Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Наука. Техника. Медицина
   История
      Семенов Юлиан. Смерть Петра -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  -
опрос: "За что? Господи, ну за что же?" Эль не помогал: забвение не наступало; именно тогда Дефо впервые в жизни понял, что такое страх. "Ничто так не страшно, как предательство тех, кто рядом, - подумал сейчас Дефо и, глядя на Епифанова, вспомнил отчего-то, что именно Свифт, угощавший Дефо отменным чокелатом в маленьком деревянном кабинетике в своем журнале "Исследователь", сказал: "Когда сэр Вильям Тэмпл отправил меня в Лондон с письмом королю, я встретился с русским царем. Двор подсмеивался над ним, а я понял, что вижу самого могучего политика столетия, о котором только может мечтать каждый народ Европы. Но именно потому, что он по-настоящему велик, путь его будет пролегать сквозь тернии: зависть в политике еще страшнее, чем тайная злость, царящая в нашем мире газетчиков, где все, словно дворовые псы, цепляют за ляжку клыками того, кто посмел вырваться из стаи даже на полголовы вперед. Но у нас хоть есть защита - память поколений. Государственный муж лишен и этого: слава его ненавистна преемникам, они ведь мечтают о своей славе, а она возможна лишь в том случае, ежели слава ушедшего будет отринута брутально, но в то же время презрительно". - Как эль? - спросил Дефо. - Хорош. - А мне кто-то говорил, что русские бранят его; любят лишь свой мед. - Верно, - легко согласился Епифанов. - Мы вообще-то больше прилежны своей пище. Наши страдают без борща, например, или без свежего каравая... - Каравай? Это что? - У нас такие хлеба пекут. Форма у них особая, да и вкус свой... - Вкус хлеба везде одинаков. Епифанов улыбнулся: - Ну уж... - Не согласны? - Конечно, не согласен. - Даже "конечно"... Эк вы своему приписаны... А церковь наша тоже не нравится? - Страшит, - ответил Епифанов. - Чем же? - Обычностью своею... Праздника нет, один долг и страх перед богом. - Вообще-то бога бояться не такой уж большой грех, это спасает многих от такого свинства, которое трудно сдержать законом. - Ваш "акт о мятеже" сдерживает всех. Дефо потянулся к кувшину, разлил эль по кружкам и лишь после этого поднял глаза на собеседника. Его последняя фраза заставила великого англичанина заново - в доли секунды - проанализировать весь предыдущий разговор, сделать вывод, внести коррективы на будущее. Фраза свидетельствовала о том, что собеседник далеко не так прост, как кажется, и что его милая застенчивость, столь понравившаяся поначалу Дефо, есть маска опытного дипломата, ведущего свою, совершенно от Дефо отдельную партию. Действительно, "акт о мятеже", принятый девять лет тому назад, вызвал на острове множество разнотолков. Этот закон предписывал судьям монархии право и обязанность требовать разгона любого собрания, где было более двенадцати участников, если, особенно, собрание это признавалось мятежным. Отказ повиноваться позволял открывать огонь или же атаковать саблями наголо. - Я противник этого акта, - откинувшись на деревянную спинку высокого стула, ответил наконец Дефо. - Он кажется мне наивным и трусливым. - Вы не боитесь говорить так с иноземцем? - Как правило, опасно говорить со своими, от них жди подвоха. Но я не скрывал своего мнения и от своих. Оградить можно землю; мысль не поддается огражденью. Мысль - явление особого рода, она делается отточенной, когда ею обмениваются, как деньгами на базаре. Да и потом, понятие "мятежность" - сложная штука; поколения должны смениться, прежде чем утвердится истина. Может быть, мятежное на самом деле окажется единственно правильным, а умеренное, привычное - мятежным, ибо мятеж есть не что иное, как захват чего-то кем-то... Был ли Кромвель мятежником? Не убежден... Каким его образ будет рисоваться нашим внукам? Не знаю... Относительность надежнее упрямой убежденности. Согласны? Епифанов тоже ответил не сразу; он не очень-то даже и скрывал неудобства; Дефо отметил это сразу же, остро; на какой-то миг в его сердце возникла жалость к русскому. - Мне трудно говорить, сэр Даниель, ведь я чужестранец... - Каждый чужестранец рассматривает страну, куда он приехал, не отвлеченно, а надеясь извлечь пользу из дурного или хорошего опыта для своей родины, не так ли? Разве возмущение стрельцов не было раздавлено такими же законами - если не по форме, то по смыслу? А разве у них не осталось последователей? Разве не собираются они и поныне тайными группами, чтобы обсуждать и осуждать реформы вашего государя? - Вам по душе, чтоб они имели право открыто собираться и звать к мятежу? Или разумен запрет на бунт? - Ваш долг и право заниматься вашими делами; я говорил о том, что мне не нравится в моем доме. Наш "акт о бунте" не нравится мне... - Ваши бунты шли от тех, кто хотел расшатать власть монарха во имя торжищ. Мятеж наших стрельцов был рожден страхом за то, что власть монарха поколеблена, устои расшатаны, торжище взяло верх над духом, истинно русское предано... - "Истинно"? А что это такое - "истинно"? Епифанов ответил сердитым вопросом: - А что такое "истинно английское"? - Такого нет, - убежденно, а потому смешливо сказал Дефо. - Наш язык есть всего лишь германская ветвь; наша архитектура рождена поначалу романским стилем; готикой - потом, а уж завершила ее развитие школа Италии, их Возрождение; наша живопись никогда не стала бы любопытной, не подготовь здешних мастеров великие иноземцы Ван Дейк и Гольбейн... Мы - жаркое из разных сортов мяса, со специями, картошкой и морковью... Слава богу, что теперь это блюдо заключено в одном котелке и его запах не разлагается на компоненты, - вкусно, и все тут! Я видел гравюру с портрета вашего государя: за ним сидел какой-то азиат, кажется, калмык, охраняя российский скипетр... Не к тому ли стремится и ваш великий государь, чтобы в одном котле замесить единое? - Вот стрельцы и встали... Дефо облокотился острыми локтями об стол, передвинулся к Епифанову и прошептал: - Оттого они и нравятся многим по сю пору? Вам и многим вашим друзьям тоже, разве нет? ...Чарлз принес фазана, заменил порожний кувшин новым, полным до краев; присел на краешек стула, разрезал птицу, похвалил свою кухню, побранил священную особу монарха, который сквозь пальцы смотрит на рост оптовых цен, взвинчиваемых купцами, пожелал приятного аппетита сэру Даниелю и его молодому другу и отправился готовить кроликов. ...Форсировать продолжение разговора Дефо не стал; он исповедовал постепенность и в литературе, не позволяя себе работать за полночь, и в разведке, причем ему казалось, что если порою в литературе можно нарушить правило, особенно когда вещь шла к концу и строки сами по себе ложились на тяжелые страницы тряпичной бумаги, то в политике, а разведка - считал он - высшее ее проявление, поспешность преступна, порою смешна, и ничто не спасет того, кто смешон, ибо это - раз и навсегда, будто тавро на крупе лошади. Да и подумать следует: молодой русский воистину не так прост, каким норовит казаться; слишком очевидна мысль, бьющаяся в глазах, которая значительней слов, им произносимых. Ему есть что сказать, но он ждет, он, видимо, норовит увлечь. "Вот и поувлекаем друг друга, - улыбнулся Дефо самому себе. - Кто кого пересмешит. А оппозиция Петру есть, сэр Дэниз прав, - юноша говорил об этом так, будто я русский, которому известно все о происходящем в Московии. Не было б там противников реформ, он бы не смог сыграть их наличие - слишком еще молод. Но Петр подбирает себе цвет страны, сие - истина. Велик, воистину велик, норовит будущих помощников стругать по своей мерке". ...Вернувшись в посольство, Епифанов отправился к себе на антресоли, разделся, не зажигая свечи, лег в холодную постель и начал сочинять отчет Петру, убедившись еще раз, как мудр был государь, напутствуя его перед дорогой: "Наши дремучие бояре лондонских мудрецов интересуют; суть их интереса тебе надобно понять, изучить, и не с моей препозиции, отселе, из северной столицы, а с их разумения и прикидки. Британцы - люди ловкие, им тот у нас друг, кто за старое цепляется и посему к новому не пускает державу. Подставься им, они налетят. Причем - верь мне - налетят самые умные, ибо Франция со Швецией свое отшумели, а наш шум впереди еще. Так что жди. А дальше - сам умен, не зря в Венеции и Амстердаме годы прожил. Моя в тебя вера, тебе и платить за нее разумом своим". А за Даниеля Дефо вдруг стало Епифанову обидно: такой умный, а его, епифановские, хитрости постичь не смог. Уже на грани сна его охватило ощущение теплого, высокого счастья: молод-то молод, а какие люди стали Дарить его своим вниманием! Небось, посол был бы счастлив попотчевать Дефо у себя в зале, а тот, глядь, его, Епифанова, угощал фазаном, набитым яблоками, морковью и какой-то особенной пахучей заморской зеленью. 5 Петр заехал во дворец ночью, перед тем как вернуться в свой домик на Неве - спать. Он не думал, что отправится во дворец: едучи из Кунсткамеры на ассамблею к Ягужинскому (хотел посмотреть, как себя станет вести посланник Виктор де Лю; соглядатаи, коим было велено следить за ним, - одно дело, а свой глаз куда как надежней - в нем холоду нет), увидел на пришпекте девочку, точь-в-точь похожую на Лизаньку; сердце защемило; часто болеет, маленькая; нос конопатый, в веснушках, а до марта еще далеко; и что за дивная страсть к гербариям; если б мне столько знать про мир в ее-то годы! (На ассамблее Петр был несколько рассеян; из головы не выходило лицо младшенькой; де Лю был суетлив и слишком уж шаркал перед вельможами. Как и всякий тиран, тем более просвещенный, Петр уважал в людях смелость, известную долю ершистости, хоть какое-то противодействие; ежели кругом податливость, перестанешь чувствовать реальность, себя самого и посему - окружающее. В перерыве между танцами Ягужинский сказал: - Аглицкие капитаны посулили мне привезти пять ящиков "Эрмитажу" для вашего величества. - Почем просили за бутылку? - Я не торговал, думаю, денег хватит, поскребу ефимков по сусекам. Петр улыбнулся: - Ну-ну... А где Брюс? - Его денщик привез депешу, что задержится; собрал мастеров и архитекторов; обсуждают сообща, как лучше разбить сады в Питерхофе. - Ну-ну, - повторил Петр, и Ягужинский сразу же понял, что государь изволит пребывать в дурном расположении духа. - Чарку поднесть? - спросил Ягужинский. - Не буду. - Что так? - Есть что работать поутру... Как Меншиков? - Сидит в своей библиотек; размышляет; внимает чтению; поскольку прогулки разрешены ему, ходит помногу, кругов сорок мерит вокруг замка... - Не просился выезжать за город? - Не было такой просьбы. - Какие книги ему читают? - Не смотрели... - Пусть поглядят. Человек про то читает, коли в опале, что мечтается ему или же чего боится. - Посмотрим, - после паузы ответил Ягужинский и сразу же почувствовал, что Петр точно засек эту его паузу. И верно, - рассеянно спросил: - Жалеешь светлейшего? Ягужинский знал, что гнев Петра будет меньшим, если сказать неугодную ему правду, чем лгать. - Жалею, - ответил он. - Не так еще жалеть станешь, когда голову ему срубят... - Рука не подымется. Петр кивнул на Толстого: - У него подымется... А ты рескрипт зачитаешь для публикум. Ягужинский покачал головою: - Не стану. - Скажу - станешь. - Нет. Петр тяжело обернулся к Ягужинскому, положил ему ладонь на загривок, ощутил сквозь парик, какая крепкая шея у генерал-прокурора и адъютанта, заглянул в зеленые глаза, потом приблизил к себе, поцеловал в лоб и пошел к выходу.) ...Приложив палец к губам, шепнул преображенцам, охранявшим вход в детские, чтоб сидели тихо; дежурным камер-дамам повелел о своем визите помалкивать и, тихо отворивши дверь в спальню младшенькой, Лизаньки, подошел к ее кровати на цыпочках, балансируя руками, чтобы, упаси господь, не потревожить сон любимицы. Впрочем, и старшую, Аннушку, он любил совершенно особой любовью, считая ее главной преемницей своего Дела. Девочка (хоть и невеста, семнадцать) была не по годам умна; в отличие от Лизаньки крепка здоровьем и осторожна в рассуждениях; знала цену слову и молчанию; последний год Петр несколько раз приезжал к ней, чтобы рассказать о своих делах, поглядеть в ее глаза, - то, что недоговаривала, можно было прочитать в молчании, почувствовать во взгляде. Именно потому, что Анна была преемницей, Петр испытывал постоянную тревогу за Лизу, хотя та не очень-то и скрывала, что любит матушку превыше живота своего. ...В спальне младшенькой горела лампадка; иконку подарил Феофан; святая богоматерь прижимает к себе младенца; ликом похожа на Аньку Монс, такая же кроткая и глаза длинные; на маленьком, белого ореха столике возле кроватки горела большая свеча; воск как слеза катился в плошку. (Анюта этот воск собирала, топила, вкатывала тесьму, светила еще раз свечою; экономии учена, а может, это в крови у ней; Лизанька другая; все на ветер выбросит, раздаст без жалости; песцовый палантин кошке подстелила, когда та окотилась.) Петр присел на низенький стульчик возле кровати дочери; ладошки под щекою сложены, будто молится... Вспомнилось вдруг: так Анна Монс молилась, пальчик к пальчику, сама кротость... А Евдокия? ...Он отогнал видения женщин, которых любил; ему было тяжко это. Евдокия не понимала его; только первые два месяца счастливы были у них, да и то из-за веселого юного дружества; когда же понадобилось идти вместе - не смогла; вчуже был ей Петр с его непривычностями! По натуре своей властная, воспитанная в традиции, Евдокия хотела, чтобы Петр вписывался в ее - с детства устоявшееся - представление о мужчине в доме. А он другим был; раствориться в нем - ума не хватило, а может, не могла: всяк человек - человек, у каждого свой закон! Анна Монс тоже чего попроще хотела, тяжко было каждый миг держать себя в кулаке; поди попробуй с такой махиной изо дня в день быть рядом, угадывать его, утешать, миловать, шептать тихое... А девка Гамильтон? Тоже ведь в любви клялась, и какова умница была, не встречал таких... И что же? К Орлову в постелю бегала, когда сам заседал с господами вельможами, суша мозг свой во благо дела государева... Только, считал он, одна Катя его понимала, только она, ангел... И вот тебе, кавалер Монс... Ладно, тех смог перенесть; когда тридцать лет или сорок, все еще кажется сокрытым в радостной дымке будущего, а как за пятьдесят перевалит - конец, время подбивать бабки, нового ничего быть не может... Петр вздохнул, прикрыл одеялом ногу Лизаньки, ощутил ее - детское еще - тепло, и волна нежности захлестнула сердце. "Как же разнится отцовская любовь, - подумал он, - от любой иной... Никому не ведома тайна всепрощения, кроме как отцу..." Резко, стремительным каким-то высветом, возникло перед глазами лицо Алексея, да так явственно, что Петр зажмурился даже; на том месте, где был сын, зажегся траурный, зелено-черный контур, исчез зыбко, словно бы нехотя. "Если б он на меня поднялся! - жалобно сказал себе Петр. - А он ведь на дело мое замахнулся, на державу... Ему б ее забрать в руки, да разве б он такую махину сохранил? Дважды меня господь покарал: первый раз - Алексеем, второй - Петечкой". ...Когда умер двухлетний, вымоленный им сын Петр Петрович, он тяжело запил, не вышел даже поцеловать в холодный лоб младенца; крохотуля лежал беленький, словно сахарный; заперся в своих покоях; молил о смерти, не было сил жить. Из беды вывели его Ягужинский с Толстым, окриком вывели: "Кто будет указы подписывать?! Держава ждет!" ...Петр услышал вдруг какой-то шорох; пригнулся даже, подумав, что это жена, Катерина. - Папенька, - рука Аннушки легла на его голову, - что-то страшно мне за вас... Петр обнял дочь, прижал к себе, поцеловал за ухом; спросил глухо: - Лопатки почесать? Дочь кошкой выгнулась, подставила спину; Петр стал почесывать острые лопатки левой рукой; правой гладил тонкую шейку. - Страшно мне за вас, папенька, - повторила Анна. - Мне сон дурной снился. - А ты поди и смой с рук водою... А коли с воскресенья на понедельник, так и вовсе не сбудется... И еще, мне маменька сказывала, нельзя в себе таить страшное, надобно рассказать сон тем, кому веришь, он стороною и пройдет... - Собака мне бешеная снилась, пена с морды течет, черная вся, а глаза желтые... Когда Петечка захворобился, такой же сон снился, упаси бог, сохрани и помилуй... - Так ты помолись. - Уж помолилась... - Ну и хорошо, рыбонька ненаглядная... Что сегодня делала? Как день провела? - Мы с сестрицею Мольерову шутку читали; Лизанька так хохотала, так смеялась, все Тартюфа из себя изображала, жаль, не мальчиком родилась... Уж такая смышленая, такая зоркая... - А меня не любит. - Это годы у ней такие, папенька, я тоже вас страх как боялась. - Меня?! Чего ж? - Маменька мягкая да теплая, а вы - скорый, щеки колючие, усы табаком пахнут, да и шея болит... - Шея? Почему? - Так ведь на вас смотреть надобно, словно на башню, все голову вверх дерешь. Петр засмеялся; Лиза как-то обиженно поджала губы, зачмокала во сне; Петр замер, начал шептать: - Ш-ши-ш-ши, спи, красавица, поспи... - Она не проснется, - сказала Аннушка. - Если б нас камер-дамы не будили, мы б до обеда спать могли. - Ну и спите, коли хочется. - Нельзя. Растолкают. Они ж по вашему указу нас будят. - Ужо я им, - улыбнулся Петр. - Иди спи, ангел ненаглядный. - Папенька, а вы когда снова придете? - Скоро. - Папенька, а мне всенепременно надобно замуж идти за герцога? - Так ведь тебе, государыня моя, придет время править... Нельзя без мужа, Аннушка... Он послушен тебе будет, я долго его обсматривал, покуда решение не принял... - Мне только подле вас хорошо, папенька... И надежно, и спокойно, и страха за Лизу нету... - Ах ты рыбонька моя, - повторил Петр. - Что б тебе не царской дочкой родиться, что б тебе в простой семье радость людям несть... Завидуют ведь вам, завидуют, дурьи башки, а по правде-то вам завидовать на их беспечную жизнь можно... Мы с тобою отдельно от своих имен живем, Аннушка, такова уж царская судьба, - плетью обуха не переломишь. Иди спать, дружок... Глядишь, вас с Лизанькой возьму в Ригу, пора тебе подле меня садиться - время... Сказав так, он снова, второй раз за сегодняшний день, испытал щемящую жалость к себе, потому что чувствовал - началась пора потерь. Да, покудова герцог тих и покладист, судя по всему, верен, - нужен русскому делу; но, господи, совсем недавно еще держал я Аннушку на руках, черненькая была, потом чуть посветлела; ноздряшки сердечком; чухонка Элза, первая ее мамка, поила козьим молоком, к вящему неудовольствию камер-дам Кати; та для приличия бранилась на людях, но Петр знал, сама так повелела, это от нее шло, от ее крестьянства, - чухонцы козье молоко чтут: с него у дитяти щеки висят, будто брылья, и ножки налитые, бутылочками, словно нитками перевязаны... ...А теперь лишь внуков ждать; детство дочек, самая нежная человеческая пора мимо прошла; только картинки в памяти осталися, когда возвращался из походов и айда во дворец, к ним, к капелькам своим... Только они к нему попривыкнут, как снова пора в путь, и снова надолго, а потом будто стена какая - время; то свои были, масенькие, теплые, ан прилежны делаются его неугомонному делу: барышни, государыни, самодержицы... ...Когда дочь ушла, Петр посидел еще несколько минут, любуясь младшенькой, своей еще покуда, тяжело поднялся, прикоснулся пальцами к губам, положил эти пальцы на лоб дочери, подкрался на цыпочках к двери. "Пусть говорят что хотят, - вспомнив лица Татищева, капитан-президента гавани Ивана Лихолетова, Берга и Феофана, подумал вдруг государь. - Говорят - пусть. А будет все по-моему, дело держать должно в одном кулаке, иначе словно песок просыплется, как ни жми пальцами. Все - сам. Тогда только сохранится держава. Как ни умно говорят, а послабл

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору