Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
е как-то наказать. Оказалось, что наказывать намерены жестоко.
В приговоре черным по белому -- "с отбыванием срока на Колыме", в
"спецуказаниях", вложенных в каждое личное дело: "тяжелые физические
работы".
Но все были почему-то веселы, оживленны. Никто не выглядел недовольным.
Отчасти это было следствием того нервного возбуждения, которое знакомо
каждому побывавшему в тюрьме. Другая причина -- невероятность осуждения
невинного, невероятность, с которой нельзя примириться, в которую нельзя
поверить, и третья -- безвыходность. Все равно ничего изменить нельзя.
Четвертая причина: "на миру и смерть красна". Видя, что собственное
"преступление" столь нелепо выдумано, каждый с доверием относился к судьбе
товарища и рад и горд был ее разделить. Когда через двадцать лет я прочел
стихи Ручьева и послушал речи Серебряковой о том, что их окружали в тюрьме
только враги народа, а они, верные сыны партии, Ручьев и Серебрякова,
вытерпели все, веря в правду партии, - у меня опустились руки. Хуже, подлее
такого растления не бывает. Вот здесь разница между порядочным человеком и
подлецом. Когда подлеца сажают в тюрьму, невольно он думает, что только его
посадили по ошибке, а всех остальных -- за дело. А когда в тюрьму попадает
порядочный человек -- он, зная, что сам арестован невинно, верит, что и
соседи его могут быть в том же положении.
Может быть, и пятая причина действовала. Дело в том, отнюдь не
похвальном свойстве русского характера. Русский человек всему радуется: дали
десять лет "зря" -- рад, хорошо, что не двадцать. Двадцать дали -- снова
рад, могли ведь и расстрелять. Дали пять лет -- "детский срок", хорошо, что
не десять. А два года получил -- и вовсе счастлив.
Эта пятая причина -- своеобразное понимание "наименьшего зла" --
приводила вполне интеллигентных людей к суждению о начальниках: конечно,
Иванов лучше -- бьет не так больно. А Анисимов, бывший начальник прииска
"Партизан" на Колыме, бьет -- ха-ха-ха! -- всегда рукавицами, а не кулаком,
не палкой.
Шестая причина -- скорее бы кончалась неопределенность, свойственная
следствию. Пусть будет хуже, да поскорее к ясному концу. Казалось, что
достаточно выйти из тюремных ворот -- и все исчезнет, как дурной сон: и
конвой, и камера, и следователь. Эта шестая причина сделалась убедительной и
уважительной чуть позже -- тогда, когда были введены пытки.
Подписал под пытками! -- ничего. Важно остаться в живых. Важно пережить
Сталина. В этом была логика, и сотни тысяч "подписавших", обреченных на
бесчисленные страдания, душевные и физические, умирали от холода, голода и
побоев, в этой единственной надежде находили силу ждать и терпеть. И они --
дотерпели до конца.
Пришло время и мне получить приговор (через пять с половиной месяцев
следствия), и я был переведен в этапный корпус, в бывшую тюремную церковь.
Здесь была удушающая жара, все ходили и лежали голыми, и под нарами были
самые лучшие места.
Здесь я встретился с Сережей Кливанским. Сережа был любителем пошутить:
-- Говорят, что перед тем, как нас вымораживать на Колыме, решили
выпаривать.
С Сережей я учился десять лет назад в Московском университете. На
комсомольском собрании Сережа выступил по китайскому вопросу. Этого
оказалось достаточно, чтоб он был исключен из комсомола, а после окончания
юридического факультета не нашел работы. С трудом Сережа устроился
экономистом в Госплан, но после смерти Кирова Сережу стали выживать и из
Госплана.
Кливанский был скрипач-любитель. Он поработал с преподавателем и
поступил по конкурсу второй скрипкой в оперный театр Станиславского и
Немировича. Но на скрипке ему дали играть лишь до 1937 года. Сережа работал
со мной на прииске "Партизан", а в 1938 году весной был увезен на
"Серпантинку" -- нечто вроде колымского Освенцима.
В Бутырках встретился я с Германом Хохловым, литературным обозревателем
"Известий" того времени. Мы читали друг другу кое-какие стихи -- "Роландов
Рог" Цветаевой и Ходасевича "Играю в карты, пью вино" и "К Машеньке" я
запомнил с тех именно времен.
Отец Хохлова был эмигрантом, умер во Франции. Сам Хохлов, обладатель
нансеновского паспорта, получил высшее образование в русском институте в
Праге на стипендию чехословацкого правительства, которая давалась всем
желающим учиться русским эмигрантам. Такая щедрость, по словам Хохлова, была
вызвана тем, что чехи во время гражданской войны увезли два поезда с царским
золотом, и только третий поезд был доведен благополучно до Москвы
Михайловым, комиссаром "золотого поезда". Эту историю я слыхал и раньше.
Хохлов говорил вполне уверенно.
Через советское посольство Хохлов вернулся на родину, получил советский
паспорт и работу в "Известиях". Статьи его о стихах мне приходилось читать.
В конце тридцать шестого года Хохлов и все другие бывшие эмигранты --
экономиста казака Улитина я тоже знал по тюрьме, по 68-й камере -- были
арестованы и обвинены в шпионаже.
-- Мы думали, что нас арестуют, что придется пробыть какое-то время в
ссылке, но концентрационный лагерь! Этого мы не ждали.- Хохлов протирал
очки, надевал их, снова снимал.- Черт с ним со всем! Давайте читать стихи!
Здесь был Полторак -- чемпион Европы по плаванию (он умер на
"Партизане" в 1938 году), юноша Борисов -- тоже известный пловец того
времени.
В "этапке" сидели мы, помню, недолго. Начали "выкликать" и на автобусах
перевозить на "Красную Пресню", на окружную дорогу, и грузить прямо в
товарный поезд, где в вагонах-теплушках были нары, на оконцах решетки, и --
по 36 человек в вагоне -- мы двинулись в полуторамесячное путешествие к
Владивостоку. Колыма приближалась.
В Бутырской тюрьме начались мои проверки -- "поверки" на целых
пятнадцать лет.
Все выстраивались вдоль нар, входили два "корпусных" -- сдающий и
принимающий суточное дежурство -- коменданта, староста сообщал количество
людей, сообщал жалобы, комендант считал ряды, упираясь ключом в грудь
каждого стоящего поочередно. Жестяные кружки колонкой были выстроены на
столе, комендант считал и их, осматривая, не отломана ли ручка, не высажено
ли дно, чтобы превратиться в орудие убийства или самоубийства.
Пересчитав кружки, комендант подходил к решетке и сверху вниз проводил
по решетке ключом -- получался звук вполне музыкальный -- годился бы для
"конкретной музыки", если бы она тогда была нам известна.
На этом ежесуточная поверка кончалась. Какие жалобы? голодовка?
перевод? новости?
Иногда коменданты вступали в легкомысленные беседы. Один из четырех
дежурных "корпусных", по прозвищу Американец, на чей-то вопрос, как
следственным быть с выборами по новой конституции, весьма убедительно
ответил:
-- Никак. Ваша конституция -- это Уголовный кодекс.
Это было сказано вовсе не зло и не из желания сострить. Просто
"корпусный" нашел наиболее лаконичную формулу ответа.
Бутырки поражали меня не только удивительной чистотой -- пахнущая
лизолом тюрьма прямо блестела, не только отсутствием вшей -- всякий, кто
перешел порог тюрьмы, хотя бы по ошибке или на четверть часа, обязан был
пройти душ и дезкамеру с "прожаркой всех вещей".
В этой огромной, на двенадцать тысяч мест, тюрьме шло беспрерывное
движение заключенных круглые сутки: рейсовые автобусы на Лубянку, автобусы в
транспортные отделения при вокзалах, автобусы в пересыльную тюрьму, отправка
на вокзалы, в допросный корпус и обратно, переводы по указанию следователя в
карцер для усиления режима, переводы по нарушениям внутритюремным -- за шум
в камере, за оскорбление надзирателей -- в 4 башни: Полицейскую,
Пугачевскую, Северную и Южную. Эти башни были как бы штрафными камерами,
кроме карцерного корпуса, где в карцере можно было только стоять.
Удивительно было и то, что в этом бесконечном движении -- из камеры в
камеру, из камер на прогулки, в тюремные автобусы -- никогда не было случая,
чтобы однодельцев посадили вместе, - так четко работала Бутырская тюрьма.
Шел июль тридцать седьмого года. Судьба наша уже решилась где-то
вверху, и, как в романах Кафки, никто об этом не знал. Но во время
ежемесячных обходов начальник тюрьмы Попов, рыжеусый Попов, вдруг заговорил
о нашем будущем:
-- Вы еще вспомните нашу тюрьму. Вы увидите настоящее горе и поймете,
что здесь вам было хорошо.
Он был прав, рыжеусый начальник Бутырской тюрьмы.
Зачем обходил он камеры с таким предупреждением? Кто он был такой?
Почетный значок чекиста висел у него в петлице. Говорили, что его
расстреляли в 1938 году, но кто это знает?
Тюрьма проще жизни. Ритм, режим, решетка: мы и они. На это всех и
ловили: "Помогите государству, напишите лживое заявление -- оно нужно
государству". И бедный подследственный (его еще не пытали) не мог никак
уразуметь, что ложь не может быть полезна государству.
Поезд шел на восток. На Дальний Восток. Сорок пять дней двигался наш
эшелон. В дороге были две или три бани. Армейский санпропускник в Омске
запомнился лучше всего. Но не потому, что там было "от пуза" воды и мыла, не
потому, что там стояла мощная дезкамера. В Омске с нами впервые побеседовал
"представитель НКВД", некий старший лейтенант в коверкотовой гимнастерке.
День был солнечный, светлый. Те, что вымылись, лежали на траве вдоль
мощеной дороги, чистые, с бледной тюремной кожей оборванцы, измученные
дорогой, усталостью. Вещи у всех обветшали в тюрьме -- ведь лежанье на нарах
изнашивает одежду скорее, чем носка. Да еще регулярные раз в десять дней
"прожарки", разрушающие ткань. В тюрьме все что-то зашивают, ставят
заплаты...
Перед сотнями нищих людей, окруженных конвоем, появился выбритый,
жирный старший лейтенант. Отмахиваясь надушенным платочком от запаха пота и
тела, "представитель" отвечал на вопросы.
-- Куда мы едем?
-- Этого я вам сказать не могу, - сказал представитель.
-- Тогда нам нечего с вами и говорить.
-- Сказать не могу, но догадываюсь, - забасил представитель.- Если бы
была моя воля, я завез бы вас на остров Врангеля и отрезал потом сообщение с
Большой землей. Вам нет назад дороги.
С этим напутствием мы прибыли во Владивосток.
1961
БУТЫРСКАЯ ТЮРЬМА
Очерк тематически примыкает к циклу новелл и очерков антиромана
"Вишера". Написан значительно раньше основного корпуса, в 1961 году, как и
очерк "Вишера".
Впервые: Российский летописец. М., 1989.