
десятеро) детей, имеют, казалось бы, достаточно причин, чтобы беспокоиться
денно и нощно. Они и беспокоятся, надо полагать, но даже они с покорной
улыбкой говорят: "Я бы не стал беспокоиться". Они еще не знают и никогда
не узнают точно, кому из их детей суждено населить трущобы Ливерпуля,
Лондона, Нью-Йорка или Сиднея, а кому повезет. Во всяком случае, когда-то
пробьет час расставанья для двоих из шести, для троих из восьми. Шейла или
Шон потащатся со своими чемоданами к автобусной остановке, автобус
доставит их к поезду, поезд - к пароходу; потоки слез на автобусных
остановках, на вокзалах, на Дублинской или Коркской пристани в дождливые,
безрадостные, осенние дни: путь по болоту, мимо заброшенных домов, и никто
из тех, кто весь в слезах остался на остановке, не знает точно, увидит ли
он еще-когда-нибудь Шейлу или Шона; далек путь из Сиднея в Дублин, далеко
от Нью-Йорка до дома, а многие никогда больше не возвращаются даже из
Лондона, они обзаведутся семьей, народят детей, будут посылать домой
деньги - а впрочем, кто знает.
В то время как почти все европейские страны страшатся нехватки рабочей
силы, а некоторые уже ее испытывают, здесь двое из шести или трое из
восьми братьев и сестер знают наверняка, что им придется эмигрировать -
вот как глубоко проник нервный шок, вызванный великим голодом. Из рода в
род лютует его зловещий призрак; порой невольно кажется, будто эмиграция -
это своего рода привычка, своего рода обязанность, которую просто следует
исполнять, - нет, экономические обстоятельства делают ее поистине
необходимой. Когда в 1923 году Ирландия стала независимым государством, ей
понадобилось не только наверстывать почти столетнее отставание в
промышленном развитии, ей вдобавок пришлось поднажать и во всем остальном,
что вытекает из развития: в ней почти нет городов, едва развита
промышленность, нет рынка для сбыта рыбы. Нет, как хотите, а Шону или
Шейле придется уехать.
ПРОЩАНЬЕ
Прощанье вышло очень тяжелым именно потому, что все указывало на его
необходимость: старые деньги кончились, новые были обещаны, но еще не
поступили, стало холодно, и в пансионе (самом дешевом из всех, что мы
смогли отыскать по вечерней газете) полы были такие покатые, что нам
казалось, будто мы погружаемся вниз головой в бездонную пучину; по этой
наклонной плоскости мы проскользнули через ничейную землю между
воспоминанием и сном, миновали Дублин, и вокруг кровати, которая стояла
посреди комнаты, заливаемой прибоем суеты и неонового света с
Дорсет-стрит, разверзлись грозящие темные бездны; мы тесней прижимались
друг к другу, а сонные вздохи детей с кроватей вдоль стены звучали как
крики о помощи с другого, недоступного для нас берега.
Все экспонаты Национального музея, куда мы всякий раз возвращались
после очередного отказа на почте, здесь, на ничейной земле между сном и
воспоминанием, казались сверхотчетливыми и застывшими, как восковые фигуры
паноптикума; словно дорогой ужасов через сказочный лес мы стремглав падали
туда вниз головой: туфелька святой Бригитты нежно и серебристо мерцала во
тьме, большие черные кресты утешали и грозили, борцы за свободу в
трогательно зеленых мундирах, обмотках и красных беретах показывали нам
свои раны, свои солдатские книжки и детскими голосами читали нам строки
прощальных писем: "Моя дорогая Мэри, свобода Ирландии...", котел из
тринадцатого века проплыл мимо нас, каноэ из доисторических времен, сияли
улыбкой золотые украшения, кельтские застежки - золотые, медные и
серебряные, как бесчисленные запятые, висели они на невидимой веревке для
белья; мы въезжали в ворота Тринити-колледжа, но безлюден был его большой
серый двор, лишь бледная девушка сидела и плакала на ступеньках
библиотеки, держа в руках ядовито-зеленую шляпу - то ли ждала
возлюбленного, то ли тосковала по нем. Суета и неоновый свет с
Дорсет-стрит, вскипая, проносились мимо нас, как время, которое на
мгновение становилось историей; то ли мимо нас провозили памятники, то ли
нас провозили мимо них - суровые бронзовые мужи с мечами, перьями,
свитками чертежей, поводьями или циркулем в руках, женщины с маленькой
грудью дергали струны лиры и сладостно-печальными глазами глядели на много
столетий назад, шпалерами стояли бесконечные вереницы одетых в синее
девушек с клюшками в руках, они были безмолвны и строги, и мы боялись, что
они взметнут свои клюшки, как палицы; обнявшись, мы скользили дальше. Все,
что осмотрели мы, теперь осматривало нас, львы рыкали на нас,
кувыркающиеся гиббоны перебегали нам дорогу, мы карабкались вверх и
съезжали вниз по длинной шее жирафа, и ящерка с мертвыми глазами укоряла
нас в своем уродстве, темные воды Лиффи, зеленые и грязные, бурлили мимо
нас, кричали жирные чайки, глыба масла "двухсотлетней давности, найденная
в болоте в Мейо", проплывала мимо нас, как глыба золота, которую отверг
Дурень Ганс; полицейский, улыбаясь, показывал нам свою Книгу регистрации
осадков, сорок дней подряд он писал в ней одни нули - целая колонна яиц, -
и бледная девушка с зеленой шляпой в руках все еще плакала на ступеньках
библиотеки.
Почернели воды Лиффи; как обломки кораблекрушений, они уносили в море
историю: грамоты, с которых грузилом свисали вниз печати, договоры с
витиеватыми подписями, документы, отягощенные сургучом, деревянные мечи,
пушки из папье-маше, арфы и стулья, кровати и шкафы, чернильницы и мумии,
пелены которых размотались и реяли в воде, словно темные пальмовые
опахала, кондуктор раскручивал со своей катушки длинный билетный локон, а
на ступеньках Ирландского банка сидела старушка и считала бумажки по
одному доллару каждая, и дважды, и трижды, четырежды подходил к окошечку
служащий главного почтамта и с огорченным видом говорил из-за решетки:
"Sorry!"
Бесчисленные свечи горели перед статуей рыжеволосой грешницы Магдалины,
акулий позвоночник, напоминающий волынку, покачиваясь, проплывал мимо,
хрящи ломались, и позвонки, словно кольца для салфеток, по одному исчезали
в ночи, семь сотен О'Мели строем прошли мимо нас: русые, белокурые, рыжие,
они пели хвалебную песнь в честь своего клана.
Мы шептали друг другу слова утешения, мы крепко прижимались друг к
другу, мы ехали через аллеи и парки, через ущелья Коннемары, через горы
Керри, через болота Мейо, раскинувшиеся на двадцать - тридцать миль, мы
все время боялись встретить допотопного ящера, но встречали только кино -
в центре Коннемары, в центре Керри, в центре Мейо: здания были из бетона,
окна были густо замазаны зеленой краской, а внутри, как хищный зверь в
клетке, рычал проекционный аппарат, бросая на экран лица Монро, Треси и
Лоллобриджиды. Все еще боясь ящера, ехали мы по тенистым зеленым дорогам,
между нескончаемых стен, вдали от наших вздыхающих во сне детей и вниз
головой снова упали в предместья Дублина - мимо пальм и олеандров, сквозь
заросли рододендронов. Все больше становились дома, все выше деревья, все
шире пропасть между нами и нашими вздыхающими во сне детьми. Палисадники
все разрастались и наконец разрослись так, что за ними уже не видно было
домов, и мы еще быстрей вторглись в нежную зелень необъятных лугов...
Прощанье вышло очень тяжелым, хотя поутру в лязге дневного света
хриплый голос хозяйки вымел, как ненужный хлам, добычу наших снов, и хотя
тра-та-та проезжающего мимо автобуса напугало нас, ибо до того напоминало
пулеметную очередь, что мы приняли его за сигнал к революции, но Дублин
думать не думал о революции, а думал он о завтраке, о скачках, о молитве и
о покрытой изображениями целлулоидной ленте. Хриплый голос хозяйки позвал
нас к завтраку, по чашкам был разлит прекрасный чай: хозяйка в халате
сидела за столом вместе с нами, курила и рассказывала о голосах, терзающих
ее по ночам: о голосе утонувшего брата, который зовет ее каждую ночь, о
голосе покойной матери, которая напоминает дочери про обет, данный ею в
день первого причастия, о голосе покойного супруга, который остерегает ее
от виски; трио голосов слышит она в темной задней комнате, где сидит целый
день наедине с бутылкой, тоской и халатом.
- Психиатр, - вдруг тихо сказала она, - утверждает, будто голоса идут
из бутылки, но я заявила ему, чтоб он не смел так говорить про мои голоса,
в конце концов он с них живет... Вот вы, - спросила она вдруг изменившимся
голосом, - вы не хотели бы купить мой дом? Я его дешево отдам.
- Нет, - сказал я.
- Жаль. - Она покачала головой и ушла в свою темную комнату с бутылкой,
тоской и халатом.
Убитые еще одним "сорри" служащего, мы вернулись в Национальный музей,
оттуда пошли в картинную галерею, еще раз спустились в мрачное подземелье
к мумиям, про которые один местный посетитель сказал: "Копченые селедки";
последние пенни мы истратили на свечи, быстро сгоревшие перед пестрыми
образами, потом пошли вверх к Стивенс-грин, покормили уток, посидели на
солнышке, послушали, есть ли у _Заката_ шансы на выигрыш: оказалось, есть.
В полдень много дублинцев вышло из церкви и растеклось по Графтон-стрит.
Наши надежды услышать "yes" [да (англ.)] из уст служащего на почте пошли
прахом. Его "sorry" становилось раз от раза все печальнее и печальнее, и
мне показалось, что он уже почти готов самовольно запустить руку в кассу и
предоставить нам заем от лица министра почт, во всяком случае, пальцы его
инстинктивно потянулись к сейфу, потом он со вздохом положил их на
мраморную стойку.
На наше счастье,