Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Овалов Лев Сергеевич. Болтовня -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  -
дной ошибкой маленечко произволялся: хмелем гораздо забирал, а что до женского пола, просто во все качества доходил... Мрачный товарищ только поддакивал, но когда Капитон объявил наконец, что он по одному случаю должен завтра же руки на себя наложить, мрачный товарищ заметил, что пора спать. И они разошлись грубо и молча". "Они разошлись грубо и молча"... Этим сказано все. Хватит! Жаловался слабый человек, жаловался, а как дошло дело до смерти, товарищ заметил, что пора спать. Верно! Каждому бы человеку это знать: захотелось руки на себя наложить - пора спать. И не так ли рабочий человек горе свое срывает: "В самый день свадьбы Герасим не изменил своего поведения ни в чем только с реки он приехал без воды: он как-то на дороге разбил бочку а на ночь в конюшне он так усердно чистил и тер свою лошадь, что та шаталась, как былинка на ветру, и переваливалась с ноги на ногу под его железными кулаками". И не так ли мы, люди, теряем любимых? "Герасим ничего не слыхал - ни быстрого визга падающей Муму, ни тяжкого всплеска воды для него самый шумный день был безмолвен и беззвучен, как ни одна самая тихая ночь не беззвучна для нас, и когда он снова раскрыл глаза, по-прежнему спешили по реке, как бы гоняясь друг за дружкой, маленькие волны, по-прежнему поплескивали они о бока лодки и только далеко назади к берегу разбегались какие-то широкие круги". Написано хорошо, очень хорошо, не лень весь рассказ переписать. И все-таки рассказ плох. Не наш это рассказ. Барин его писал, настоящий матерый барин. Ведь вот и Герасим обижен судьбой, и славная безобидная собачка погибла, и барыня скверная, и все-таки люба автору эта привередливая барыня, Герасим для него только несчастненький, нетребовательный мужичонка. Это меня злит больше всего! Почему он нетребователен? Кругом стервы? Так ты бунтуй! Бунт, бунт нужен мне у писателя, а не сладкие благодушные слезы. У нынешних писателей бунта сколько угодно. Жаль только, что одного бунта недостаточно, нужно еще уметь писать. Однако я занялся Тургеневым всерьез, точно мне, а не дочери нужно писать сочинение. Сочинение?.. Взялся за гуж - не говори, что не дюж, - нужно писать сочинение. x x x Как они обвиняли друг друга! Семь смертных грехов быстро выползли из тайников человеческой души. Александров прославился чревоугодием. Все заработки отдает он своему животу: праздник - водочка, селедочка, колбаска и - святое святых - кулебяка. Иващук скуп. Крохотные заработанные копейки откладывает на черный день, бесконечный черный день, пугающий человека страшной неразборчивой тенью. Сухих высокомерен. Он никогда ни с кем не согласится, его мнение всегда должно торжествовать, совместная работа с ним невозможна. Никольский ленив. Не ему заниматься совместной стройкой, он лишнюю копейку ленится заработать себе на хлеб. Таверин раздражителен. Каждая мелочь служит ему поводом для скандала. Не человек - со спичками коробок... Пшик - и вспыхнул. Глязер завистлив. Он всегда чувствует себя обделенным, обойденным завидуя другу, он может его съесть. Косач распутен. Попадись ему на дороге смазливенькая девчонка, он сбросит со своих плеч общественный груз ради возможности провести веселый час беззаботной любви. Как они друг с другом бранились! Но, отступив и взглянув со стороны на затеянное дело, скажем прямо: брани было необычно мало. Брань на вороту не виснет. К делу, к большому серьезному делу, брань не имеет никакого касательства: брань бранью, дело делом. Сдержанно говорил умный Гертнер. Точно исподтишка улещал он рабочих, и - глядь, глядь - наши ребята утихомирились, начали столковываться, и, глядь, они уже голосуют за одно, все говорят, как один. Начало положено. У нас будет дом. Какое наслаждение! Вместо скучной квартиры - мой подвал, будь ты проклят! - я получу прекрасное просторное помещение и даже с ванной. Гм... ванна? Ни разу в жизни не пробовал я этой штуки. Вкусна ли она? Гертнер уверяет, что, попробовав однажды, я не променяю ее на общую, засаленную по краям, шайку. Мы строим дом. Не шутка: мы - шестьдесят человек. Шестьдесят человек, ненавидящих свои затхлые жилища. Ненависть переиначивает мир. x x x Иногда прошлое вспомнить полезно. Но воспоминаниями не надо заниматься часто. Иначе они схватят тебя, ошеломят обухом будничного топора, настоящее вымажут сажей, а прошлые дни, нелюбимые нами дни, сделают розовыми и приятными. Иногда воспоминание благодетельно. Оно предупреждает повторение ошибок. Большевики использовали воспоминания по-своему - они заставили воспоминания служить будущему, заставили воспоминания потакать ненависти. Они научили людей вспоминать не умилительно, не благоговейно, а с ненавистью... Придумано хитро и умно: мы, старики, разучились скулить, мы не возвращаемся в прошедшее, мы, подогреваемые собственным брюзжанием, вместе с молодежью стремимся работать вперед. Но молодежь - какое ей дело до прошлого? Жадность! Точно им не хватает будущего... "Нет, - говорят они, - дай-ка мы еще урвем кусочек этого горького стариковского прошлого". С тайным недоброжелательством пошел я на устроенный комсомольцами вечер. Правильнее сказать: не шел, а меня вели. Льноволосый Гараська увлек меня наивным своим приглашением. Гараське шестнадцать лет, работает он учеником, работает недавно, - приезду его из деревни нет полугода. Я знаю: пройдет время, Гараськин нос опустится книзу, и, если не примет греческой формы, во всяком случае, потеряет курносые очертания, растущий на голове лен постепенно выцветет, потемнеет - и от пыли, и от насильно навязанного в случайной парикмахерской бриолина. Перестанет существовать и Гараська - прежде чем стать рассудительным Герасимом Ивановичем, он, возможно, будет некоторое время зваться Жоржем. Я на приглашения не поддаюсь. У меня в запасе много обычных отговорок: - А спать когда? - Мне еще в лавку поспеть нужно... - Уж вы там, молодые, забавляйтесь... Гараська подошел ко мне не с приглашением, а с просьбой: - Владимир Петрович, вы в клуб не пойдете? - Нет. А что? - сухо отозвался я. - Там вечер воспоминаний. Любопытно послушать, да боюсь - не все пойму. Хотел вас попросить разъяснять непонятное. Я и пошел: не слушать, а разъяснять. Клуб превратили в школу ненависти. Стриженых и кудлатых девчонок и мальчишек угощали рассказами о прошлом. Целью разговоров было внушить молодежи ненависть к прошлому. Но до чего же неумело это делалось! Мне казалось: собравшихся в клуб голоштанных ребятишек добродетельно и упрямо угощают касторкой. Приглашенный рассказчик - нашли кого пригласить! - нудно бубнил о "фараонах". Он бы еще о египетских рассказал! Желая добросовестно растолковать Гараське непонятное воспоминание, я внимательно слушал доклад. Но, хотя докладчик говорил долго, все сказанное было коротко и до смешного просто. - Царское время - проклятое время. Революционеры гнили по тюрьмам. Городовые и жандармы... Молодежь изнывала в непосильном труде... Проклятое время - царское время. Рассказ был утомительно скучен, и, однако, ребятежь походила на насторожившихся воробьев. "Эге! - подумал я. - Если вы послушно вылизываете с ложки касторку, то с каким же удовольствием будете лопать сливочное масло! А раз так, я вас угощу, оно у меня в запасе". Обычно у нас в клубе желающих выступать немного: со сцены долго взывают в публику, после тщетных окриков закрывают собрание и переходят к художественной части. На этот раз охотник говорить нашелся. - Ребята, смотри: Морозов хочет выступать! - приветствовали меня разрозненными восклицаниями. - Итак, - начал я, - вам рассказали о последних днях царской власти. Что ж, об этом знать не мешает. Я же расскажу вам, каково было рабочим, когда хозяева были безнаказанны и когда мы существовали все порознь, - я расскажу вам о своем детстве. Спокойно текла быстрая Клязьма. Ребенком я любил ее. Серьезные ребяческие забавы, изредка попадавшаяся рыбешка, сачки из грязных и порванных штанов, упрямые, царапающиеся раки, застрявшие в прибрежных норах, - все это было умилительно, и мы не жалели своих приятелей, попадавших в водовороты, нас не трогали причитанья серых наших матерей, лупивших живых детей смертным боем и плакавших над дощатыми, наскоро сколоченными гробами. За рекою от самого берега рос широко развалившийся окрест бугор. Рабочий поселок - угрюмый и низкорослый - можно было пройти быстро, можно было даже, проходя поселком, не заметить ни одного домишки. Поселок расположился на берегу реки. Над рекою к другому берегу тянулись шаткие, вечно качающиеся мостки - детьми мы любили забираться на середину и мерными движениями ног раскачивали трухлявые доски, - а дальше узкая, отполированная тысячами пешеходов дорожка вела к дому на бугре, к фабрике нашего хозяина - Сидора Пантелеевича Кондрашова. Попасть на фабрику было трудно: кондрашовский дом, амбары, сараи, фабричные помещения стояли, обнесенные глухой тесовой стеной. Старики еще помнили на месте кондрашовской фабрики отцветавшую барскую усадьбу, но и старики путались, рассказывая о спесивых, промотавшихся графьях Нехлюдовых. Для наших отцов Нехлюдовы были дело прошлое, позабытое. Хозяином всех рабочих в округе был вечный наш благодетель Сидор Пантелеевич Кондрашов. Много ворот и въездов имела нехлюдовская усадьба. Кондрашовская рука одни ворота наглухо заколотила, другие накрепко заперла. Только внизу под бугром, со стороны налетавшей прямо на зады старого барского дома дороги, находился главный и единственный въезд на фабрику. За ветхим забором стояло раздавшееся вширь деревянное здание с кирпичными трубами. Кондрашовское дело велось обширно, рабочих людей имелось много, шелка покупались по всему свету: до Кондрашова русские купцы ввозили один итальянский шелк, а Сидор Пантелеевич наш - умный был человек, хозяин, всю Италию обдурил да и Россию, пожалуй, - начал покупать нухинку и шемахинку в Закавказье. Не хуже итальянского закавказский шелк оказался, да и кто знает - не в Закавказье ли доставали его итальянцы? Завел Кондрашов торговлю с Персией - часто сваливали на фабричном дворе семипудовые кипы азиатского и персидского шелка. И вот как жили на кондрашовской фабрике ваши дедушки. Часть рабочих - ну, резчики, например, - состояла на месячной плате, но большинство - ткачи, набивщики - работали сдельно, или задельно, как тогда говорили. Рабочий день был невелик: месячные должны были работать по двенадцать часов в сутки, а задельным была предоставлена полная свобода распоряжаться своим временем. Из-за лишней копейки - да, да, не рубля, а копейки! - работали по четырнадцати, а при спешной работе, перед праздниками, по восемнадцати часов в сутки. Кто-то из ребят упорно не сводил с меня пристального насмешливого взгляда. Я вгляделся. Колька Комаров недоверчиво щурил зеленые глаза, усмехался и всем своим видом говорил: "Бреши, бреши, старый черт, да не завирайся, хули прошлое, да не перехуливай". Я замолчал. Тогда Комаров не выдержал и крикнул: - Заливай! Я даже покраснел от злости. - Эх, ты, сопляк! Я вру?.. Охота была мне врать! Что видел, то и рассказал. Спроси любого старика, мальчишка!.. Но, может, вам неинтересно меня слушать? Ребята захлопали в ладоши, и я продолжал рассказ: - Работали, значит, иногда и восемнадцать часов в сутки, и вот как Кондрашов оплачивал рабочее время, немыслимый для нынешнего человека труд. Больше всего на фабрике было ткачей, и отец мой считался среди них одним из лучших. В самые успешные дни - а успешными днями назывались такие, когда можно было работать по восемнадцати часов, - ткач не мог заработать больше рубля и семи гривен в неделю, дорогой товарищ Комаров. - С какой же радости они тогда работали? - закричал линовщик Шульман, сидевший рядом с Комаровым. - А с такой, - презрительно ответил я, сердясь на бестолковый вопрос, задерживавший мои воспоминания, - что есть хотелось. Наступал день расчета, высчитывалась полная сумма следуемого рабочему вознаграждения, с нее скидывали стоимость всех получений - ситцем, мукой, обувью - и потом немедленно производили уплату. Я остановился, передохнул и перед тем, как рассказать об этой самой уплате, подошел к стоявшему на сцене столу, взял стакан с водой и освежил свое горло. - Уплату производили немедленно, но не чистыми деньгами - деньги фабричный человек может прокутить, - а товарами: рабочих наделяли на кондрашовской фабрике сатином, бракованным штофом, а иногда и небольшим отрезом бархата. После получки отец приходил домой рассерженным. Под руку ему первой старалась попасться мать, - на ней он срывал досаду, и таким образом мать спасала нас от затрещин. На следующий день мать укладывала получку в мешок и пешком отправлялась в Москву продать бракованный штоф и купить необходимые припасы. Но иногда деньги надобились до зарезу. Тогда мать брала четырех или пятерых своих ребят и вместе с нами шла в контору на поклон к самому Кондрашову. Мне помнится небольшая темная комната, обставленная шкафами, с большим, простой работы, письменным столом, за которым сидел хозяин - длинный, сухощавый человек с маленькой, всегда любезно наклоненной вперед головкой в рыжеватом паричке, подпертой высоким галстуком, обхватывающим тощую журавлиную шею. Одет он был всегда в темное, наглухо застегнутое сверху донизу пальто. Перед ним на столе лежала пачка образцов всевозможных тканей и рисунков, на одном краю высилась груда конторских книг, на другом - кипа распечатанных писем, прикрытых расчетными листами. Письменный стол окружали посетители в разноцветных костюмах: тут были и принарядившиеся крестьяне в красных рубахах и плисовых штанах, и какие-то молодые люди в гороховых пальто, с бойким выражением лиц, особняком стояли мещане в синих чуйках, а на стульях поодаль сидели бородачи купеческого вида - или в синих кафтанах, подпоясанных красными кушаками, или в долгополых сюртуках и высоких, надетых поверх штанов, сапогах. - Запомнил, старикашка! - радостно воскликнул Комаров. - А я еще думал, врешь. Я не обратил на него внимания и продолжал: - Не знаю почему, но при появлении усталой моей матери в заношенном сарафане оживленный разговор смолкал и присутствующие расступались, освобождая проход к столу. Хозяин еще любезнее склонял голову набок и, дав матери время поклониться, холодно спрашивал: "Вам что угодно?" Мать вместо ответа жалобно восклицала: "Батюшка Сидор Пантелеевич, да ведь вы же меня знаете, да я же к вам с тем же..." "А именно?" - опять спрашивал Кондрашов. Мать начинала причитать: "Тяжело, больно, батюшка Сидор Пантелеевич... Долгов нам не обобраться, батюшка Сидор Пантелеевич... Ребята все обносились, батюшка Сидор Пантелеевич... Сделай милость, купи штоф обратно, батюшка Сидор Пантелеевич..." Кондрашов делался еще длиннее и вежливо возражал: "Нынче время неблагоприятное. Расчетная неделя денег у самого нет, а тут все идут... Не могу". Тогда мать по очереди ставила нас всех, приведенных с собою ребят, на колени, становилась рядом с нами сама и командовала: "Кланяйтесь!" Искоса поглядывая на мать и соразмеряя по ней свои движения, мы начинали безостановочно кланяться до тех пор, пока Кондрашов не говорил: "Ну, будя. Куплю". Тогда мы вставали и уже становились только свидетелями следовавшего за поклонами разговора. "Почем продаешь?" - спрашивал Кондрашов. "По рупь с гривенником, как отпускали", - говорила мать. "Да ведь штоф-то бракованный", - укоризненно замечал Кондрашов. "Да уж какой дали, - отвечала мать и тут же поспешно прибавляла: - Возьмите хоть по рублю". "Семь гривен дам, - называл свою цену Кондрашов и тут же, смилостивившись, кончал разговор: - На квиток, поди к приказчику - по восьмидесяти возьмут". Мать еще раз кланялась, брала квитанцию и уходила. За нею гуськом торопились мы, ребята, и сразу же, выйдя из конторы, разбегались кто куда. Горло мое пересохло, да и надоело мне говорить, - надо было уступить место другим. Следовало только хорошо кончить речь, но у меня ничего не вышло. - Раньше-то жили так, а вы говорите... - сказал я и запнулся. Но все дружно захлопали. А девчонки даже закричали: - Молодчина, Морозов, молодчина! В это время в зале неожиданно потух свет - кто-то повернул выключатель. В конце зала засмеялись: - Брось дурить, не время! Зажигай, зажигай! Поддерживая отдельные веселые голоса, я сложил ладони рупором и громко заорал в темноту: - Черти! Свет тушить не позволено! x x x Удивил меня сегодня Тит Ливии! Дьякона я знаю давно. Хороший человек. Честное слово, хороший человек, но зато какой скверный работник! Двух мнений здесь быть не может. Хороший человек и скверный дьякон. Я загораюсь над кассой, я влюбляюсь в набираемый мною текст, по совести сказать, часто очень глупый. Сознаюсь: даже разбирая набранный текст, я радуюсь за людей, которые не прочтут очередной ерунды. А дьякон холоден. Он с неудовольствием приходит в церковь, жестоко и расчетливо материт в алтаре обсчитывающего его священника - я сам был этому свидетелем - и успокаивает себя водкой, налитой в красивую розовую лампадку. Мы познакомились друг с другом, подравшись. Лет двадцать назад жена моя Анна Николаевна - господи, опять она попалась на мой язык! - позвала в наш подвал, - нет, какой же это подвал, - это освященный тридцатилетней теплой и сытной жизнью "наш дом", - священника отслужить молебен. Предлогом послужила пасха, а на самом деле сердце ее дрожало в умилении перед новым, исцарапанным прежними владельцами гардеробом. Не особенно люблю длинные волосы - они свидетельство нечистоплотности, но я предпочитаю нюхать ладан, чем подвергаться жениным попрекам. Хорошо. Тебе нравится прошибать лбом стену - прошибай, я же буду бриться. И вот не в меру торжественный - я готов был отдать на отсечение левую руку - как же, так я ее и дал! - что он без году неделя как выскочил из семинарии, - торжественный и щупленький попик вздумал делать мне выговор. Ах, выговор? Убирайся в таком случае вон! Тогда заорала жена. В спор вмешался стоявший на пороге дьякон. Слона-то я и не приметил. А слон решительно вступился за попранное правословие. Рраз! - я беру попика за шиворот и легким движением выталкиваю его вон. Два! - дьякон преподносит мне такую оплеушину, что я, невзвидев света и мало что соображая, хватаю полоскательницу, наполненную взбитой, как сливки, мыльной пеной и влепляю это кушанье ему в рожу. Дьякон оказался сильнее меня, хотя я мог бы по своей задирчивости полезть и на Геркулеса. Противное воспоминание! Второй раз в жизни мне ничего подобного не пришлось испытать. Этот мрачный дьякон повалил меня и нахально втиснул в мой рот мое праздничное земляничное мыло, приговаривая: "Ты хотел меня намылить, сукин сын? Намылить? За это ты слопаешь свое мыло". Я не слопал его только потому, что подавился. Потом дьякон оправил рясу, повернулся к Анне Николаевне и деловито прогудел: - Давай, мамаша, полтинник и оставайся с богом. - За-без молебна? - закричала, подбочениваясь, моя половина. - Не дам. Отслужи свое - и получишь. А на драки я и бесплатно у казенки нагляжусь. Дьякон подумал и махнул рукой: - Ну и шут с тобой! Он оказался тут как тут.

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору