Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
возникнуть
и теперь, конечно, жила по своим кастовым законам. В Куйбышеве, где
москвичи варились в собственном соку, это было особенно видно. В нашей
-- "эмигрантской" школе все московские знатные детки, собранные вместе,
являли столь ужасающее зрелище, что некоторые местные педагоги
отказывались идти в классы вести урок. Слава Богу, я училась там лишь
одну зиму и уже в июне вернулась в Москву. Я ездила в Москву и
з Куйбышева еще в ноябре 1941 года и в январе 1942, тоже на день-два,
повидать отца. Он был, как и в первый раз, занят и раздражен, -- ему
было абсолютно не до меня и вообще не до наших глупых домашних дел... Я
чувствовала себя в ту зиму страшно одинокой. Может быть, возраст уже
подходил такой, -- шестнадцать лет, пора мечтаний, исканий, сомнений,
которых я не знала раньше. В Куйбышеве я стала впервые ходить слушать
серьезную музыку, -- туда была эвакуирована филармония. Там впервые
исполнили и седьмую симфонию Шостаковича. У нас внизу, в длинном темном
коридоре возле кухни крутили кинопередвижку -- мы смотрели хронику с
фронтов, осажденный Ленинград, осень под Москвой... Хроника тех военных
лет незабываема -- ее тогда снимали прямо в боях, в окопах, под
надвигающимися танками... Приехал ненадолго Василий повидать сына. Он
лишь перед войной окончил авиационное училище в Липецке, -- тогда еще
сам летал на истребителях, -- но уже был майор и назначен Начальником
Инспекции ВВС, -- какая-то непонятная должность непосредственно в
подчинении у отца. Недолго Василий был под Орлом, потом штаб-квартира
его была в Москве, на Пироговской -- там он заседал в колоссальном своем
кабинете. В Куйбышеве возле него толпилось много незнакомых летчиков,
все были подобострастны перед молоденьким начальником, которому едва
исполнилось двадцать лет. Это подхалимничание и погубило его потом.
Возле него не было никого из старых друзей, которые были с ним
наравне... Эти же все заискивали, жены их навещали Галю и тоже искали с
ней дружбы. В доме нашем была толчея. Кругом была неразбериха, -- и в
головах наших тоже. И не было никого с кем бы душу отвести, кто бы
научил, кто бы сказал умное, твердое, честное слово... В ту зиму
обрушилось на меня страшное открытие. Я читала английские и американские
журналы, просто из интереса к информации и к языку -- "Life", "Fortune",
"The Illustrated London News". И вдруг наткнулась на статью об отце,
где, как давно известный факт упоминалось, что "жена его, Надежда
Сергеевна Аллилуева покончила с собой в ночь на 9 ноября 1932 года". Я
была потрясена, я не верила своим глазам, но ужасно, что я верила этому
сердцем. В самом деле, все произошло так неожиданно тогда... Я ринулась
к бабушке и сказала, что "я все знаю, почему от меня скрывали?" Бабушка
очень удивилась, и тут же стала подробно рассказывать, как это на самом
деле произошло. "Ну кто бы мог подумать?" -- повторяла она без конца, --
"ну, кто бы мог подумать, что она это сделает?" С тех пор мне не было
покоя. Я вспоминала то, что могла помнить. Я думала об отце, о его
характере, о том, как в самом деле, трудно с ним; я искала причин, но
никто не хотел мне толком объяснить... Да и потом Анна Сергеевна и
бабушка не так уж хорошо понимали маму, событие это уже было заслонено
для них новыми несчастиями, (смертью Павлуши, гибелью Реденса, обоих
Сванидзе), острота его со временем для них притупилась. А я не находила
себе места. Что-то рухнуло во мне самой и в моем беспрекословном
подчинении воле, слову, мнениям отца... Все связанное с недавним арестом
Юли теперь начинало казаться мне странным -- почему отец сказал тогда по
телефону: "Только не говори пока ничего Яшиной жене!" Я начинала думать
о том, о чем никогда раньше не думала: а так ли уж всегда бывает прав
мой отец? Думать так тогда, в то время, было кощунственно, потому что в
глазах всех, кто окружал меня, имя отца было соединено с волей к победе,
с надеждой на победу и на окончание войны. И сам отец был так далеко,
так невероятно далеко от меня... Это были лишь попытки сомнений. Осенью
1941 года в Куйбышеве было подготовлено жилье и для отца. Ждали, что он
сюда приедет. Отремонтировали несколько дач на берегу Волги, выстроили
под землей колоссальные бомбоубежища. В городе для него отвели бывшее
здание обкома, устроили там такие же пустынные комнаты со столами и
диванами, какие были у него в Москве. Все это ожидало его напрасно целую
зиму. Наконец, в июне 1942 года, Галя с ребенком, Александра Николаевна,
няня и я вернулись в Москву, откуда я решила ни за что больше не
уезжать. В Москве нас огорчили: осень
ю было взорвано наше дорогое Зубалово, так как ждали, что вот-вот
подойдут немцы. Мы поехали посмотреть. Стояли ужасные глыбы толстых,
старых стен, но строили уже новый, упрощенный вариант дома, непохожий на
старый, -- что-то было безвозвратно утрачено. Мы поселились пока что во
флигеле, а к октябрю перебрались в только что отстроенный, несуразный,
выкрашенный "для маскировки" в темно-зеленый цвет, дом. Бог знает, как
он теперь выглядел: уродливый, с наполовину усеченной башней, с
обрезанными террасами. Там мы все и разместились: Галя с ребенком,
Василий, Гуля -- Яшина дочка со своей няней, я -- со своей, Анна
Сергеевна с сыновьями. Жизнь в Зубалове была в ту зиму 1942 и 1943 года
необычной и неприятной... В дом вошел неведомый ему до этой поры дух
пьяного разгула. К Василию приезжали гости: спортсмены, актеры, его
друзья-летчики, и постоянно устраивались обильные возлияния, гремела
радиола. Шло веселье, как будто не было войны. И вместе с тем было
предельно скучно, -- ни одного лица, с кем бы всерьез поговорить, ну
хотя бы о том, что происходит в мире, в стране, и у себя в душе... В
нашем доме всегда было скучно, я привыкла к изоляции, к одиночеству. Но
если раньше было скучно и тихо, теперь было скучно и шумно. Осенью 1942
года в Москву приезжал Уинстон Черчилль. Как-то раз Александра
Николаевна Накашидзе, позвонила мне и сказала, что надо приехать в
город, потому что вечером Черчилль будет у нас обедать и отец велел мне
быть дома. Я поехала, думая о том, прилично ли сказать несколько слов
по-английски -- или уж лучше помалкивать. Квартира наша была пуста и
неуютна, В столовой у отца стояли пустые книжные шкафы, -- библиотеку
вывезли в Куйбышев. Домашние суетились, кто-то звонил из МИД'а с
рекомендациями, как надо принять иностранцев. Наконец, все гости прошли
по коридору в столовую, и я отправилась туда же. Отец был чрезвычайно
радушен. Он был в том самом гостеприимном и любезном расположении духа,
которое очаровывало всех. Он сказал: "Это моя дочь!" и добавил, потрепав
меня рукой по голове: "Рыжая!". Уинстон
Черчилль заулыбался и заметил, что он тоже в молодости был рыжим, а
теперь вот -- он ткнул сигарой себе в голову... Потом он сказал, что его
дочь служит в королевских военно-воздушных силах. Я понимала его, но
смущалась что-либо произносить. Со мной было покончено, разговор пошел
по другому руслу -- о пушках, самолетах... Я почти все понимала еще до
того, как переводчик В. Н. Павлов стал переводить. Но мне не дали
слушать долго, -- отец меня поцеловал и сказал, что я могу идти
заниматься своими делами. Почему ему захотелось показать меня Черчиллю,
мне тогда не было понятно. А, впрочем, теперь мне это понятно, -- ему
хотелось, хоть немного выглядеть обыкновенным человеком. Черчилль был
ему симпатичен, это было заметно. С октября я начала учиться в десятом
классе. Учителя были наши старые, довоенные; ученики наполовину
разъехались, было много незнакомых. В школе было холодно. Но уроки Анны
Алексеевны Яснопольской, -- лучшей в Москве преподавательницы
литературы, -- согревали и сердце и ум. В ту зиму программа у нас была
обширна: сначала Гете и Шиллер, потом -- Чехов, Горький, и поэзия -- от
акмеистов до Маяковского и Есенина, советская литература... Я жила тогда
в мире искусства -- музыки, литературы, живописи -- которой только
начала интересоваться и о которой Анна Алексеевна тоже нам рассказывала.
Мы все тогда упивались стихами и героикой... "Как это было! Как совпало,
-- Война, беда, мечта и юность... Как это все во мне запало И только
позже лишь очнулось!" -- говорил о том времени Давид Самойлов, в чудном
своем стихотворении "Сороковые, роковые...." В ту же зиму 1942-43 года я
познакомилась с человеком, из-за которого навсегда испортились мои
отношения с отцом, -- с Алексеем Яковлевичем Каплером.
16
Алексей Яковлевич Каплер живет сейчас в Москве, учит молодых
специалистов в Институте кинематографии, пишет киносценарии, проводит
семинары, он -- признанный старый мастер кинематографа... Жизнь его
после десяти лет ссылки и лагерей вошла в свою нормальную колею, как
жизнь многих, уцелевших и выживших после ударов судьбы. Всего лишь
какие-то считанные часы провели мы вместе зимой 1942-43 года, да потом,
через одиннадцать лет, такие же считанные часы в 1956 году -- вот и
все... Мимолетные встречи сорокалетнего человека с "гимназисткой" и
недолгое их продолжение потом -- стоит ли вообще много говорить и думать
об этом? Василий привез Каплера к нам в Зубалово в конце октября 1942
года. Был задуман новый фильм о летчиках, и Василий взялся его
консультировать. Он познакомился тогда для этой цели также с Р.
Карменом, М. Слуцким, К. Симоновым, Б. Войтеховым, но, кажется, дальше
шумных застолий дело не двинулось. В первый момент мы оба, кажется, не
произвели друг на друга никакого впечатления. Но потом -- нас всех
пригласили на просмотры фильмов в Гнездниковском переулке, и тут мы
впервые заговорили о кино. Люся Каплер -- как все его звали -- был очень
удивлен, что я что-то вообще понимаю, и доволен, что мне не понравился
американский боевик с герлс и чечеткой. Тогда он предложил показать мне
"хорошие фильмы" по своему выбору, и в следующий раз привез к нам в
Зубалово "Королеву Христину" с Гретой Гарбо. Я была совершенно потрясена
тогда фильмом, а Люся был очень доволен мной... Вскоре были Ноябрьские
праздники. Приехало много народа. К. Симонов был с Валей Серовой, Б.
Войтехов с Л. Целиковской, Р. Кармен с женой, известной московской
красавицей Ниной, летчики -- уж не помню, кто еще. После шумного
застолья начались танцы. Люся спросил меня неуверенно: "Вы танцуете
фокстрот?"... Мне сшили тогда мое первое хорошее платье у хорошей
портнихи. Я приколола к нему старую мамину гранатовую брошь, а на ногах
были полуботинки без каблуков. Должно быть, я была смешным цыпленком, но
Люся заверил меня, что я танцую очень легко, и мне стало так хорошо, так
тепло и спокойно с ним рядом! Я чувствовала какое-то необычайное доверие
к этому толстому дружелюбному человеку, мне захотелось вдруг положить
голову к нему на грудь и закрыть глаза... "Что вы невеселая сегодня?" --
спросил он, не задумываясь о том, что услышит в ответ. И тут я стала, не
выпуская его рук и продолжая переступать ногами, говорить обо всем --
как мне скучно дома, как неинтересно с братом и с родственниками; о том,
что сегодня десять лет со дня смерти мамы, а никто не помнит об этом и
говорить об этом не с кем, -- все полилось вдруг из сердца, а мы все
танцевали, все ставили новые пластинки, и никто не обращал на нас
внимания... Крепкие нити протянулись между нами в этот вечер -- мы уже
были не чужие, мы были друзья. Люся был удивлен, растроган. У него был
дар легкого непринужденного общения с самыми разными людьми. Он был
дружелюбен, весел, ему было все интересно. В то время он был как-то
одинок сам, и может быть, тоже искал чьей-то поддержки... Незадолго до
этого он возвратился из партизанского края Белоруссии, где собрал
интересный материал для фильма. Он жил в нетопленой гостинице "Савой",
куда приходили к нему его многочисленные друзья, военные корреспонденты.
Нас потянуло друг к другу неудержимо. После праздников Люся еще
несколько дней оставался в Москве, потом ему предстояла поездка в
Сталинград. В эти несколько дней мы старались видеться как можно чаще,
хотя при моем образе жизни это было невообразимо трудно. Но Люся
приходил к моей школе и стоял в подъезде соседнего дома, наблюдая за
мной. А у меня радостно сжималось сердце, так как я знала, что он там...
Мы ходили в холодную военную Третьяковку, смотрели выставку о войне. Мы
бродили там долго, пока не отзвонили все звонки, -- нам некуда было
деваться. Потом ходили в театры. Тогда только что пошел "Фронт"
Корнейчука, о котором Люся сказал, что "искусство там и не ночевало".
Смотрели "Синюю птицу", потом "Пиковую даму"; Люся признался, что
терпеть не может оперу, но нам хорошо было гулять по фойе. В
просмотровом зале К
омитета кинематографии на Гнездниковском Люся показал мне тогда
"Белоснежку и семь гномов" Диснея, и чудесный фильм "Молодой Линкольн".
В небольшом зале мы сидели одни... Люся приносил мне книги: "Иметь и не
иметь", "По ком звонит колокол" Хемингуэя,* "Все люди -- враги"
Олдингтона. Он давал мне "взрослые" книги о любви, совершенно уверенный,
что я все пойму. Не знаю, все ли я поняла в них тогда, но я помню эти
книги, как будто прочла их вчера... Огромная "Антология русской поэзии
от символизма до наших дней", которую Люся подарил мне, вся была
испещрена его галочками и крестиками около его любимых стихов. И я с тех
пор знаю наизусть Ахматову, Гумилева, Ходасевича... О, что это была за
антология, -- она долго хранилась у меня дома и в какие только минуты я
не заглядывала в нее... Мы ходили вместе по улицам темной заснеженной
военной Москвы, и все никак не могли наговориться... А за нами поодаль
шествовал мой несчастный "дядька" Михаил Никитич Климов, совершенно
обескураженный сложившейся ситуацией и тем, что Люся очень любезно с ним
здоровался и давал прикурить. Мы как-то не реагировали на "дядьку", да и
он беззлобно глядел на нас -- до поры, до времени... Люся был для меня
тогда самым умным, самым добрым и прекрасным человеком. От него шли свет
и очарование знаний. Он раскрывал мне мир искусства -- незнакомый,
неизведанный. А он все не переставал удивляться мне, ему казалось
необыкновенным, что я понимаю, слушаю, впитываю его слова, и что они
находят отзвук... Вскоре Люся уехал в Сталинград. Это был канун
Сталинградской битвы. Люся знал, что мне будет интересно все знать, что
он увидит там -- и он сделал потрясающий по своему рыцарству и
легкомыслию шаг... В конце ноября, развернув "Правду", я прочла в ней
статью спецкора А. Каплера -- "Письмо лейтенанта Л. из Сталинграда.
Письмо первое" -- и дальше, в форме письма некоего лейтенанта к своей
любимой, рассказывалось обо всем, что происходило тогда в Сталинграде,
за которым следил в те дни весь мир.
* "По ком звонит колокол" он мне достал в переводе, который уже тогда
ходил по рукам, но до сих пор не опубликован!
Увидев это, я похолодела. Я представила себе, как мой отец
разворачивает газету... Дело в том, что ему уже было "доложено" о моем
странном, очень странном поведении. И он уже однажды намекнул мне очень
недовольным тоном, что я веду себя недопустимо. Я оставила этот намек
без внимания, и продолжала вести себя так же, а теперь он, несомненно,
прочтет эту статью, где все так понятно, -- даже наше хождение в
Третьяковку описано совершенно точно... И надо же было так закончить
статью: "Сейчас в Москве, наверное, идет снег. Из твоего окна видна
зубчатая стена Кремля"... Боже мой, что теперь будет?! Люся возвратился
из Сталинграда под Новый, 1943-й год. Вскоре мы встретились, и я его
умоляла только об одном: больше не видеться и не звонить друг другу. Я
чувствовала, что все это может кончиться ужасно. Он и сам был
обескуражен, и говорил, что статью он посылал не для "Правды", что его
"подвели друзья". Но, по-видимому, он и сам понимал, что мы привлекаем к
себе слишком опасное внимание, и он согласился, что нам надо
расстаться... Мы не звонили друг другу две или три недели -- весь
оставшийся январь. Но от этого только еще больше думали друг о друге.
Позже, через двенадцать лет, мы сопоставляли события: Люся говорил, что
лежал это время на диване, никуда не ходил и только смотрел на стоявший
рядом телефон. Наконец, я первая не выдержала и позвонила ему. И все
снова закрутилось. Мы говорили каждый день по Телефону не менее часа.
Мои домашние были все в ужасе. Решили как-то образумить Люсю. Ему
позвонил полковник Румянцев, ближайший помощник и правая рука генерала
Власика -- одна из тех же фигур, охранявших отца. Уж им то все было
известно про нас, -- даже то, чего никогда не было... Румянцев
дипломатично предложил Люсе уехать из Москвы куда-нибудь в командировку,
подальше... Люся послал его к черту и повесил трубку. Весь февраль мы
снова ходили в кино, в театры, и просто гулять. Тучи сгущались над нами,
мы чувствовали это. В последний день февраля был мой день рождения, --
мне исполнилось тогда 17 лет; мы хотели где-нибудь посидеть спокойно в
этот день, и никак не могли придумать, как бы это сделать? Ни один из
нас не имел возможности придти домой к другому, мы могли только найти
нейтральное место. Но и в пустую квартиру около Курского вокзала, где
собирались иногда летчики Василия, мы пришли не одни, а в сопровождении
моего "дядьки" Климова; он был ужасно испуган, когда после уроков в
школе я вдруг двинулась совсем не в обычном направлении... И там он
сидел в смежной комнате, делая вид, что читает газету, а на самом деле
старался уловить, что же происходит в соседней комнате, дверь в которую
была открыта настежь. Что там происходило? Мы не могли больше
беседовать. Мы целовались молча, стоя рядом. Мы знали, что видимся в
последний раз. Люся понимал, что добром все это не кончится, и решил
уехать; у него уже была готова командировка в Ташкент, где должны были
снимать его фильм "Она защищает Родину", о белорусских партизанах. Нам
было горько -- и сладко. Мы молчали, смотрели в глаза друг другу, и
целовались. Мы были счастливы безмерно, хотя у обоих наворачивались
слезы. Потом я пошла к себе домой, усталая, разбитая, предчувствуя беду.
А за мной плелся мой "дядька", тоже содрогавшийся от мысли, что теперь
будет ему... А Люся поехал домой собирать вещи, чтобы через несколько
дней уехать из Москвы. 1-го марта у него была Таня Тэсс. Он сидел
грустный, подавленный, -- это мне рассказывали они оба -- Люся и Таня --
через двенадцать лет... А на следующий день, 2-го марта 1943 года, когда
он уже собрался ехать, пришли к нему домой двое, и попросили следовать
за ними. И поехали они все на Лубянку. Тут увидел Люся и знаменитого
нашего генерала Власика, приехавшего лично удостовериться, так ли все
идет, как надо. Все шло, как надо... Люсю обыскали, объявили ему, что он
арестован. Мотивы -- связи с иностранцами. Он действительно бывал не раз
за границей, и в Москве знал едва ли не всех иностранных
корреспондентов. Этого он не мог отрицать. И этого было уже достаточно
для обвинения в чем угодно... Обо мне, разумеется, не было произнесено
ни одно
го слова. Так началась для Люси иная жизнь, которая продолжалась для
него, начиная с этого дня, десять лет... 3-го марта утром, когда я
собиралась в школу, неожиданно домой приехал отец, ч