Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Павлов Олег. В безбожных переулках -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  -
ел этого или посчитал нужным. Мне почудилось, будто я жук или муха, словом, вовсе не человек; а еще испытал я в тот миг всю свою слабость, ведь я и был слаб, как муха слаб, но думал о себе, как и обо всех людях, считая, что одинаков с ними, будто такой же сильный, такой же в полном смысле человек, что и они, которого никто не может ударить. А главное - беспомощность матери. Ведь меня ударили у нее на глазах, и она ничего не могла сделать. Той же осенью, когда закончились каникулы, я снова пошел в первый класс, но уже в новую школу. Два-три раза мама отводила меня туда и приводила сама же домой, чтобы запомнил дорогу. За нашим домом, похожим на парафиновую свечу, оказалась череда таких же домов, блочных одноподъездных девятиэтажек. Надо было пройти по тропинке из бетонных плит мимо этих домов, после свернуть и идти прямо, а там пересечь спокойную улицу - в том месте были киоск "Табак" и киоск, где продавали газеты. Потом надо было пройти наискосок чужими дворами, срезая угол, и снова пересечь уже другую улицу; а кругом были невеликие пятиэтажные дома, окруженные деревьями, у каких-то домов росли почти куски леса, где прятались стаи ворон, что молчаливо сидели на голых ветвях да сучьях, и не было их слышно, будто уснули. Кругом низкие блочные дома, плешивые пустыри, которых никогда я не видел, и еще вовсе не обжитые, чем только не заросшие вялые просторы земли. На глазах возникали серыми дырами воздуха, почти деревенского, прямые и короткие улочки, надуманные будто бы ради одних своих названий. Наш новый адрес был - "улица Cедова"; а дальше, что легко было запомнить на всю жизнь: два, два, два... Дом, корпус, квартира - все по двоечке. Цифры-близнецы удивляли и казались мне долго загадкой, будто в их совпадении скрывался какой-то смысл. Но никакого смысла тайного за ними не скрывалось, кроме того дома, корпуса и квартиры, на которые они указывали. В первый месяц, возвращаясь из школы, я путал, где мой дом, а где точно такой же чужой, не доходил до своего дома и однажды даже ткнулся ключом в замочную скважину квартиры номер два, а открыл дверь чужой человек, мужчина, так что все у меня замерло в душе. Еще не соображая, что попал в чужой дом, в чужую квартиру, принялся бестолково рассказывать этому человеку про то, что мы переехали и что должен я жить в этой вот квартире. Он принял меня то ли за дурачка, то ли за шпану и прогнал без лишних слов. Станция Правда К шести годам у меня обнаружилось косоглазие; я слышал: "Телевизор испортил зрение". Но больным или хилым себя не ощущал. Страдание заключалось разве что в очках, которые стыдился носить, ведь их к тому же залеплял пластырь, делая меня одноглазым. Из-за нелюбви к очкам что ни месяц то разбивал их случайно, то прятал и терял, а это угнетало до безысходности маму. Лечиться от косоглазия возили куда-то в Останкино. Это лечение походило на игру, потому что назначенной процедурой были гляделки в оптический аппарат - почти телевизор, только со встроенным в него биноклем, в черно-белых зрачках которого то появлялись, то исчезали, как тени, изображения-близнецы. Например, зайцы. Нужно было глядеть так, чтоб поймать одновременно взглядом каждого, то есть глядеть не иначе как в оба глаза. Очень долго. И при этом угадывать лишь по контуру, чье же изображение появилось, сообщая медсестре вслух. Потом уже все помнил, делая только вид, что угадываю, а затем делал вид, что гляжу, хоть пряча глаза в бинокль, жмурился, чтоб ничего не видеть. Первое не казалось обманом, потому что должно было угадывать, пусть и помнил все картинки. А делая то, что должен, в другом обманывал уже сознательно - прикидывался, что гляжу во все глаза. Но скука процедуры отвращала сама по себе, и уже не было сил всю ее до конца стерпеть. А где не было сил, все облегчал чудесно обман. Стоило только обмануть уже не самого себя, а требующую одного и того же занудную медсестру. Это было то время, когда бабушка Нина решила по-своему вмешаться в ход событий. Что ее со мной что-то связывает, понимал я от случая к случаю, но тогда же приходилось чувствовать: в доме происходит нечто плохое. Она обратила на меня внимание, когда ей стало, наверное, яснее ясного, что моя мать собирается с духом и хочет избавиться от ее сына. Он-то, сын, всегда и заботил. Но забот было куда меньше, когда за ним следила, ухаживала женщина. Порой я слышал, как бабушка так и говорила о маме: "Эта женщина". Тогда, в 1976 году, чтобы уединить отца с матерью и попытаться тем самым спасти их брак, она решила забрать меня на год к себе - туда, где я никогда еще не был. И все были согласны, и все уж было решено. К разлуке готовили разговорами о болезни. Этой мысли я отчего-то все охотней подчинялся, млея от особенного чувства, когда все вокруг тебя, болеющего, делается нежным и добреньким, а сам становишься вдруг необходимой для всех персоной. Я знал, что пройдет всего год и я пойду учиться в школу. Но чтобы пойти учиться, нужно полечиться и успеть за этот год выздороветь, избавиться от своей болезни. Вот бабушка приехала и позвала в большую комнату. Что-то спросила, но я дичился. Дала что-то в руки, сказала, что это жвачка. Ухожу из комнаты и бегу скорее в комнату, где сестра с мамой, кричу, что бабушка Нина подарила мне жвачку, уже не прячу радости, но все тут же переворачивается: никто не рад. Ломаю напополам, тычу половинку сестре, чувствуя себя отчего-то виноватым. А пока в душе все глуховато затихает, на глазах моих происходит следующее: вошел в комнату отец, увидел, как я делюсь с сестрой жвачкой, поглядел молча, постоял, вышел прочь, угрюмый, - и вот неожиданно слышатся крики. Он кричит на бабушку, что-то требует. Она огрызается на него, обзывает. Проходит так минут пять. Врывается в комнату к нам отец, всего его трясет нервной дрожью, подходит к сестре, вкладывает ей что-то в руку с силой: "Возьми, Олесенька... Это тебе..." Уходит куда-то прочь. Но теперь сестра глядит без всякой радости, так же виновато. После я снова вижу бабушку, она позвала меня спустя время. И, уже чувствуя, что ухожу к ней от мамы с сестрой, которые мне роднее, затаиваю где-то глубоко это чувство, раздваиваясь между ними и бабушкой. Она вальяжно лежит на диване, то ли спать собралась, то ли отдохнуть еще перед сном. Она осталась в доме, заняла диван и комнату отца, и это заставляет меня безропотно подчиняться ей как самой сильной в доме. Она захотела почитать мне книжку. У нее есть для меня откуда-то книжка детская с картинками - как хорошо! Теплая полутемная комната - горит только светильник на тумбочке у дивана - мы лежим рядышком, она читает вслух сказку. Стараюсь услышать, понять, но оцепенение в доме таково, что я чувствую -- это чтение вслух, теплая, на двоих, обстановка в отцовской комнате, куда вселилась она, - только ширма. Вдруг в комнату является с волнением мама. Она дрожит, хочет сказать или сделать нечто для себя очень важное. Мне кажется, что мама пришла за мной, что я и есть это важное. Бабушка говорит ей что-то резкое, и мне уже вовсе непонятно, о чем у них речь, между ними я как чужой, но остро чувствую, что делает бабушка: она выгоняет маму, командует ей, лежа со мной на диване, уйти из комнаты и закрыть за собой дверь. Появляется на шум отец, заходит нерешительно в комнату. "Убери от меня эту душевнобольную!" - приказывает бабушка ему. Отец растерян. Бабушка прижала меня, так что голос ее гудит прямо из ее груди мне в ухо, как если бы оказался я внутри нее, а там - покойно, тепло. Мама не утихает, отец ее вытесняет из комнаты, слышу обрывки: "Как вы смеете..." И вот отец захлопнул дверь, мама осталась там, за дверью, и вся моя семья осталась там, весь мой дом. Бабушка мне говорит ласковое слово и продолжает читать полным покоя голосом, а я затаился - голос этот уже греет меня да ласкает до мурашек по коже. Только того и жду с замиранием, что книжка будет дочитана и голос смолкнет. К своим возвращаться не хочу; пусть остаются они там, а я - в одной с ней комнате, где так покойно и хорошо. Она имеет власть надо мной потому, что отнимает меня у матери. Но я терплю и боюсь, жду, когда ж она отпустит от себя, а до этого чувствую, что остаюсь на ее стороне, лежа в обнимку, как трус, потому что она здесь всех сильней. А наутро бабушка увозит меня из дома на проспекте, как бестелесную тень, нагруженная даже не моими вещичками, а сумками с продуктами. Я видел только белое как снег небо, глядя на него из леса высотных домов, хоть над Москвой жарко светило солнце и не было вовсе зимы. Мы втиснулись в автобус, где я вцепился изо всех сил в бабушкину тучную, как тесто, руку. То и дело я тянул бабушку за руку, чтоб она поглядела на меня оттуда, со своей вышины, и спрашивал, куда мы едем, долго ли нам еще, а в ответ слышал - "правда", "правда" - и не понимал, как может так быть, что мы едем с ней в "правду". Доехали до огромной площади, по которой сновали десятки таких же, как наш, автобусов. Кругом тысячи разноцветных людей, с чемоданами, детьми, разной, только что купленной утварью. Из раструба гудящего площади рвались в небо наподобие звуков сверкающие на солнце шпили вокзалов. Мы же спешили, почти бежали, будто за нами гнались. Я помнил Киевский вокзал и поезда, но этот вокзал был совсем другой, покрытый только навесом, как базар, и на путях стояли вовсе не составы вагонов, а будто б сцепленная вереница низеньких крепких автобусов - электрички. Люди там сидели на деревянных лавках и густо стояли, как в автобусах, но это были все же поезда, все пахло внутри смолистым горьковатым душком. Мне подумалось, что бабушка живет очень далеко, если к ней надо ехать на поезде. Уже сидя с ней на лавке внутри вагона, теребил ее, желая знать, куда ж мы едем, но снова слышал - "правда", "правда", будто бабушка соглашалась с чем-то. Скоро наш вагон тронулся. А я стал жадно разглядывать людей, думая, что все мы едем в одно место, и болтал без умолку со всеми этими, чудилось, добрыми людьми, вовсе не замечая остановок и того, что люди в пустотах времени появляются да исчезают, как огоньки... Очнулся на плоской бетонной дорожке, поднятой над землей, откуда было видно в замершей дали голубовато-дымчатый лес. В конец пустынной платформы передвигались поодиночке человек десять, сошедшие с поезда. Руки почти у всех были заняты поклажей и отвисали, как жерди. Воздух молчал лесной тишиной и пах до головокружения хвоей. Электричка, будто б с горочки, тронулась и бесшумно укатилась вдаль, превратившись на глазах в свежий зеленый ветер. По другую сторону открылось одноэтажное здание станции, похожее на спичечный коробок. Как на бережку, изнывали на платформе люди, ожидая, все одно что переправы, поезда уже на Москву. Над платформой, будто парящие в воздухе, большие буквы - ПРАВДА - название станции. Таких слов, что насиживали плакаты да транспаранты, похожих на вездесущих ворон да голубей, было полно и в Москве, а их стаи налетали на проспект наш в праздники. Мы бредем по платформе. Бабушка поучает: "Вот, вот, запоминай, сыночек... Станция Правда, улица Лесная - вот где живет бабушка. Станешь взрослый, будешь сам к бабушке ездить, гостинчики ей возить, навещать, отдыхать... -- И бормочет уже себе под нос, снова вспоминая: -- Станция Правда, улица Лесная..." А я удивляюсь: "Правда? Ты, бабушка, живешь в "правде"? Ну скажи, бабушка!" "Живу, живу..." "А тут живут кто говорит правду? Cкажи!" "И правду, и неправду - все, кому надо. Кому дали квартиру". "А тебе дали?" "Дали. А если будешь любить бабушку, тебе одному достанется, когда умру". От станции бабушка шла долго. Каждый встречный человек оказывался ей знакомым, чуть не родным. Но я чувствовал, что люди больше смущаются, когда бабушка встречала их на улице как родных. Стоило молодой, покорного вида женщине поздороваться с ней благодарно, как бабушка остановила ее, называя "Анечка моя", да завела долгую беседу, обо всех да обо всем расспрашивая, особенно про то, кто да что купил у них в магазине. Женщина подробно ей отвечала, не уставая и благодарить; мне стало понятно, что бабушка чем-то выручила ее, дала что-то из одежды для ее детей. Но на том бабушка с ней не рассталась. Ей зачем-то было нужно начать изливать и свою душу, будто наваливаясь со всей силой на эту попавшуюся ей по дороге серенькую, неприметную женщину. Неожиданно я испытал чувство, схожее с унижением, и мне стало стыдно за бабушку, которая как побиралась разговорцами у людей. Но вдруг бабушка, как если б нарочно для моих ушей, принялась с удовольствием жаловаться на мою семью, и я услышал, как она назвала маму "падшая женщина", а меня называла - "больной", "больной". Слушая, я стоял подле нее, как на привязи, и только растерянно, униженно молчал. Наконец бабушка рассталась с этой женщиной и мы молча пошли своей дорогой. Не замечая, что произошло со мной, бабушка, только мы отошли подальше, произнесла презрительно: "Оборванка... И дети у нее ходят оборванные, грязные". - И властно повлекла меня за собой, будто подальше от заразы. И мне так стало жалко эту женщину, ее детей, себя самого, маму, что хотелось заплакать. Мне еще почудилось, что только мы окажемся за стенами дома, когда никто ничего не будет видеть, то бабушка что-то сделает со мной: не будет кормить, станет наказывать за все ремнем. Но, пока мы шли, бабушка делалась, напротив, все ласковей. А навстречу нам вырос островок: два светлых кирпичных дома, с ухоженным внутри двором, с травой, деревьями, асфальтовыми дорожками, где даже играли дети, и я успел подумать, что это и есть "правда". Лес отступил от домов и глядел с опушек, чудилось, опасливо, с удивлением на городские широкие дома. Бабушка совсем повеселела. Дом был как дом, только было пусто без лифта и пахло кошками. Когда бабушка входила в квартиру, то, прежде чем пустить и меня на порог, остановилась и внушительно сказала, стараясь, однако, говорить потише, будто могли услышать: "Когда я умру, сыночек, все будет твое". Тут я в первый раз осознал, что она называет меня отчего-то этим словом -- "сыночек". Квартира была из одной большой комнаты. В этой комнате и жила она одна, без мужа. Это обстоятельство ее жизни открылось так же неожиданно для меня, как и сам этот мирок, где все было чисто, светло, просторно, будто из воздуха. Дед с бабкой в Киеве жили куда иначе, там приходилось ютиться, чтобы не мешать деду, и душновато было от портьер да ковров. А бабушка Нина жила одна, и я вдруг подумал о том, что если есть у меня она, то должен быть и он - тот, кого зовут "дедушкой". Это и был первый мой осознанный к ней вопрос о нашей семье. Бабушка торжественно указала одну из фотографий на стене. С нее глядел блеклый моложавый мужчина. Сказала, что это и есть мой дедушка, ее муж, которого звали Павлом. Что он умер еще тогда, когда я не родился на свет. После этого, будто удивленная, что говорит о мертвом человеке, умолкла. Ждала чего-то долго и вдруг пугливо заплакала, принявшись путано, сквозь слезы, рассказывать, кто он был такой, а я был так этим потрясен, что, глядя на фотографию, тоже беспомощно заревел. Свет и покой в этой комнате, где я будто потерял себя прежнего в первый же день, казались мне потом долго тем порядком, что должен царить после умершего человека. Я ходил глядеть на фотографию дедушки Павла, как на могилку. Но это ощущение близости к смерти не пугало, не отвращало, а усыпляло, успокаивало. Бабушка не ходила на работу и почти не выходила из дома. Было начало лета. Мы сиживали днем на балконе, и она рассказывала мне про дедушку. Если мы не сидели и не дышали воздухом на балконе, то ели или спали. После еды бабушка садилась в кресло, будто врастала в него, и, само собой, что-то рассказывая, засыпала, а ее мерное, покойное храпение усыпляло мигом и меня. Потом был обед. И все повторялось. Потом ужин - и так доходило до вечера. Вечером, успев уже по два раза выспаться, я бессонничал до глубокой ночи, часов до двенадцати. После ужина бабушка уже не садилась в кресло, а ложилась на диван, обкладывая себя маленькими шелковыми подушками, и включала телевизор. Через минуту-другую из подушек доносился ее храп. Я еще ждал немножко и, уверившись, что она крепко спит, пускался в путешествия по ящичкам шкафов, находя в одних медали, сверкающие камушки, янтарь, спутавшиеся ворохом серебро с золотом - серьги, кольца, цепочки; в других - склады печенья, конфет, неизвестно откуда взявшихся у бабушки жвачек; а в остальных - залежи фотографий, бумаг, карандашей, чистых выцветших тетрадок, папок, заграничных диковинных авторучек, где засохли стержни. Печенье и конфеты тоже были тверды, как сухари. Но все это бабушка хранила с великой страстью, не позволяя мне о том богатстве знать. До ночи я играл со всем этим богатством, как со своим, грыз конфетки, пока бабушка пребывала в беспробудном своем сне, а когда телевизор, звуки которого делали для меня нестрашной ночь, вдруг начинал шипеть и мерцать, будто злился, я не выдерживал и будил бабушку - долго будил, пугаясь не однажды, что она умерла. Но бабушка вдруг с шумом оживала. Всякий раз она просыпалась, будто выныривала из-под воды, жадно глотая воздух, и долго не могла надышаться. Лоб ее покрывался в миг пробуждения золотым потцом. Лицо румянилось как у девушки. Она в полусне еще спрашивала, хочу ли чего-нибудь съесть, - и так по несколько раз: "Может, творожку?.. Может, сметанки?.. Может, колбаски?.." И успокаивалась, когда перебирала все, что пришло на ум. И все это у нее было - в баночке, в погребке, в холодильнике, все эти творожки да колбаски. Она стелила, с трудом волоча отекшие от сна ноги. И я мигом, еще при свете люстры, засыпал от усталости, в блаженстве думая, что когда она умрет, то я стану хозяином всего, что отыскал, и всей этой комнаты. Бабушка хранила все. Бывало после так, что она просила привезти в Правду вещи, ею подаренные, но давно мной изношенные, а нужным ей было это тряпье только для того, чтоб хранить, беречь его у себя в шкафу. Если вещь оказывалась выброшенной, то она очень огорчалась, страдала и долго не могла про нее забыть, поминая, а возможно, даже не веря, что ее выбросили, а не продали. Старье она собирала тоже в надежде продать: будто можно было потратить деньги на вещь и потом, износив эту вещь, выручить их обратно. Здесь, в Правде, ей все же удавалось выменять вещи на что-то полезное, хотя бы на помощь, чтобы, покупая для себя в магазине молоко, покупали и ей, а потом приносили. Добро ее во многом и состояло из такого вот тряпья да старья, хоть шкафы ломились. От вещей страсть к тому, чтоб копить, прикапливать, перешла у нее и на все невещественное. Так за жизнь она скопила целую коробку писем, открыток. У нее была книженция, навроде записной, которую она так почему-то и назвала "книженция". Там содержались фамилии и адреса людей, живших по всему необъятному Советскому Союзу, от Магадана да Кишинева, каждый из которых чем-то когда-то оставил зарубку в ее памяти. На каждый праздник, будь то Новый год или День Советской Армии, бабушка накупала открыток, засаживалась за свою книженцию и поздравляла всех этих адресатов, следуя строг

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору