Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
чески остывавшей плите.
Холодное, едва брезжившее утро застало меня в совершенно остывшей избе;
замерзла даже лапша, стоявшая на столе в кастрюле. Вьюга по-прежнему гудела
как оглашенная, вверху - слышно было сквозь потолок - еще скрежетал какой-то
цеплявшийся за крышу железный лист. Надо было хозяйствовать. Немножко дров
от вчерашней растопки лежало у плиты, немножко я разыскал тонких, остальные
наколол тупым, вихлявшимся на древке топором. Выгреб из плиты совсем
холодную золу, вынес ее в ведре из дома,
- и едва ступил на порог, как зола шлейфом полетела по ветру, осыпая
свежий снег и тут же перемешиваясь с ним. Потом я открыл трубу, понемногу
закрывавшуюся мной накануне. В печь потянуло сильным сквозняком. Я
порадовался тяге, заложил срубом дрова, сунул под них смятую газету и поджег
ее.
Газета прогорела, но дрова, видно, были все же толсты или слишком
запорошены снегом, они не загорелись, а только чуть затлели. Снова и снова я
подсовывал газеты, а потом, смекнув, подлил под них керосину. От первой же
спички он буйно фыркнул, и тут же, до смерти напугав меня, сквозь огонь,
поднимая золу, на меня метнулось из печи что-то серое, клубящееся - то ли
домовой, то ли еще кто. Но я быстро опознал нашу кошку, видать, пока я
выносил золу, она забралась в печь и пыталась уловить ее тепло.
...Когда в печи остались только синие огоньки, я оставил зазор в трубе
на волосок и стал играть с кошкой, которая к тому времени согрелась и
повеселела. Но кошка малость спустя стала мяукать и рваться в сени. Я
отогнул край старого одеяла, которым была завешена от холода дверь, снял
крючок и выпустил ее, а сам стал скучать.
Смерть моя стояла где-то рядом, за спиной, - если бы я прислушался, то
услышал бы ее дыхание. Но детство беспечно, оно не знает, что смерть ходит
по тем же дорожкам, что и люди. И я даже не испугался, когда мое сознание
постепенно прекратилось - не знаю, на сколько часов.
Я вернулся в мир в полубреду: на холоде, во мраке меня тормошили
какие-то крикливые люди, а я лежал на осыпанной снегом земле и ничего не мог
сообразить.
Мать, оказывается, никак не могла приехать из города, потому что даже
трактора не ходили, но утром дозвонилась до правления, а оттуда неспешно, по
цепочке, весть о моем одиночестве передали соседям, а они пошли смотреть,
жив я или уже в небесные херувимы определился. В окна меня не увидели,
постучали - я не открыл, тогда они с полчаса митинговали у избы и решились
ломать дверь, запертую изнутри на вертушку.
Сломав же, увидели, что я лежу в сенях на снегу в глубоком обмороке, а
рядом лежит и греет меня коза.
Как я очутился в сенях? Не могу сказать. Много раз мы угорали и дома, и
в школе, и отлично знаю, что угарный газ усыпляет коварно и незаметно.
Наверное, все же я почувствовал в полусне опасность и инстинктивно выполз на
свежий воздух,
Меня кое-как привели в чувство, но стоять на ногах я
не мог и не говорил ничего. А еще гудел пульс, и виски ломило так, что
голова трещала. И когда меня несли - на закорках, кажется - все время
кружилась и задиралась кверху земля, а на место земли перемещалось небо в
рваных тучах. И мне казалось, что я вот-вот в него улечу. Внизу, из-под
меня, слышались голоса соседок:
К кому же понесем-то?
Ой, я бы взяла, да только что хлебы испекла, хлебный дух в избе,
очнется - станет хлебца просить...
Тут я даже возмутился, потому что никогда ничего не просил, и привычки
такой не имел, - но небо и земля еще раз поменялись местами, и я временно
полетел в черное небытие.
Очухался я на чужой печке за чужой занавеской, из-за которой мне подали
немного молока в незнакомой голубой чашке: видно, бабы догадались козу
подоить. И ветер гудел в трубе не понашему, но снег уже не падал с неба -
об этом я догадался по стоявшему на стене оранжевому зайчику заходившего
солнца. К ночи, когда приехавшая мать повела меня домой, высыпали
космически-холодные, грозные звезды.
"IX"
Одноземцы не отличались фантазией. Коров они называли Милками, Почками
и Красавками, поросят - Васьками да Машками, козлов и коз - Борьками и
Катьками, кошек - Мурками, а овец никак не называли. Наша коза,
следовательно, была Катькой, но если говорить точнее, то мне привелось
пережить трех коз. Были, выходит, Екатерины Первая, Вторая и Третья. Жизни
их мало чем различались, но начало и конец у каждой был свой, и мне хочется
вкратце запечатлеть для потомства их биографии - хотя бы из чувства
благодарности.
О приходе Екатерины Первой я уже говорил, - она явилась в связи с моим
рождением из края джамблей и лис, где, должно быть, ранее вела свободный
образ жизни. Тяга к вольности ее и погубила: однажды она совершила худший из
всех возможных козьих проступков, а именно - забралась в сад к милиционеру
Бергамотову.
Это был единственный в деревне сад, в котором мне не удалось побывать,
более того, даже Партизан ни разу не проник в него. Он был очень хорошо
загорожен, охранялся волкодавом, а главное
- сам Бергамотов был волкодав тот еще. Ходили слухи, что в саду чего
только не было:
и малина, и клубника, и крыжовник, и даже как будто бы тыкву Бергамотов
зачем-то сажал, и пчел водил. В том же саду стояла летняя кухонька с
самогонным аппаратом. В этой кухоньке закусывал сам начальник милиции! И вот
не знаю, каким способом
- но коза пролезла в этот сад и была застигнута хозяином. Случилось это
еще в ту пору, когда бабушка была жива, то
есть в годы самого раннего моего детства, поэтому историю эту я
помню с трудом. Кажется, мать долго искала козу, и уж совсем
стемнело, когда ей шепнули, что Бергамотов загнал ее к себе и
держит взаперти. Что это страшно - я сразу понял по тону,
которым обсуждалось известие, и потому, что мать была растеряна
и испугана, а бабушка тихо плакала и молилась Богу.
Наконец, мать, робея, пошла к Бергамотову выручать козу и не приходила
долго-долго. А потом пришла, хромая, в слезах, и за перегородкой, охая,
попросила бабушку:
Посмотри: бок не синий? Ох, как он меня дверью. А нога в двери
застряла, а он хлопнул... Думала: сломал...
Потом, уже несколько успокоившись, она продолжала
рассказывать:
Я думала, что коза в сенцах, мол, войду и сразу увижу. Нет ведь такого
закона, чтобы чужую скотину загонять... А он ее в закуте спрятал. А она все
равно, как я вошла, мемекнула. Ой, Господи, что он делал, как он орал! Я
думала, убьет. Коза-то хрипит, глаза заводит - бил ее, должно...
Коза, точно, кончалась. Она потихоньку чахла, перестала доиться, мы уже
не выгоняли ее в стадо и немного спустя поспешили прирезать.
К нашему утешению, пусть к небольшому, дело шло к осени, когда у
Екатерины Первой подрастали козлята - Катька и Борька. Молоденькую Катьку мы
оставили на племя. Она довольно быстро подросла, окотилась весной и начала
доиться. Это была милая сравнительно удойная козочка со смирным характером.
Даже голосок у нее на первых порах был нежным, влюбчивым. Полагаю, что в
козьем стаде она считалась первой красавицей, особенно если учесть, что
обаяние производящего пола - не столько в красоте, сколько в шарме.
Но и с Екатериной Второй случилось несчастье. Однажды весной, когда
сено было на исходе, а снег еще не стаял, мы с матерью пошли в лес за
кытюшками. Так назывались те ореховые сережки, что висят на голых ветках в
марте и апреле, пыля по ветру своей желтоватой пыльцой. Это был единственный
корм для козы, который мы смогли измыслить, напрягая всю недюжинную фантазию
доставал и несунов.
Кытюшек мы нарвали много, чуть не полный мешок Промокшие в вешних
сугробах, с очередной моей ангиной, мы вернулись домой и сразу бросили козе
на растерзание хороший пук, на который она набросилась с голодухи как на
подарок судьбы.
Вечером мы заметили, что коза перестала орать, и забеспокоились. Мать
пошла посмотреть, что происходит, и вернулась в избу с горем:
Коза подыхает.
Коза кончалась - не блеяла, лежала, заводя глаза, и только изредка еле
слышно хрипела. Плача, мать поила
ее подсолнечным маслом и говорила, что напрасно мы рвали кытюшки прямо
с веточками, что эти веточки у козы внутри комом стали. Но и подсолнечное
масло не помогло пропихнуть этот ком. Мы дежурили у козы почти всю ночь.
Наконец, мать отправила меня спать, а сама осталась в амбаре. Продежурив до
утра, она поспешила прирезать козу, потому что осенью уже промахнулась раз:
тоже дежурила у поросенка, все надеялась, что он отойдет, а он взял да
и подох. Потом она рассказывала:
уж солнце взошло, и тут она стала подыхать... Кончаться... Еще бы
немного - и все, выбросили бы, как поросенка... Еле успела за ножиком
сбегать. Разрезала, а в ней...
Она всхлипнула и еле договорила:
Там... козленочки... два...
Катька висела в сенях на веревке, краснея в сумрачном свете,
пробивавшемся сквозь щели фронтона. Под ней намерзла лужицей кровь. Столовый
ножик, тоже в крови, валялся рядом на земле. Отблеяло наше идолище поганое,
и мы - весной! - ели мясо.
Потом я где-то прочитал, что сережки орешника ядовиты; возможно, коза
просто отравилась, и мы напрасно казнили себя за веточки-палочки. Как бы то
ни было, мы на собственном опыте убедились, что от козы можно избавиться.
Но тут же мы почувствовали некую пустоту в привычном укладе жизни. Не
на кого стало работать, не на кого сваливать вину за кропящие нас мелким
дождичком несчастья. Жизнь теряла смысл, и тут я понял, что все мы - в
известной мере феди-дурачки, и философия наша - его философия.
Для козы?
Для козы.
У вас одна, две?
Сейчас ни одной.
Ну?!..
А не для козы - так для кого? Для колхоза? Для звездного неба? Для
бугорка под ракитами? Или по необходимости, потому только, что когда-то один
мужик и одна баба задумали приятно провести ночь? Я спрашиваю вас, граждане
деревни, что было лучшего в вашей жизни? Коза? То-то. Меня не обманешь. Я
сам так думаю.
Летом мать договорилась с кем-то из дальней деревни, и мы пошли
покупать козу. Путь наш был долог: через три пологих перевала и два широких
оврага. Шли мы мимо лесов и посадок, мимо кончившихся хуторов и выселок, где
только бурьян торчал над развалинами, мимо высохших прудов проселочной
дорогой и иногда вовсе без дорог.
И видели мы в тот день диво дивное, диво невиданное, диво
благословенное, привезенное прямиком из Америки и радовавшее всех, кто
проходил и проезжал мимо.
Нечто высокое, зеленое, густое стояло вдоль дороги, резко выделяясь
среди низких хлебных полей. И мать, глядя на это невиданное, сказала:
Кукуруза...
Так вот она, кукуруза, о которой, захлебываясь восторгом, с утра до
ночи тараторила черная тарелка, а на деревне рассказывали анекдоты! Вот оно,
зеленое растительное чудо, призванное облагодетельствовать народ, завезенное
из-за моря, где на тонкий ломоть хлеба мажут во-от такой слой масла! Лес,
настоящий лес! И высотой с орешник за нашим огородом - а ведь вырос с весны
за каких-то два месяца!
Мы вошли в этот прямостоящий молчаливый лес, где не пели птицы и не
пахло цветами, но зато торчали к небу диковинные плоды, молочной зрелости
початки, укутанные в зеленые кулечки. Тут мы наелись досыта этих початков,
не очень вкусных, но, верно, питательных и даже чуть пахнущих молоком. И
заключили в полном согласии:
Ох, козу бы сюда!
Теперь доярки коров накормят...
Никогда я не смеялся над кукурузой. Говорили, что сеяли ее под Полярным
кругом, я про то не знаю, я не северянин. Но у нас в деревне благословляли
это могучее растение, позволившее наконец хоть как-то накормить голодных
колхозных коров. И чем бы кормили такое стадо, не будь оного маиса? Былками
на затоптанных буграх? Чахлой овсяницей? Соломенной резкой?
Вот бы нам посадить такую на огороде, - сказала мать. - Корову бы
завели...
Тут я почувствовал, что она ударилась в беспочвенные фантазии. Кто же
разрешит, и не отвыкла ли уже она сама от коровы?
А картошка? - спросил я.
Картошка, конечно, нужнее.
Так мы шли, недоумевая, кто и зачем придумывает анекдоты про кукурузу,
вдоль этого молчаливого неживого леса, то ли американского, то ли
марсианского, - леса, где не пели птицы и не аукали дети, но который обещал
накормить и фантазеров и прагматиков, мимо леса будущего, леса изобилия,
леса грядущей коммунистической России. И пришли в село к свахе по козе.
Заплатили свахе, посидели с ней за столом, распили четвертинку, bgkh козу за
рога и повели обратной дорогой.
Коза все пыталась оглянуться на родное гнездо, а потом вроде бы
успокоилась и бодро трусила в места будущего обитания.
Мы отошли километров пять от родины Екатерины Третьей и очутились на
дне травянистой балки; по ее склонам шли невысокие посадки, а в перспективе
синел большой естественный лес. Тут мать спросила:
Рука не устала?
Ничего, - ответил я, хотя в самом деле утомился держать козу за тонкий
ребристый рог.
И вот тут-то на мать нашла новая, совсем уж неразумная фантазия:
А давай козу отпустим. Интересно, куда она пойдет?
И мы ее отпустили.
Пусть потихоньку за нами идет, - сказала мать. - Мы уже порядочно
отошли. Кать-кать-кать! Пошли, куда ей деваться.
Но - о ужас! - коза, отпущенная нами, мгновение стояла в растерянности,
а потом скорым шагом подалась по дну балки прямиком к синевшему вдалеке
лесу. Она прямо-таки шарахнулась от нас, и стало более чем ясно, что больше,
мы ее не увидим.
Свобода! - так мемекнула коза, внезапно освободившаяся от своего
тысячелетнего рабства.
Свобода! - пела ей златокрылая пчела, невесть откуда залетевшая в этот
пустынный угол мира, на полу сожженные солнцем цветы.
Свобода! - призывал ее дальний лес. И мы ужаснулись.
Но почему-то я не услышал в ее мемеканье подлинного ликования. Клянусь
Зевсом: оно было неуверенным, словно бы даже вопросительным. И все бегство
козы... с чем бы его сравнить? С бегством нимфы от сатира - нимфы,
безусловно, искренне озабоченной проблемой сохранения невинности, но в то же
время осознающей неизбежность необходимого? С похождениями мазохиста,
пристающего к пьяницам у магазина в подсознательном желании быть побитым? С
психологией цыганенка, которого я однажды видел на пустыре у церкви? Отец
взял кнут и велел ему подойти, а заморыш заныл и пошел по кругу с постоянным
радиусом, как коза на привязи - подойти под кнут было страшно, а бежать куда
глаза глядят - и того страшнее.
И, отбежав шагов тридцать, коза остановилась и даже нерешительно
оглянулась на нас. Видимо, она напрочь забыла, что надо делать со свободой,
и не мыслила уже своей жизни в лесах и лугах, без палки и веревки. И тут
ничего не стоило осторожно подойти к ней и схватить за рога. И коза уже не
сопротивлялась.
Синий лес в перспективе балки, его поляны и бугры, его джамбли и лисы
остались для нее волшебной возможностью, недостижимой - по объективным
причинам - мечтой, потому что не дали ей вырваться и убежать, всю дорогу
крепко держали за рога. А может - поднимай выше! - условия еще не созрели?
Так, наверное чувствовала это коза, лукаво обманываясь и оправдываясь в
своем пожизненном рабстве. Ей оставалось надеяться только, что в
какой-нибудь праздничный день исхода до леса доберутся ее козлята: каждое
поколение ищет свою Аркадию.
Она была приведена в амбар, поставлена на привязь мордой к стене, и
жизнь ее покатилась по колее, наезженной предшественницами. О кончине
Екатерины Третьей я ничего не знаю: она была продана в чужие руки в канун
нашего Праздника, речь о котором впереди.
"X"
В каком году я съел Робинзона Крузо?
Не помню. Эпохи моего детства обозначены в памяти не датами, а лампами.
Первая эпоха - тот пузырь, что висел на проволоке у печки. Вторая - стоячая
керосиновая лампа, маленькая и почерневшая от ржавчины, называвшаяся
копчушкой. Третья - тоже лампа, по корпусу которой все время сочился
керосин, но уже более светлая, -на рюмочной ножке и со стеклом -
пятилинейка. Следующая - десятилинейка, о раскаленное стекло которой я даже
рисковал гладить пионерский галстук. Затем висячая, с абажуром. И - наконец
- эпоха электричества, когда однажды вечером внезапно дали свет, в избах
ослепительно зажглись лампочкисороковки, и обезумевшие от восторга хозяйки
бросились снимать из углов ставшую заметной паутину, а пауки и вовсе
разбежались в развивающиеся страны.
Думаю, что Робинзона я сожрал у лампы-десятилинейки. Таская его
понемногу из блюда, я вспоминал его замечательный неунывающий характер,
столь полно гармонировавший с моим тогдашним оптимизмом и вообще с тогдашним
оптимистичным временем. И думал, что замечательные козлы, как и великие
люди, рождаются раз в сто лет.
Робин был белоснежный рослый козлик, прозванный так потому, что в день
его рождения я читал книгу о Робинзоне Крузо. Его полное имя было быстро
укорочено в обиходе, на деревне же Робина переименовали в Роберта и тоже
полюбили. Правда, сначала он принес нам разочарование, так как один козленок
- это, что ни говорите, чересчур скромный дар от козы, и мы рассчитывали, по
крайней мере, на двух. Но так как внутренние ресурсы нашей Катьки оказались
не распыленными и сконцентрированными, то Робин вышел чудо козленком: он
ничуть не походил на тех вялых вислобрюхих малявок, что рождались до него и
после. Это был первый акселерат в чреде многочисленных козлиных поколений,
козел явно нового психического склада, с ярко выраженным чувством
собственного достоинства.
До него у нас были козлята как козлята. Самые первые, которых я помню,
родились втроем от одной катьки; они были рыженькие, мокрые, жалкие и очень
орастые. Мать и бабушка принесли их вечером откуда-то извне, должно быть, из
амбара, и, засветив копчушку, пытались выпоить молоком. Но эти новорожденные
крикуны вышли явными заморышами, они только верещали, не хотели или не умели
пить молоко и вообще не желали жить в морозном темном мире, куда явились не
по своей воле.
Было много крику, слез и проклятий в адрес этой жизни . Бабушка
пробовала вливать молоко в козлят насильно чайной ложкой, потом пришла к
выводу, что молоко холодное, - а дело случилось в конце зимы, и в избе еще
стоял легкий морозец. Проклиная и козу, и козлят, и меня, из-за кого
приходится так страдать, она нагревала ложку с молоком на пламени копчушки и
вновь совала ее в рот козлятам, пока не догадалась, что теперь обжигает их.
Так эти дохляки и отказались от счастья жить на свете, и бабушка в гневе
воскликнула:
Выкинь их в амбар, пусть подыхают! А меня отправили спать. Проснувшись,
я первым делом спросил, где козлята, на что
бабушка так же гневно отозвалась:
Окоркли!
Я собрался заплакать, но мать объяснила:
Коза молока почти не дала, нечем поить, да и слабенькие они родились.
Потом коза приносила по паре козлят и они, как правило, выживали. Мы
брали их в избу, и через несколько дней они начинали прочно стоять на
ножках, играть и скакать, жус-трить резаную картошку, а потом и набитое в
ведро мягкое сено.
Но бабушка не давала им баловаться. Она загоняла их в подпечье и
заслоняла проволочной решеткой. Сидя та
Страницы:
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -