Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Мемуары
      Мандельштам Надежда. Воспоминания -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  -
лигент? - спрашивала Н. Я. едва ли не каждый вечер, когда писались ее книги и когда были написаны. - Определенное качество личности. И оно определялось - все более и более. В этой игре-работе участвовали сотни друзей и приятелей, среди которых [XI] сейчас и десятка, может быть, не припомню. Но все-таки: Саша Гладков, Женя Левитин, Ира Семенко, Юра Фрейдин, Миша Поливанов, И. М. Гельфанд, отец Александр (Мень), Кома (Вячеслав) Иванов, Женя Пастернак, Леля Мурина, Нина Бялосинская, Варя Шкловская, Сергей Аверинцев, Варлам Шаламов, Саша Морозов, Елизар Мелитинский, Саша Борисов, Андрей Синявский, В. Я. Виленкин, Люда Сергеева, Лена Крандиевская, Оля Постникова, Наташа Горбаневская, Иосиф Бродский, Белла Ахмадулина, Миша Левин, Володя Вейсберг, отец Сергий (Желудков), может быть, владыка Иона, И. Д. Амусин, А. А. Любищев, Л. Н. Гумилев... Нет, конца этому списку не будет. Все мы (еще двести, а может быть, триста человек) уточняли и оживляли понятие "интеллигент" (определенное качество личности), нравственно врастая в его непростые объемы. Н. Я. ходила мало. Сидела (чинно, как люди) только в гостях или за общим столом. Но в основном обитала на кровати-с папиросой, в легком прожженном халате и под таким же одеялом - прожженным или в подпалинах. Лежала, полулежала, усаживалась, подобрав под себя ноги, - среди книг и друзей. И среди сухих роз. Она не выбрасывала их: пыли не боялась, как, впрочем, и сквозняков - была холодоустойчива, ходила по дому и зимой на босу ногу. И удивляла нас, тогда еще молодых, своей редкой гибкостью. Сердилась: "Зачем вы мне этот тазик принесли?" Кто-то объяснял: "Ноги мыть..." "Для этого достаточно раковины. Потренируйтесь!" Спартанство от "общаги" и бродячего быта было привычкой, отвыкать от которой опасно: все может вернуться. Четверть века назад, как многие сейчас, Н. Я. спрашивала: - Где гарантии? Административная машина на ходу. Карательная не демонтирована и заработать может в любое время. Интеллигенция, хоть в извращенном смысле этого слова, но по-прежнему презираема. "Другого и не заслуживает!" - добавляла Н. Я. А наверху (или, как теперь говорят, "в верхнем эшелоне") никто у нее ("кроме Хруща") [XII] доверия не вызывал. Хрущева уже поругивали за "хру-щобы" те, кого он только что вытащил из настоящих трущоб. Как поносят теперь за хлеб, которым он, не поскупившись на золотишко, накормил своих голодающих соотечественников. Н. Я. и Василиса Георгиевна не позволяли ругать Хрущева: - Он первый, - говорили они, - отказался от идеи, что народ можно не кормить. О Брежневе Н. Я. говорила: "Кажется, не кровожадный..." А потом, через пару лет: "Никакой... Это тоже плохо". И почти одновременно: "Этот опасный дурак тянет время... которого уже не осталось..." Она говорила, что "деревня кончилась". Я возражал ей - очень хотелось не огорчаться, - и мы спорили: есть ли мужик, которому можно вернуть землю... "А экономика - в целом?!" - и ее факты были убедительнее моих. "А наука?" - и опять факты. - Не теряйте отчаяния, - говорила В. Г. - Мы выжили потому, что не были оптимистами. - А дети? - не теряла отчаяния Н. Я. - Кто учит их? Мои выпускники. Уж я-то знаю, кого мы выпускали. Невежество обернулось несколько раз... Брежнев вызывал бешенство не потому, что был хуже других. И не потому, что - последний. После него был еще Черненко. Брежнев убивал последние надежды, вызванные к жизни оттепелью. Так гибнет ель на границе климатических зон, где морозы слабее, но - оттепели: и она гибнет от несбывшихся чаяний. - Где гарантии? Сейчас я бы прибавил к новым реалиям времени книги Н. Я., написанные в 60-е и помноженные на миллионные тиражи. А тогда мы считали, что гарантии - в здоровом неверии - не теряйте отчаяния! - и в верности "четвертому сословию". В его бескомпромиссности и неподкупности. В его пренебрежении количественными категориями, ибо один праведник, как известно, может спасти народ. [XIII] Но что такое "четвертое сословие" - опять вопрос, - которому присягнул Мандельштам: "Ужели я предам позорному злословью... присягу чудную четвертому сословью?" В толковании этого понятия много путаницы и внеисторич-ности. Я тоже не претендую - без поддержки "Надиного круга" - на точность и полноту. Но если согласиться с Н. И. Харджиевым (комментарий к советскому однотомнику . О. М.), что "четвертое сословие" - это пролетариат - и не более! - то понять ничего нельзя. О. М. знал Герцена. А пролетарии и буржуа, по Герцену, отличаются лишь тем, в чьих руках общественное богатство: одни владеют, другие хотят владеть, а нравственно не разнятся и могут легко поменяться местами. Поэтому Герцен и отошел от революций середины прошлого века, а Мандельштам, зная Герцена, не мог так безоговорочно присягнуть социальному оборотню. Четвертое сословие возникает в умах как противостоящее третьему (из которого в основном вышли пролетарии в буржуа) и находится в другом социально-нравственном измерении. Оно включает в себя и пролетариев (Максим Горький), и буржуа (Фридрих Энгельс), и аристократов (Герцен и Огарев), и разночинную интеллигенцию (несть числа). И также, как интеллигенция, оно не столько существующее и оформленное, сколько осуществляемое и подлежащее оформлению. Оно - и реальность и идеал. Оно и те, кто против крепостничества, и те, кто против буржуазности. Оно -сама идея борьбы за справедливость, собирающая всех, готовых бороться, под свои знамена. Этому сословию и этим идеям клялись, и эти клятвы были (и остаются) чудными и священными. И пересмотру не подлежат. Интеллигент. Гражданин, присягнувший на верность четвертому сословию... Но что же все-таки делает человека интеллигентом? "Может, отношение к литературе? - спрашивал Мандельштам. - Пожалуй, но не совсем..." И тогда, пишет Н. Я., как решающий признак он выдвинул отношение человека к поэзии. У нас поэзия играет особую роль. Она будит людей и формирует их сознание. [XIV] Все так - "за поэзию у нас убивают". Но ведь не только за поэзию. Сколько сфабриковано было губительных дел против интеллигенции, и "каждое такое дело - эрмитажники, историки, словарники - это крупица народного мозга, это мысль и это духовная сила, которую планомерно уничтожали". Это те же кормильцы, что и крестьяне, но с поправкой - душе-кормильцы! - современников и потомков... И наступил голод, Мы росли на голодном и вредном пайке и до сих пор не можем оправиться от нашего затянувшегося (чтобы не сказать - безнадежного!) невежества. "В Курске выловили знаменитых соловьев, и молодняку не у кого учиться. Так пала курская школа соловьиных певцов из-за прихоти людей, посадивших лучших мастеров в клетки". - Кто ваш отец в поэзии? - спрашивала Н. Я., пытаясь уловить преемственность. - Мандельштам называл Аннен-ского. А вы?.. Я терялся, полагая себя безотцовщиной. "У нас нет родословной, - писал я тогда о нашем поколении. - Мы произошли от взрыва. Он порвал старые связи. И кости наших предков нам не собрать". Было ясно, что мы не от Суркова и даже не от Асеева - не тот смысловой состав! - и только много позже, в разговорах на Большой Черемушкинской, когда Гельфанд говорил: "Откиньте занавеску и поставьте бутылку на стол", - мне открылось, что вышли мы (кто хоть сколько-нибудь вышел), как и наши отцы, из XIX века и эллинов. В исторической традиции мы оказались ровесниками наших отцов, а они нашими современниками: Ходасевич, Хлебников, Клюев; конечно - Ахматова и Мандельштам; Пастернак, Гумилев, Цветаева. Круг ширился, в него вернулись в качестве современников, а не предшественников, Блок, Вл. Соловьев, Флоренский, Розанов, Франк, Сергий Булгаков и Сергий Трубецкой и, конечно, Анненский. Впрочем, они были отчасти и предшественники, а собственно предшественники начинались с Фета, Тютчева, Некрасова. В XIX веке мы чувствовали себя как дома, из которого, как теперь выяснилось, только что вышли. Чтобы образовать [XV] свой, уже немало возведенный усилиями наших отцов-современников. Иначе и не могло быть. XIX век мы интуитивно предпочли пустоте "советского периода", из которого (особенно из поэзии) было вычищено все честное и талантливое. Но осознать свое выпадение из времени (свое отщепенство) было непросто. - Что вы тут сидите на бревнышках, как отщепенцы, - сказала мне и двум моим друзьям веселая комсомолка в одной из деревень Калужской области в 1958 году. Это было смешно: мы не были отщепенцами, мы просто сходу не вломились в правление колхоза. Через десять лет это уже не было смешно. Честные книги и рукописи арестовывались вместе с читателями. Последний обыск (известный мне) был учинен весной 1983 года: был изъят архив Н. Я. Мы перестраивались в "догутенберговскую", как говорила Анна Андреевна, эпоху. Мы разговаривали, махнув на стены, у которых "уши". И разговоры случались жесткие. Впрочем, в последние год-два Н.Я. ослабела настолько, что для серьезного разговора собиралась с трудом, но все-таки собиралась и вела его уже почти всегда в узком кругу. А остальных гнала на кухню ("Пошли вон, дураки!"). Как-то неожиданно она перестала "выяснять отношения", чем занималась всю жизнь с пристрастием, а ее христианское смирение было своеобразно, как все в ней: - Она стерва, - говорила Н. Я. о какой-нибудь малопристойной особе. - Но я ей не судья. "Резкость ее не всеми была понята, - пишет архиепископ Сан-Францисский Иоанн. - Брали ее вне широчайшего контекста общей и ее жизни". И прежде, когда было больше сил, и потом, когда уже непонятно было, сколько еще продлится наше общее с Н.Я. время, она, собравшись для разговора, торопила его. И не все выдерживали ее "натиск" и отходили, иногда совсем. Я тоже отходил, но ненадолго, остывал, осмыслив, и возвращался подчас за очередным подзатыльником ("побей, да научи!"), потому что для меня эта "наука" была не кислородом, кото[XVI] рого может быть больше или меньше, но воздухом, без которого невозможно. Я могу назвать многих поэтов, "восстановленных" или изначально сформировавшихся под влиянием Н. Я. или ее книг. А много ли надо поэтов, чтобы определить время? Итоги этой работы "по склеиванию позвонков" конца тысячелетия еще будут подведены. И тем досаднее было прочесть в предисловии М. Поливанова к первой публикации Н.Я. (Юность. 1988. №8), что "при обсуждении стихов в ней (в Н.Я. -Н.П.) сказывалась манера современной школы". Помилуйте, Миша, "школа" могла быть (и, пожалуй, была) только одна - Осипа Мандельштама. Но почему она - "современная"? "Она (то есть Н.Я.-Н.П.) хищно впивалась, - пишет М. Поливанов, - в строку и требовала ее конкретной интерпретации - и притом единственной. Так, например, она настаивала, что "Сияло солнце Александра" <...> написано о Пушкине". Трудно примитивизировать более суждения Н. Я. о поэзии, предпринятые, как я полагаю, исключительно для "оживляжа". Но обратимся к самой Н. Я.: ""Вчерашнее солнце" не Пушкин, - пишет она, - а просто любой человек <...> Чего гадать, откуда пришло черное солнце, - оно есть даже в Эдде" ("Вторая книга"). Видимо, М. Поливанов перепутал что-то. Но хуже другое, что он (один из "лучших друзей") не разделял, оказывается, отдельных взглядов Н. Я. (и почему-то - не спорил), но всего лишь прощал ей ее "обидные несправедливости" и "вряд ли обоснованные обвинения". "Друзья ей очень многое прощали" - такое "великодушие" вряд ли уместно в предисловии к публикации друга, сохранившего не только свой светлый ум до последних дней, но и наши мозги от помешательств века. Не будем "рассчастливливаться". Время, которое - нам кажется - мы похоронили, умирать не хочет. Оно тоже перестраивается в эпоху гласности, сдавая одни позиции и укрепляясь на других, вокруг неожиданных [XVII] лидеров. Вчера с претензиями заявился ко мне (за отсутствием прямых виновников) боевик (или лидер) из "крайних левых". Он прочитал отрывок из "Воспоминаний" Н. Я. и все "новое о Мандельштаме" других авторов. И возмущался культом личности Осипа Мандельштама, обвинял его в недостойном поведении на следствии (словно это было следствие, а не надругательство), а также требовал равного уважения ко всем, упомянутым в книге Н. Я. Высокий и крепкий, с лицом ныряльщика (несколько стертым от этого занятия), он светился от счастливого чувства непричастности к нашим грязным делам. Он не был ни сталинистом, ни националистом. И я не сразу понял, чего же ему надо. В конце концов все мы, живущие на этой земле, повара. Все делаем (если делаем что-то) пищу. Одни - для души, другие - для всего остального. Мандельштам делал честную пищу - на редкость! - и потому необходимую, хотя не всякому по вкусу. А кто-то - суррогат. А кто-то - ядовитую и опасную. И что тут темнить, когда яснее не бывает: один кормит, другой как бы кормит, а третий травит. И какая может быть "уравниловка" (равное уважение) между теми, кто роет колодцы, и теми, кто отравляет колодцы?! Не может быть, если не темнить. А потому надо темнить. Не нам, но времени, которое не хочет умирать. Времени, перепутавшему себя с вечностью, - и в этом его главное заблуждение. Оно изыщет себе адептов из "чистых" вроде моего гостя. Оно согласно жертвовать Ставским и Воронским (кто их там помнит!). Но еще не отдает Маршака. Хотя и говорит уже о нем - "с одной стороны и с другой стороны". И не рухнет, когда окажется, что "другой стороны" нет, - повиснет на Алексее Толстом. Время хочет отползать, и оно будет отползать. И уже ясно: ругаться придется долго. [XVIII] За окном ветер - он треплет флаг. Но флага нет. А внизу глубоко деревья: я на одиннадцатом этаже. Значит, он треплет воздух - его тонкую, прозрачную ткань. Я себя еще не посадил за Мандельштама. Как за Пушкина. Чтобы жить им год, два и три. И больше никем. И потому не вижу его, но, как этот ветер за окном, слышу - трепет тонкого и прозрачного. А Н. Я. вижу и слышу - не книги ее, но ее, потому что книги - это то, что потом от нее осталось. А сейчас - вместо нее. А было все, что в книгах - и много больше! - до книг и абсолютное слышание стиха, и чувство того, что держится-в искусстве и жизни - или не держится, и четкая концепция нашей эпохи, и ее горестные реалии, и сто других вопросов на каждый день и среди них всегда главный: что такое интеллигент? Конец 60-х Позвонил Солженицын (на Лаврушинский): - У меня есть полчаса и два вопроса. "А на третий вопрос я ему не ответила: истекло время", - шутит Н. Я. И я не знаю, можно ли увидеть и услышать ее - жесткую и добрую, серьезную и озорную - без нее, только из ее книг. У меня нет и не будет такого опыта. Юрий Николаевич Давыдов (я ему верю) сказал вчера: можно. Впрочем, иначе теперь и нельзя. 29 декабря 1980 года Н. Я. умерла. - Надечка умерла, - позвонила, кажется, Наталья Ивановна. Потом - короткие гудки. Я их услышал не сразу. Потом: Постремонтный дом наш - вот он! - Полон горестных забот он: На губах горчит. Старый друг ночует в морге. На витрине в военторге Петушок кричит. Крестный путь пройден. В конце его, как и следует, - крест, на старом Кунцевском (б. Троекуровском) кладбище. Традиционный, хотя и несколько затейливый, с текстом (кириллицей) из священного писания. "Надя была бы доволь- [XIX] на", - думаю я и слегка подревновываю к тому, кто этот крест вырубил и связал. Я бы "вырубил и связал" не так. Найти могилу не трудно. От главного входа - метров пятьдесят, по аллее, что между новым кладбищем, похожим на мусульманское, и старым, в липах. И на четвертой повертке, возле могилы некоего Семенова, взять вправо. Летом это обычная кладбищенская дорожка, сыроватая от густой зелени, а зимой - тропка в сугробах. По которой и несли мы тогда, еще метров сорок, Наденькин гроб на плечах. Проваливались, удерживались друг за друга и друг другу подтягивали: "Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас... " С этим же пением - тихим, а в ту пору едва не демонстративным, вынесли Наденьку из храма Знамения Божьей Матери, что за Речным вокзалом. Пошел снег, отделив нас и отдалив от многоэтажной Москвы, и видна была только церковь, красная, и много людей, справа и слева. Мужчины стояли без шапок. Отпевали Надю с женщиной по имени Анна. Два фоба, как две койки в женском общежитии. - Помяни, Господи, новопреставленную Анну, Надежду.. Лицо у Анны было простое, оплывшее. "Гурьбой и гуртом" и с Анной - всю жизнь. Только в церкви пришел ко мне покой - когда внесли Н. Я. в притвор храма и сняли крышку с гроба. Надя не улыбалась, как в первый день. В лице было достоинство, как у солдат, которых мне довелось хоронить. "Есть у нас паутинка шотландского старого пледа, ты меня им укроешь, как флагом военным, когда я умру", - написал Осип Мандельштам. И друзья накрыли Н. Я. остатком этого чудом уцелевшего пледа. А перед этим был морг, куда Н. Я. взяли серьезные люди (по меньшей мере - милиция), а квартиру опечатали. Еще раньше обрезали телефон. Потому что он непрерывно звонил. Н. Я. улыбалась в гробу, когда за ней приехали на легковушке: опоздали! Мальчики и девочки читали над ней Евангелие. Горела свеча. В кухне стояли бутылки. Резко пахли полуживые цветы. А в передней, сцепившись локтями, дру[XX] зья H. Я., молодые и старые, не пропускали милицию. И ничего не выходило с похоронами на Ваганьковском. Последние дни Н. Я. (когда она улыбалась в гробу) были очень похожи на всю ее жизнь. Чего-то меньше, чего-то больше: друзей было больше. И они не позволили ее увезти без гроба - на легковушке. А потом не позволили похоронить - прямо из морга. Чтобы "по-тихому". И вот - храм Знамения Божьей Матери, из красного кирпича. За кирпичной, красной оградкой Н. Я., где ей уже ничего не грозит. Декабрь 1988 г. Николай Панченко ВОСПОМИНАНИЯ Бабье лицо уставилось в стекло окна, и по стеклу поползла жидкость слез, будто баба их держала все время наготове. Платонов Только то крепко, подо что кровь протечет. Только забыли, негодяи, что крепко-то оказывается не у тех, которые кровь прольют, а у тех, чью кровь прольют. Вот он -закон крови на земле. Достоевский Из записных книжек Майская ночь Дав пощечину Алексею Толстому, О. М. немедленно вернулся в Москву и оттуда каждый день звонил по телефону Анне Андреевне и умолял ее приехать. Она медлила, он сердился. Уже собравшись и купив билет, она задумалась, стоя у окна. "Молитесь, чтобы вас миновала эта чаша?" - спросил Пунин, умный, желчный и блестящий человек. Это он, прогуливаясь с Анной Андреевной по Третьяковке, вдруг сказал: "А теперь пойдем посмотреть, как вас повезут на казнь". Так появились стихи: "А после на дровнях, в сумерки, В навозном снегу тонуть. Какой сумасшедший Суриков Мой последний напишет путь?" Но этого путешествия ей совершить не пришлось: "Вас придерживают под самый конец", - говорил Николай Николаевич Пунин, и лицо его передергивалось тиком. Но под конец ее забыли и не взяли, зато всю жизнь она провожала друзей в их последний путь, в том числе и Лунина. На вокзал встречать Анну Андреевну поехал Лева - он в те дни гостил у нас. Мы напрасно передоверили ему это несложное дело - он, конечно, умудрился пропу

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору