Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
ает тень. Она взяла меня за руку и молчит.
-- Слушайте, -- говорит она наконец, -- я ничего в этом не понимаю. Но,
скажите, зачем убивать .. . Зачем? Вот смотрите, как здесь хорошо:
расцветает весна, поют птицы. А вы думаете о чем? Живете чем? ..
Смертью? .. Милый, зачем?
Я хочу ей сказать, что кровь очищает кровь, что мы убиваем против
желания, что террор нужен для революции, а революция нужна для народа. Но
почему-то я не могу сказать этих слов. Я знаю, что это только слова для нее
и что она меня не поймет.
А она настойчиво повторяет:
-- Милый, зачем?
На деревьях роса. Заденешь ветку плечом, -- брызнет дождь разноцветных
капель. Я молчу.
-- Не лучше ли жить, попросту жить? . . Или я не поняла вас? Или так
нужно . .. Нет, нет, -- отвечает она себе, -- так не нужно, не может быть
нужно .. .
И я робко спрашиваю, как мальчик:
-- Что же нужно, Елена?
-- Вы спрашиваете меня? Вы? .. Разве я знаю? Разве я могу знать?
Ничего, ничего я не знаю ... Да и знать не хочу ... А сегодня нам хорошо ...
И не надо думать о смерти . .. Не надо . ..
Вот она опять рвет со смехом цветы, а я думаю, -- скоро я снова буду
один и ее детский смех зазвучит не для меня, -- для другого.
Кровь бросается мне в лицо. Я говорю едва слышно:
-- Елена.
-- Что, милый?
-- Вы спрашиваете меня, что я делал? .. Я... я помнил о вас.
-- Помнили обо мне?
-- Да ... вы ведь видите: я вас люблю ... Она опускает глаза.
-- Не говорите мне так.
-- Почему?
Боже мой ... Не говорите. Прощайте. Она быстро уходит. И долго еще
между белых берез мелькает ее черное платье.
29 апреля.
Я написал Елене письмо:
"Мне кажется, что я не видел вас долгие годы. Каждый час и каждую
минуту я чувствую, что вас нет со мной. Днем и ночью, всегда и везде, -- вот
я вижу ваши сияющие глаза.
Я верю в любовь, в свое право любить. В глубине моего сердца, на самом
его дне, живет спокойная уверенность, предчувствие будущего. Так должно
быть. Так будет.
Я люблю вас и я счастлив. Будьте же счастливы любовью и вы".
Я получил короткий ответ:
"Завтра в Сокольниках, в шесть часов".
30 апреля.
Елена мне говорит:
-- Я рада, я счастлива, что вы со мною ... Но не говорите мне о любви.
Я молчу.
-- Нет, обещайте: не говорите мне о любви ... И не печальтесь, не
думайте ни о чем.
-- Я думал о вас.
-- Обо мне? . . Не думайте обо мне . . .
-- Почему?
И я сам тотчас же отвечаю:
-- Вы замужем? Муж? Честь мужа? Долг честной женщины? О, конечно,
простите... Я осмелился говорить о своей любви, я осмелился просить вашей.
Для добродетельных жен есть только домашний покой, чистые комнаты сердца.
Простите.
-- Как вам не стыдно?
-- Нет, мне не стыдно. Я знаю: трагедия любви и подвенечного платья,
законного брака, законных супружеских поцелуев. Не мне стыдно, Елена, а вам.
-- Молчите.
Несколько минут мы молча идем по узкой дорожке парка. На ее лице еще
гнев.
-- Слушайте, -- поворачивается она ко мне, -- неужели для вас есть
закон?
-- Не для меня, а для вас.
-- Нет ... А вот вы ... Вы живете кровью. Пусть это нужно, но вы...
зачем вы живете кровью?
-- Не знаю.
-- Не знаете?
-- Нет.
-- Слушайте, ведь это закон .. . Вы сказали себе: так нужно.
Я говорю, помолчав:
-- Нет. Я сказал: я хочу.
-- Вы так хотите?
Она с изумлением смотрит мне прямо в глаза.
-- Вы так хотите?
-- Ну да.
Вдруг она мягко кладет мне руки на плечи.
-- Милый, милый мой Жорж.
И быстро, гибким движеньем целует меня прямо в губы. Долго и жарко. Я
открываю глаза: ее уже нет. Где она? И не сон ли мне снился?
1 мая.
Сегодня первое мая, -- праздник рабочих. Я люблю этот день. В нем много
света и радости. Но именно сегодня я бы охотно убил генерал-губернатора.
Он стал осторожен. Он прячется во дворце и мы напрасно следим за ним.
Мы видим только сыщиков и солдат. И они видят нас. Я думаю поэтому
прекратить наблюдение.
Я узнал: 14-го, в день коронации, он поедет в театр. Мы запрем
Кремлевские ворота. Ваня станет у Спасских, Федор у Троицких, Генрих у
Боровичьих. И здесь будет наше терпение.
Я радуюсь заранее победе. Я вижу кровь на мундире. Вижу темные своды
церкви, зажженные свечи. Слышу пение молитв, душный ладан кадила. Я хочу ему
смерти.
Я хочу ему "огня и озера огненного".
2 мая.
Эти дни я как в лихорадке. Вся моя воля в одном: в моем желании убить.
Каждый день я зорко смотрю: нет ли за мой шпионов. Я боюсь, что мы посеем,
но не пожнем, что нас арестуют. Но я не сдамся живым.
Я живу теперь в гостинице "Бристоль". Вчера принесли мне мой паспорт.
Принес из участка сыщик. Он топчется на пороге и говорит:
-- Осмелюсь спросить, господин пристав спрашивают, какого изволите быть
вероисповедания?
Странный вопрос. В паспорте сказано, что я лютеранин. Я, не поворачивая
головы, говорю:
-- Как?
-- Какого исповедания-с? Веры какой-с? Я беру в руки паспорт. Я громко
читаю английский титул лорда Ландсдоуна: ...We, Henry Charles Keith Perry
Fitz Maurice Marquess of Landsdown, Earl Wy combe" и т. д.Я не умею читать
по-английски. Я произношу буквы подряд.
Сыщик внимательно слушает.
-- Понял?
-- Так точно.
-- Иди к приставу, скажи: сейчас телеграмма посланнику. Понял?
-- Так точно.
Я стою спиной к нему, смотрю в окно. Я говорю очень громко:
-- А теперь, -- пошел вон. Он с поклоном уходит. Я остаюсь один.
Неужели за мной следят?
6 мая.
Мы встретились в Кунцеве, у полотна железной дороги: я, Ваня, Генрих и
Федор. Они в сапогах бутылками, в картузах: по-мужицки.
Я говорю:
-- Четырнадцатого генерал-губернатор поедет в театр. Нужно теперь же
решить места. Кто бросит первую бомбу?
Генрих волнуется:
-- Первое место мне.
У Вани русые кудри, серые глаза, бледный лоб. Я вопросительно смотрю на
него. Генрих повторяет:
Непременно мне, непременно.
Ваня ласково улыбается:
-- Нет, Генрих, я жду очень давно. Не огорчайтесь: за мною право. За
мною первое место. Федор равнодушно пыхтит папиросой. Я спрашиваю:
-- Федор, а ты?
Что ж, я всегда готов.
Тогда я говорю:
-- Генерал-губернатор вероятно поедет через Спасскую башню. Ваня станет
у Спасской, у Троицкой Федор, Генрих у Боровичьей. Ваня бросит первую бомбу.
Все молчат.
По железнодорожному полотну вьются тонкие рельсы. Столбы телеграфа
уходят вдаль. Тихо. Только проволока гудит.
-- Слушай, -- говорит Ваня, -- я вот о чем думал. Ведь легко ошибиться.
Бомба весом 4 кило. Бросишь с рук, -- не всегда попадешь. Попадешь,
например, в заднее колесо, -- ну и останется жив. Помнишь, как 1 марта, как
Рысаков.
Генрих волнуется:
-- Да, да ... Как же быть?
Федор внимательно слушает. Ваня говорит:
-- Лучшее средство: кинуться под ноги лошадям.
--Ну?
-- Ну, наверное взорвет карету и лошадей.
-- И тебя тоже взорвет.
-- И меня.
Федор с презрением пожимает плечами.
-- Не надо этого ничего. И так убьем. Подбежать к окну, да в стекло.
Вот и готово дело.
Я смотрю на них. Федор навзничь лежит на траве и солнце жжет его
смуглые щеки. Он жмурится: рад весне, Ваня, бледный, задумчиво смот-рел
вдаль. Генрих ходит взад и вперед и порывисто курит. Над нами синее небо.
Я говорю:
-- Я скажу, когда продавать пролетки. Федор оденется офицером, ты,
Ваня, -- швейцаром, вы, Генрих, останетесь мужиком, в поддевке.
Федор поворачивается ко мне. Он доволен. Смеется:
Я, говоришь, его благородием . . . Ловко . . . Значит, без пяти минут
барин.
Ваня говорит:
-- Жоржик, нужно еще о снарядах подумать. Я встаю.
Будь спокоен. Все помню.
Я жму им всем руки. На дороге меня догоняет Генрих.
-- Жорж:.
-- Ну что?
-- Жорж:... Как же это ... Как же Ваня пойдет?
-- Так и пойдет.
-- Значит, погибнет?
-- Погибнет.
Он смотрит себе под ноги, на траву. На свежей траве следы наших ног.
-- Я этого не могу, -- говорит он глухо.
-- Чего не могу?
-- Да этого ... чтобы он шел ...
Он останавливается. Он говорит быстро:
-- Лучше я первый пойду. Я погибну. Как же так, если его повесят? Ведь
повесят? Повесят?
-- Конечно, повесят.
-- Ну, так я не могу. Как будем жить, если он умрет? Пусть лучше
повесят меня.
-- И вас, Генрих, повесят.
-- Нет, Жорж, слушайте, нет... Неужели его не будет? Вот мы спокойно
решили, а от нашего решения Ваня наверное погибнет. Главное, что наверное.
Нет, Бога ради, нет ...
Он щиплет бородку. Руки его дрожат. Я говорю:
-- Вот что, Генрих, одно из двух: или так, или этак. Или террор, и
тогда оставьте все эти скучные разговоры, или разговаривайте и уйдите назад,
-- в университет.
Он молчит. Я беру его под руку.
-- Помните, Того своим японцам сказал: "Я жалею лишь об одном, что у
меня нет детей, которые бы разделили с вами вашу участь". Ну и мы должны
жалеть об одном, что не можем разделить участи Вани. И не о чем плакать.
Близко Москва. На солнце искрится Триумфальная арка. Генрих подымает
глаза.
-- Да, Жорж, вы правы. Я смеюсь:
-- И подождите еще: suum quique.
7 мая.
Эрна приходит ко мне, садится в угол и курит. Я не люблю, когда женщины
курят. И мне хочется ей об этом сказать.
-- Скоро, Жоржик? -- спрашивает она.
-- Скоро.
-- Когда?
-- Четырнадцатого, в коронацию. Она кутается в теплый платок. Видны
только ее голубые глаза.
-- Кто первый?
-- Ваня.
-- Ваня?
-- Да, Ваня.
Мне неприятны ее большие руки, неприятен ласковый голос, неприятен
румянец щек. Я отворачиваюсь. Она говорит:
-- Когда готовить снаряды?
-- Подожди. Я скажу.
Она долго курит. Потом встает и молча ходит по комнате. Я смотрю на ее
волосы. Они льняные и вьются на висках и на лбу. Неужели я мог ее целовать?
Она останавливается. Засматривает мне робко в глаза:
-- Ведь ты веришь в удачу?
Конечно.
Она вздыхает:
-- Дай Бог.
-- А ты, Эрна, не веришь?
Нет, верю.
Я говорю:
-- Если не веришь, -- уйди.
Что ты, Жоржик, милый. Я верю.
Я повторяю:
-- Уйди.
-- Жорж, что с тобою?
Ах, ничего. И оставь меня ради Бога.
Она опять прячется в угол, снова кутается в платок. Я не люблю этих
женских платков. Я молчу. Тикают на камине часы. Я боюсь: я жду жалоб и
слез.
-- Жоржик.
-- Что, Эрна?
-- Нет. Ничего.
Ну так прощай. Я устал.
В дверях она шепчет грустно:
-- Милый, прощай.
Ее плечи опущены. Губы дрожат.
Мне ее жаль.
8 мая.
Говорят, где нет закона, нет и преступления. В чем же мое преступление,
если я целую Елену? В чем вина, если я не хочу больше Эрны. Я спрашиваю
себя. Я не нахожу ответа.
Если бы у меня был закон, я бы не убивал, я, вероятно, не целовал бы
Эрну, не искал бы Елену. Но в чем мой закон?
Говорят еще, -- нужно любить человека. А если нет в сердце любви?
Говорят, нужно его уважать. А если нет уважения? Я на границе жизни и
смерти. К чему мне слова о грехе? Я могу сказать про себя: "Я взглянул, и
вот конь бледный и на нем всадник, которому имя смерть". Где ступает ногой
этот конь, там вянет трава, а где вянет трава, там нет жизни, значит, нет и
закона. Ибо смерть -- не закон.
9 мая.
Федор продал на Конной свой выезд. Он уже офицер, драгунский корнет.
Звякают шпоры, звенит сабля по мостовой. В форме он выше ростом и походка у
него увереннее и тверже.
Мы сидим с ним в Сокольниках, на пыльном кругу. Поют в оркестре смычки.
Мелькают мундиры военных, белые туалеты дам. Солдаты отдают Федору честь.
Он говорит:
-- Слышь, как по-твоему, сколько плочено вот за этот костюм?
Он тычет в нарядную даму за соседним столом. Я пожимаю плечами.
-- Не знаю. Рублей, вероятно, двести.
-- Двести?
-- Ну да. Молчание.
-- Слышь.
-- Что?
-- А я вот работал, -- целковый в день получал.
-- Ну?
-- Ну, ничего.
Вспыхивают электрические огни. Низко над нами сияет матовый шар. На
белой скатерти синие тени.
-- Слышь.
-- Что, Федор?
-- А что ты думаешь, если, к примеру, этих?
-- Что этих?
-- Ну, бомбой.
-- Зачем?
-- Чтобы знали.
-- Что знали?
-- Что рабочие люди как мухи мрут.
Федор, это ведь анархизм.
Он переспрашивает:
-- Чего?
-- Анархизм это, Федор.
-- Анархизм? .. Экое слово ... Вот за этот костюм плочено двести
рублей, а дети копеечку просят. Это как?
Мне странно видеть его серебряные погоны, белый китель, белый околыш.
Мне странно слышать эти слова.
Я говорю:
-- Чего ты сердишься, Федор?
-- Эх, нету правды на свете. Мы день-деньской на заводе, матери воют,
сестры по улицам шляются ... А эти ... двести рублей . . . Эх ... Бомбой бы
их всех, безусловно.
Тонут во мраке кусты, жутко чернеет лес. Федор облокотился о стол и
молчит. В его глазах злоба.
-- Бомбой бы их всех, безусловно.
10 мая.
Осталось всего три дня. Через три дня генерал-губернатор будет убит.
Нетленное обратится в тлен.
Образ Елены заволокло туманом. Я закрываю глаза, я хочу его воскресить.
Я знаю: у нее черные волосы и черные брови, у нее тонкие руки. Но я не вижу
ее. Я вижу мертвую маску. И все-таки в душе живет тайная вера: она опять
будет моею.
Мне теперь все равно. Вчера была гроза, гремел первый гром. Сегодня
трава умылась и в Сокольниках расцветает сирень. На закате кукует кукушка Но
я не замечаю весны. Я почти забыл об Елене. Ну, пусть она любит и мужа,
пусть она не будет моею. Я один. Я останусь один.
Я так говорю себе. Но я знаю: уйдут короткие дни, и я опять буду мыслью
с нею. Жизнь замкнется в кованый круг. Если только уйдут эти дни...
Сегодня я шел по бульвару. Еще пахло дождем, но уже щебетали птицы.
Справа, на мокрой дорожке рядом со мной, я заметил какого-то господина. Он
еврей, в котелке, в длинном желтом пальто. Я свернул в глухой переулок. Он
стал на углу и долго смотрел мне вслед.
Я спрашиваю себя опять: не следят ли за мною?
11 мая.
Ваня все еще извозчик. Он по-праздничному пришел ко мне на свидание. Мы
сидим на скамье у Христа Спасителя в сквере.
-- Жоржик, вот и конец.
-- Да, Ваня, конец.
-- Как я рад. Как я буду счастлив и горд. Знаешь, вся жизнь мне чудится
сном. Будто я на то и родился, чтобы умереть и... убить.
Белый храм уходит главами в небо. Внизу на солнце блещет река. Ваня
спокоен. Он говорит:
-- Трудно в чудо поверить. А если в чудо поверишь, то уже нет вопросов.
Зачем насилье тогда? Зачем меч? Зачем кровь? Зачем "не убий"? А вот нет в
нас веры. Чудо, мол, детская сказка. Но слушай и сам сказки, сказка иль нет.
И быть может вовсе не сказка, а правда. Ты слушай.
Он вынимает черное, в кожаном переплете Евангелие. На верхней крышке
тисненый позолоченный крест.
"Иисус говорит: отнимите камень. Сестра умершего, Марфа, говорит ему:
"Господи! уже смердит, ибо четыре дня, как он во гробе.
Иисус говорит ей: не сказал ли я тебе, что если будешь веровать,
увидишь славу Божию?
Итак отняли камень, где лежал умерший. Иисус же возвел очи к небу и
сказал: Отче, благодарю Тебя, что Ты услышал меня.
Я и знал, что Ты всегда услышишь Меня, но сказал для народа, здесь
стоящего, чтобы поверили, что Ты послал Меня.
Сказав это, Он воззвал громким голосом: Лазарь, иди вон.
И вышел умерший, обвитый по рукам и ногам погребальными пеленами, и
лицо его обвязано было платком. Иисус говорит им: развяжите его, пусть
идет".
Ваня закрыл Евангелие. Я молчу. Он задумчиво повторяет:
-- "Господи! уже смердит, ибо четыре дня, как он во гробе..."
В синем воздухе вьются ласточки. За рекою в монастыре звонят к
вечерням. Ваня вполголоса говорит:
-- Слышишь, Жоржик, четыре дня ...
-- Ну?
-- Великое чудо.
И Серафим Саровский -- чудо?
Ваня не слышит.
-- Жорж.
-- Что, Ваня?
-- Слушай.
"Мария стояла у гроба и плакала. И когда плакала, наклонилась во гроб.
И видит двух ангелов, в белом одеянии сидящих, одного у главы, другого
у ног, где лежало тело Иисуса.
И они говорят ей: жена, что ты плачешь? Говорит им: унесли Господа
моего, и не знаю, где положили Его.
Сказавши сие, обратилась назад и увидела Иисуса стоящего, но не узнала,
что это Иисус.
Иисус говорит ей: жена! что ты плачешь? кого ищешь? Она, думая, что это
садовник, говорит Ему: Господин! Если Ты вынес Его, скажи мне, где Ты
положил Его, и я возьму Его.
Иисус говорит ей: Мария! Она, обратившись, говорит Ему: Раввуни! что
значит: Учитель!"
Ваня умолк. Тихо.
-- Слышал, Жорж?
-- Слышал.
-- Разве сказка? Скажи.
-- Ты, Ваня, веришь?
Он говорит наизусть:
"Фома же, один из двенадцати, называемый Близнец, не был тут с ними,
когда приходил Иисус.
Другие ученики сказали ему: мы видели Господа. Но он сказал им: если не
увижу на руках Его ран от гвоздей и не вложу перста моего в раны от гвоздей,
и не вложу руки моей в ребра Его, не поверю.
После восьми дней опять были в доме ученики Его, и Фома с ними. Пришел
Иисус, когда двери были заперты, стал посреди них и сказал им:
мир вам!
Потом говорит Фоме: подай перст твой сюда и посмотри руки Мои; подай
руку твою и вложи в ребра Мои, и не будь неверующим, но верующим.
Фома сказал ему в ответ: Господь мой и Бог мой!
Иисус говорит ему: ты поверил, потому что увидел Меня; блаженны не
видевшие и уверовавшие".
-- Да, Жорж, -- "блаженны не видевшие и уверовавшие".
Тает день, весенней тянет прохладой. Ваня встряхивает кудрями.
-- Ну, Жоржик, прощай. Навсегда прощай. И будь счастлив.
В его чистых глазах печаль. Я говорю:
-- Ваня, а "не убий?" ...
-- Нет, Жоржик, -- убий.
-- Это ты говоришь?
-- Да, я говорю. Убий, чтобы не убивали. Убий, чтобы люди по-Божьи
жили, чтобы любовь освятила мир.
-- Это кощунство, Ваня.
-- Знаю. А "не убий" -- не кощунство?
Он протягивает мне обе руки. Улыбается большой и светлой улыбкой. И
вдруг целует крепко, как брат.
-- Будь счастлив, Жоржик.
Я тоже целую его.
12 мая.
У меня сегодня было свидание с Федором в кондитерской Сиу. Мы
сговаривались о подробностях покушения.
Я первый вышел на улицу. У соседних ворот я заметил трех сыщиков. Я
узнал их по быстрым глазам, по их напряженным взглядам. Я застыл у окна. Я
сам превратился в сыщика. Я ищейкой следил за ними. Для нас они или нет?
Вот вышел Федор. Он спокойно пошел на Неглинный. И сейчас же один из
шпионов, высокий, рыжий, в белом фартуке и засаленном картузе, бросился на
извозчика. Двое других побежали за ним бегом. Я хотел догнать Федора, я
хотел остановить его. Но он взял случайного лихача. За ним помчалась вся
свора, -- стая злобных борзых. Я был уверен, что он погиб.
Я тоже был не один. Кругом какие-то странные люди. Вот человек в пальто
с чужого плеча. Голова низко опущена, красные руки сложены на спине. Вот
какой-то хромой в рваных заплатах, нищий с Хитрова рынка. Вот мой недавний
знакомый, еврей. Он в цилиндре, с черной, подстриже
Страницы:
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -