Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
ной картошкой, которую торговка
готовила прямо здесь, на ветру.
Доминика видела, как из одного такого подъезда вышел г-н Руэ. Она и
не подозревала, что он каждый день своим размеренным, исполненным
достоинства шагом, как служащий к себе в контору, ходит в такое место,
как это. Как ему удается миновать эти грязные улицы, не испачкав своих
всегда безупречных башмаков? Ботинки - это его щегольство. Время от
времени он наклонялся, чтобы убедиться, что на черном блестящем шевро не
появилось ни единого пятнышка грязи.
ОБЩЕСТВО ПРИМА ТОВАРЫ ИЗ ПАРИЖА Лестница Б-Антресоль - в конце
коридора налево.
На тусклой эмалированной табличке изображение руки, указывающей
дорогу.
В антресоли, в сумрачных комнатах с шершавыми полами и такими низкими
потолками, что их можно задеть головой, с пятнами плесени на обоях, по
всем углам громоздятся товары, ящики, тюки, картонные коробки, а в них -
синие и зеленые расчески, пластмассовые пудреницы, блестящие,
никелированные, лакированные, пошлые, кое-как изготовленные вещицы,
какими торгуют на базарах и ярмарках; с утра до вечера с ними возится
женщина лет пятидесяти, она же принимает клиентов; дверь постоянно
закрыта, в нее стучат с опаской, а в комнате, за желтым письменным
столом, сидит спиной к огромному сейфу г-н Бронстейн с блестящим лысым
черепом, на котором уцелела только одна прядь черных, словно
нарисованных китайской тушью волос.
Слева от письменного стола - одно-единственное кресло, ветхое, но
удобное, за креслом кран - мыть руки, кусок мыла и полотенце с красной
каемкой, отдающее казармой.
В это кресло г-н Руэ садится каждый день после того, как пересекает,
не глядя по сторонам, заваленные хламом комнатушки.
- Никого?
Если у г-на Бронстейна клиент, г-н Руэ уходит в чулан и там ждет
стоя, как ждут за дверью или за ширмой в домах свиданий, где клиенты
никогда не встречаются друг с другом.
Общество Прима принадлежит ему: он вложил в это общество свои
миллионы, из которых Бронстейн извлекает прибыль. Товары из Парижа
служат фасадом, вся деятельность дома заключается в неказистом пузатом
сейфе, набитом переводными векселями, долговыми векселями, странными
договорами.
Сюда, к польскому еврею Бронстейну, в трудную минуту приходят
утопающие мелкие коммерсанты, ремесленники, фабриканты. Входят с
вымученными улыбками, готовые блефовать, изворачиваться, а через
несколько минут изрыгают всю неприглядную правду, становятся просто
затравленными людьми, которых можно поставить на колени перед
предусмотрительно приотворенным сейфом.
Если нет дождя, г-ну Руэ случается для укрепления здоровья пешком
вышагивать своей размеренной походкой от улицы Кокильер до предместья
Сент-Оноре, пробираясь сквозь кипучую суету улиц, и многие, видя, как он
всякий раз проделывает этот путь в одно и то же время, восхищаются
бодрым стариком.
Доминика в тот раз невольно совершила вслед за ним это в высшей
степени унылое путешествие. Она видела, как он, сжавшись в комок под
своим зонтом, втянув голову в плечи, пробирается по переулочкам,
примыкающим к Рынку. Она видела, как изменилась его походка: он то
прибавлял шагу, то семенил, спотыкался и как будто хотел догнать силуэт,
маячивший вдали под фонарем, а потом замедлял шаг, поворачивал назад, и
она не сразу поняла, в чем смысл этой погони; ее пугало хаотическое
переплетение улиц, эти черные ледяные подъезды, эти лестницы, эти
матовые шары над дверьми кошмарных гостиниц, эти неподвижные или бегущие
тени, витрины маленьких баров, где какие-то темные личности ждали
неведомо чего, застыв, как восковые фигуры.
Проволочный магнат, обитатель предместья Сент-Оноре, участник трапез
в неизменной столовой, все шел вперед, гонимый неодолимой силой; в его
походке появилось нечто стариковское, у него, должно быть, дрожали
колени, он задевал девиц, которые выходили из темноты и пытались к нему
пристать, и лица их, словно намагниченные, на мгновение сближались в
неверном свете, а потом он уходил, тоскливый и тяжеловесный, снедаемый
лихорадкой, швырявшей его от надежды к разочарованию.
Доминика знает. Она видела, как он остановился на углу улицы рядом с
худой девицей без шляпки, в дурацком зеленом плаще, накинутом на плечи.
Длинные тонкие ноги этой девицы ступали как-то особенно робко, скорее
всего, потому, что она была какая-то безвозрастная; она вскинула голову,
потряхивая мокрыми волосами, словно для того, чтобы мужчина мог ее
получше рассмотреть, и он двинулся за ней, отставая на несколько шагов,
как Антуанетта по улице Монтеня за своим итальянцем; он нырнул за ней в
какой-то лаз без дверей, в глубине которого его ноги споткнулись о
лестничные ступеньки; блеснул свет.
Доминика в испуге бросилась прочь и долго кружила в опасном
лабиринте, боясь, что никогда не выберется.
Теперь они все втроем под лампой едят закуску. Каждый думает о своем,
разматывает ровную или запутанную нить своих мыслей; только г-жа Руэ
смотрит на других, словно она одна тащит на себе бремя их жизней и
домашних забот.
На стене перед ней висит портрет ее сына, лет пяти-шести, в
соломенной шляпе, обе руки вцепились в серсо. Неужели она одна понимала
тогда, что это не такой мальчик, как все, а неудачный экземпляр,
размазня, рохля? И разве не ясно видно по другой фотографии, где он уже
молодой человек и тщится напустить на себя решительный вид, что ему
никогда не удастся прожить обычную, нормальную жизнь и ничто не спасет
его от неизлечимой меланхолии?
В доме от него осталась только Антуанетта, чужая, с которой ни у кого
нет точек соприкосновения и которая после смерти мужа сидит за этим
столом вместо того, чтобы где-нибудь там, на улице Коленкур, рядом с
матерью, снова жить по-своему.
Снаружи видны только шторы, из-за которых пробивается слабый свет, а
в столовой, у семейного очага Руэ, вся жизнь сосредоточилась в холодных
глазах старой женщины, которые с пугающей проницательностью, без
страсти, без любви впиваются в лица-то в притворноискреннее лицо мужа,
то в невесткино, цветущее и румяное.
Она знает. Она сама диктовала брачный контракт. Именно она с первых
же лет установила порядки в доме, правила им, направляла жизнь в
отведенное ей русло; именно она помешала сыну жить по-своему, как он
хотел еще с детства и до самого конца; даже в смысле работы - он
оставался всего-навсего заводским служащим.
Она не могла запретить ему жениться, но привязала молодых к своему
дому; это по ее воле у молодых не было ничего своего: они жили на
ежемесячное содержание, назначенное Юберу, да на те суммы, что она
давала.
На ее губах блуждает холодная улыбка; взгляд ее скользит по плечам
Антуанетты, по ее молодой и пылкой плоти, до дрожи рвущейся на волю.
У Антуанетты нет ничего, только мебель. Чтобы заполучить деньги, ей
придется подождать, пока не умрут свекор со свекровью, но и тогда
капитал достанется ей только во временное пользование, а после ее смерти
вернется в семью Руэ, к дальним родственникам, скорее всего к Лепронам.
Вот и хорошо. Потому она и осталась в доме, и в Трувиль ездила; все
потому же, из страха перед бедностью, она поднимается наверх в часы
семейных трапез и часами томится в обществе свекрови.
- Вы почти не ели.
- Нет аппетита. Простите меня.
Антуанетта боится, что не вытерпит до конца обеда и взорвется. Ей
хочется кричать, кусаться, выть о своем горе, звать человека, который
так и не пришел, как призывают утробным воем самца лесные звери.
- Вы как будто плакали.
Сесиль в дверях смакует каждый новый удар.
- Мы с мамой говорили о печальном.
- О Юбере, конечно?
Мысли Антуанетты витают так далеко, что она невольно бросает на
свекровь удивленный взгляд.
Юбер? Да она о нем почти - и не помнит! Закрыв глаза, едва ли может
вызвать в воображении черты его лица. Он умер, и все тут. От него
остался только расплывчатый образ, ощущение печали, или, вернее, угрюмой
жизни, которая грозила затянуться навсегда.
- Как-нибудь, когда не будет дождя, сходим вместе на могилу, да,
Антуанетта?
- Конечно, мама.
Она не уверена, что произнесла эти слова. Ее голос прозвучал в
воздухе как чужой. Ей необходимо встать, расслабиться.
- Простите...
Она видит, как они сидят перед ней оба, силится убедить себя в том,
что она, Антуанетта, находится в этой комнате; она повторяет:
- Простите...
И обращается в бегство. Ей безумно хочется выйти в сырую темноту,
пройтись по Елисейским полям, заходя во все бары подряд, чтобы отыскать
его, крикнуть, что так нельзя: он не смеет ее бросить, она нуждается в
нем, она готова на что угодно, она ничего от него не потребует, будет
как служанка, лишь бы только...
- Сесиль! Проводите госпожу Антуанетту вниз. По-моему, ей
нездоровится.
И г-н Руэ осведомляется, шаря в кармане в поисках зубочистки:
- А что с ней?
- Тебе не понять.
На самом деле она и сама не знает, но скоро узнает, она в этом
уверена, она и живет-то для того, чтобы знать все, что творится вокруг
нее, в мирке, которым она правит.
- Одиночество ее не тяготит. Как странно: у нее нет ни одной подруги.
Вот уж воистину мужское суждение! Слова! Как будто у самих Руэ есть
друзья! Они не видятся даже с более или менее близкими родственниками,
которых постепенно растеряли, и те смиренно присылают им поздравления к
Новому году, потому что они, Руэ, богаты.
На что нужны друзья? Разве г-жа Руэ допустит, чтобы ее дом оскверняли
своим присутствием чужаки и чужачки?
С одной из них, с Антуанеттой, ей пришлось примириться: сын желал
заполучить ее во что бы то ни стало; чего доброго, заболел бы от
огорчения ведь здоровьем он похвастать не мог.
- Ну ладно, женись!
Он и женился. Понял, что это такое. Он быстро устал таскаться за ней
повсюду, куда ее тянула суетность и желание покрутиться вокруг огня.
- Признайся, что ты разочарован!
- Что ты, мама!
Но тогда с какой стати он принялся коллекционировать марки, а потом
изучать испанский, один, вечерами напролет?
Теперь-то Антуанетта ходит по струнке. Г-жа Руэ ее выдрессировала.
- Скажите госпоже Антуанетте, чтобы шла наверх.
Она шла наверх.
- Антуанетта, подайте мне синие нитки. Не эти. Темно-синие. Вденьте,
пожалуйста, нитку в иглу...
Она трепыхается, дрожит от нетерпения, но слушается, часами
просиживает здесь, в тени свекрови.
"Ах, ты плакала! Ах, у тебя нет аппетита... ". Если бы она только
могла ходить как все люди! Какой парадокс: обладать таким живым умом,
такой сообразительностью, такой проницательностью, такой свирепой силой
воли - и едва таскать ноги, превратившиеся мало-помалу в безжизненные
каменные колонны!
Она борется. Когда она одна и никто не может за нею подсмотреть, она
встает без посторонней помощи, ценой мучительных усилий, и заставляет
себя ходить по комнате, нарочно отбрасывает палку, считает шаги; она
своего добьется, она справится с проклятыми ногами, но об этом никому не
следует знать.
Нет, не на улицу Коленкур ходила горевать Антуанетта. Губы г-жи Руэ
выпячиваются в презрительную гримасу. Знает она этих людей, этих людишек
с их пошлыми вожделениями: только и думают, как бы себя побаловать.
И мать у Антуанетты такая же. Наверняка дочка потихоньку сует ей
деньги, и каждая купюра превращается в немедленную радость - в лангусту,
в ресторанный обед, в кино, в соседок, приглашенных в гости полакомиться
пирожными, или в какое-нибудь кошмарное платье, которое она купит, весь
день пробегав по универсальным магазинам.
- Моя дочка замужем за сыном Руэ... Тех самых Руэ, производство
проволоки... У них сто миллионов, а живут, как мелкие буржуа... Когда
она выходила замуж, у них даже машины не было... Ей пришлось самой...
Немногим меньше она гордится второй дочерью, Колеттой, содержанкой
пивовара с Севера. Ходит к ней в гости в ее квартирку в Пасси, прячется
на кухне, когда пятидесятилетний любовник вваливается к Колетте без
предупреждения, а может быть, и подслушивает; с нее станется бесстыдно
ловить звуки из спальни и ванной.
- Фелиси, дайте сюда мои очки. Сесиль еще не вернулась?
Голос из прихожей:
- Я здесь, мадам.
- Чем она занимается?
- Сперва не хотела, чтобы я стелила, велела мне уйти, крикнула:
"Оставь ты меня, ради Бога! Неужели не видишь, как мне..." И
бесстрастный голос г-жи Руэ:
- Как ей что?
- А ничего. Она не договорила. Закрылась в ванной. Я постелила. Когда
я уходила, она плакала, на весь дом было слышно через дверь.
- Дайте сюда мои очки.
В полночь мать Антуанетты выходит из кино на площади Бланш вместе с
соседкой по лестничной площадке, которую пригласила с собой за компанию.
Освещенные кафе вводят их в соблазн: еще одно дополнительное
удовольствие.
- Позволим себе по рюмочке ликера у Граффа?
Г-н Руэ неподвижно лежит в постели и ждет сна, ничего другого он не
ждет: давно смирился с границами, очерчивающими его существование.
Доминика штопает серые чулки; все чулки в корзинке серые, других она
не носит: серый цвет самый немаркий; она убеждена, что серые чулки -
наиболее прочные и подходят к любому платью.
Время от времени она вскидывает голову, замечает белые капельки на
стеклах, что-то розовое в окнах напротив, а этажом выше сплошную черноту
и снова наклоняется, протягивает руку к печке, слегка поворачивает
полено, поддерживает жалкий огонек.
Она ложится последняя на всей улице. Квартиранты не вернулись. Она
немного подождала их в тишине, потом заснула, проснулась до рассвета,
увидела, что за окнами уже светает, а парочка вернулась только в семь
утра, побродив по Центральному рынку среди мокрых овощей и притулившихся
в подворотнях клошаров.
Лица у обоих осунулись, особенно у Альбера Кайля, потому что он выпил
лишнего. Из страха наткнуться на нее, хозяйку, они бесшумно повернули
ключ в замке и на цыпочках пересекли гостиную.
Усталый голос Лины произнес:
- Что будем делать?
- Первым делом поспим.
Они не занимались любовью перед сном - только около полудня, в
полудреме, а потом опять уснули; было уже два часа, когда в ванной
послышалось журчание воды.
Антуанетта вышла из дому в десять утра и до сих пор не появилась в
предместье Сент-Оноре, но около полудня, по-видимому, звонила: г-жа Руэ
подходила к телефону, и стол к завтраку накрыли на двоих.
А теперь пунктуальный г-н Руэ вышел из дому и направился в сторону
улицы Кокильер.
Глава 3
Когда поезд, выдыхая пар в пространство между ровными ломтями домов,
отошел от вокзала, было еще не совсем темно и на откосах и в ложбинах
виднелись слежавшиеся пласты снега.
В прошлый раз, в августе, уезжала Антуанетта, на долгие недели
покинув Доминику в одиночестве в Париже. Сегодня в поезде Доминика: она
немного постояла в коридоре, с меланхоличной гримаской посмотрела в
окно, а затем вошла в купе третьего класса.
Пришла телеграмма:
"Тетя Клементина скончалась. Точка. Похороны в среду. Точка.
Франсуа".
Она не фазу поняла, потому что был уже вторник. Смерть, наверное,
наступила в воскресенье - похороны обычно бывают через три дня после
кончины. Если только не от какой-нибудь очень заразной болезни... Но
тетя Клементина умерла не от заразной болезни. Ей было уже... ну-ка...
шестьдесят четыре плюс семь... семьдесят один год. Жары теперь нет. В
январе даже в Тулоне не бывает жарко, и спешить с похоронами незачем.
Который это Франсуа? Отец, Франсуа де Шайу, который живет в Ренне,
или, скорее, его сын, тот, что служил во флоте? Сын, разумеется. Это
более правдоподобно. Тетя Клементина жила одна со служанкой, которая
была еще старше хозяйки, на своей вилле в Ла-Сен-сюр-Мер, возле
переезда; Доминика однажды провела у нее каникулы. Если бы тетя долго
болела, кто-нибудь из родственников приехал бы за нею ухаживать и
написал бы Доминике. Наверно, это случилось внезапно. Известили Франсуа
- он был ближе других. Телеграммы рассылал Франсуа и, должно быть, забыл
кузину. Да, так все и было. Про нее всегда забывают. Она значит так
мало!
Антуанетта, наверно, и не заметит ее отъезда! Увидит, что ставни дня
на три-четыре останутся закрыты, и не задумается о том, что случилось с
ее соседкой. Квартиранты останутся одни. Упаси Бог, воспользуются этим и
притащат своих дружков с улицы Мон-Сени, будут всю ночь пить и валяться
в гостиной.
Купе было полно народу. Доминике достался уголок у окна. Рядом с ней
сидел, по-видимому, матрос в отпуске, напротив - другой; они вяло
перебрасывались намеками насчет времяпрепровождения в Париже,
перемигивались, время от времени поминали кого-нибудь из парижских
друзей; чувствовалось, что они искренне, как братья, преданы друг другу;
оба клевали носом и вскоре задремали, надвинув на глаза береты; тот, что
сидел рядом с Доминикой, иногда толкал ее, а на поворотах наваливался на
нее всей тяжестью.
Она надолго задумалась, глядя на моряка напротив, а потом на женщину,
кормившую младенца; ее большая белая грудь внушала Доминике отвращение;
железнодорожный служащий читал дешевый роман; шум поезда мало-помалу
угнездился у нее в голове, его ритм наложился на ритм ее дыхания и
биения ее сердца; она расслабилась; ледяной сквознячок из окна щекотал
ей затылок; она поставила ноги на теплый металлический радиатор, по
которому тек пар; глаза у нее закрылись и снова открылись; кто-то
повернул выключатель, и в купе остался только слабый синий свет; было
жарко, по-прежнему тянуло сквозняком, словно струйка холодной воды текла
за шиворот; глаза у Доминики слипались; поезд останавливался, в темноте
вокзалов копошились люди, скользили огни, и поезд катил дальше; наверно,
они уже далеко, проехали Дижон, как вдруг она поняла, что кто-то
догоняет поезд, да, кто-то мчится за поездом в бледном лунном сиянии.
Она не удивилась. Просто сказала:
- Смотри-ка! Мадмуазель Огюстина...
И на губах у нее заиграла кроткая и печальная улыбка - такими
улыбками обмениваются люди, у которых общее горе. Она сразу поняла. Вот
уже неделю м-ль Огюстина не показывалась у окна, зато раза два или три
Доминика замечала в мансарде консьержку.
Старая девица умерла, как тетя Кристина. Она была счастлива, что
умерла, и теперь летела за поездом, а потом догнала Доминику в ее купе,
уселась с ней рядом, немного запыхавшаяся, улыбающаяся, довольная, хотя
немного и стесняясь, потому что не в ее правилах было навязываться.
Странно было видеть ее - молочно-белую, почти светящуюся и такую
обольстительную, такую прекрасную - да, она была прекрасна, и вместе с
тем ее нельзя было не узнать!
С очаровательной скромностью она пролепетала:
- Я чуть вас не упустила... Ринулась к вам так быстро, как только
могла.
Эта штука на моей постели еще не успела остыть. Я давным-давно
решила, что вы станете первой, кому я нанесу визит, но вы уезжали, и я
бросилась на Лионский вокзал...
Ее груди, раньше похожие на двух медуз, округло вздымались.
- Я так довольна! Только еще не привыкла, понимаете... Консьержка
там, наверху, чистоту наводит, то-то ей удача привалила, обмывать и
ворочать покойницу...
Доминика прекрасно представляла себе тощую консьержку, чахнувшую от
грудной болезни, - она обмывала всех покойников в квартале