Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Философия
   Книги по философии
      Лурье Яков Соломонов. После Льва Толстого -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  -
рест, сопутствовали следствию... определяли имена и списки раскулаченных, лишенных голоса, паспорта, расстреливаемых" (*). Одна из наиболее ярких фигур романа - бригадный комиссар Гетманов, секретарь обкома, человек, обязанный карьерой тридцать седьмому году; фигурирует в нем и ряд других подобных персонажей. Гроссман писал, что ни Гитлер, ни Сталин не определяли хода истории, что "великий Сталин" - "раб времени и обстоятельств, смирившийся покорный слуга сегодняшнего дня, распахивающий двери перед новым временем" (**). (* Гроссман Василий. Все течет... С. 59-71. *) (** Гроссман Василий. Жизнь и судьба. С. 788. **) Толстовская идея исторической закономерности, толстовское отрицание роли "великих людей", - все это ясно ощущается в последних книгах Гроссмана. Вслед за Толстым он отвергал представление о величии и "гениальности" полководцев: "Определение гениальности можно отнести лишь к людям, которые вносят в жизнь новые идеи... История битв показывает, что полководцы не вносят новых принципов в операции по прорыву обороны, преследования, окружения, выматывания, - они применяют и используют принципы, известные еще людям неандертальской эры... Нелегко отрицать значение для дела войны генерала, руководящего сражением. Однако неверно объявлять генерала гением. В отношении способного инженера-производственника это глупо, в отношении генерала не только глупо, но и вредно, опасно" (*). (* Там же. С. 596-598. *) В какой-то степени следовал Толстому Гроссман и в своем споре с Гегелем. Отвергая "благославляемое Гегелем добродушие историков" по отношению к злодеям (*), автор спрашивал: "Прав ли Гегель? - все ли действительно разумно? Действительно ли бесчеловечное? Разумно ли оно?" Но отвергая Гегеля, Гроссман возвращался к его идее свободы как конечной точке исторического развития: "Прогресс в основе своей есть прогресс человеческой свободы... У человека, совершившего революцию в феврале 1917 года, у человека, создавшего по велению нового государства и небоскребы, и заводы, и атомные котлы, нет другого исхода, кроме свободы" (**). (* Гроссман В. За правое дело. С. 408-409. *) (** Гроссман Василий. Все течет... С. 198. **) Тема борьбы тотальной несвободы со свободой проходит через авторские рассуждения в романе "Жизнь и судьба" и в прямой форме выражена в повести "Все течет..." И именно "несвободу" считает автор главной сущностью исторического развития России: "Русское развитие обнаружило страшное существо свое - оно стало развитием несвободы. Год от года все жестче становилась крестьянская крепость, все таяло мужичье право на землю, а между тем русская наука, техника, просвещение все росли и росли, сливаясь с ростом русского рабства... Пора понять отгадчикам России, что одно лишь тысячелетнее рабство создало мистику русской души... Да в чем же она, Господи, эта всечеловеческая и всесоединяющая душа? Крепостная душа русской души живет и в русской вере, и в русском неверии, и в русском кротком человеколюбии, и в русской бесшабашности, хулиганстве и удали... и в ленинском насилии, и в победах ленинского государства" (*). Легко заметить неубедительность этого утверждения. На вопрос: "Что же это, действительно именно русский и только русский закон развития?" - Гроссман отвечал: "Нет, нет, конечно". Ведь сам он убедительно показывал тождество русского советского и немецкого фашистского тоталитаризма, писал, что идеи "национального социализма" восприняли "Азия, Африка". (* Гроссман Василий. Жизнь и судьба. С. 378-384. *) Выделение темы русской "несвободы" определялось прежде всего тем, что для Гроссмана важнее всего была судьба России. Гитлеровский фашизм был побежден; Китай мало интересовал Гроссмана. Мучило его именно то, что происходило на родине, где тоталитарный социализм продолжал существовать и после Сталина. Влияние Толстого на Гроссмана очевидно: недаром одним из наиболее близких автору героев романа оказывается толстовец Иконников, обрекший себя на гибель в фашистском лагере. Но и Иконников у Гроссмана приходит к выводу, что "небеса пусты", и отказывается от веры "найти добро в Боге" (*). Пессимизм Булгакова и Тынянова разделял и Гроссман: "Где пора русской свободной человеческой души? Да когда же наступит она? А может быть, и не будет ее, никогда не настанет" (**). (* Гроссман Василий. Все течет... С. 182-183. *) (** Там же. С. 181-183. **) "Единоборство с Толстым: Солженицын" "О Толстом писали, что он - совесть России. Я не знаю, можно ли это сказать о Солженицыне. Но он - надежда России", - так заявил после выхода в свет повести "В круге первом" Георгий Адамович (*). Параллель "Толстой - Солженицын" возникала в критической литературе не раз (**). (* Цит. по: Померанцев К. Солженицын - знамение нашего времени // Континент. 1978. No 18, спец. приложение. С. 6. *) (** Например: Feuer Kathrin В. Solzhenitsyn and the Legacy of Tolstoy; McCarthy Mary. The Tolstoy Connection; Erlich Victor. Solzhenitsyn's Quest; Feaer K. B. August 1914: Solzhenitsyn and Tolstoy // Aleksandr Solzhenitsyn: Critical Essays and Documentary Materials / Ed. by J. B. Dunlop, R. Haugh and A. Klimoff. 2nd ed. N. Y.; London, 1973, 1975. P. 129-146, 332-355, 372-381; Layton Susan. The Mind of the Tyrant: Tolstoy's Nicholas and Solzhenicyn's Stalin // Slavic and East European Journal. Fall 1979. V. 23, N 3. P. 479-490; Krasnov V. Wrestling with Lev Tolstoj: War, Peace, and Revolution in Aleksandr Solzhenitsyn's New August Chetyrnadsatogo // Slavic Review. Winter 1986. V. 45. P. 707-719. Ср. также: Alexander Sol- zhenitsyn. An International Bibliography of Writings by and about Him / Comp. D. M. Fiene. Ardis, Ann Arbor, 1973. Index of Names, P. 148. **) Александр Исаевич Солженицын вошел в литературу человеком с достаточно резко, хотя и не окончательно определившимся мировоззрением. Стать писателем он мечтал еще до войны; но его первые сочинения до нас не дошли; и даже ранние стихи и драматические сочинения Солженицына связаны с опытом войны и ареста на фронте и относятся ко времени не ранее 1950 г. (*), когда писателю минуло тридцать лет (**). (* Ср.: Scammell M. Solzhenitsyn. A. Biography. N. Y., London, 1972. P. 281-285. *) (** Сочинения Солженицына цитируются далее в тексте в скобках по изданиям: Солженицын А. 1) В круге первом // Солженицын А. Собр. соч. Вермонт; Париж, 1978. Т. 1 (КП, 1); Т. 2 (КП, 2); 2) Раковый корпус // Там же. 1979. Т. 4 (РК); 3) Бодался теленок с дубом. YMCA-PRESS, 1975 (БТД); 4) АРХИПЕЛАГ ГУлаг. YMCA-PRESS, 1973-1975. I-II (АГ, 1), III-IV (АГ, 2), V-VII (АГ, 3); 5) Август Четырнадцатого. YMCA-PRESS, 1971 (АЧ); 6) Красное колесо. YMCA-PBESS, Вермонт; Париж, 1984-1991. Узел I. Август Четырнадцатого, гл. 1-48 (КК, I-1), гл. 48-82 (КК, I-2): Узел II. Октябрь Шестнадцатого, гл. 1-37 (KK, II-1), гл. 38-75 (KК, II-2); Узел III. Март Семнадцатого, гл. 1-170 (КК, III-1), гл. 171-353 (КК, III-2); Узел IV. Апрель Семнадцатого, гл. 1-91 (КК, IV-1), гл. 92-186 (КК, IV-2); Пьесы и киносценарии. YMCA-PRESS, 1981 (ПК). **) Наиболее ясное представление о юном Солженицыне - до войны, на войне и в первые месяцы ареста - дают его воспоминания в "Архипелаге Гулаге". Даже в 1938 г., в разгар террора, он, по собственным словам, ощущал себя правоверным комсомольцем: "Откуда нам знать и почему нам думать об арестах?.. Мы, двадцатилетние, шагали в колонне ровесников Октября, и, как ровесников, нас ожидало самое светлое будущее" (АГ, 1, l68-169). Те же взгляды сохранил Солженицын и в первой тюремной камере, уже на Лубянке: "Для понимания же революции мне давно ничего не нужно, кроме марксизма; все прочее, что липло, я отрубал и отворачивался..." {АГ, 3, 219). Ленина Солженицын чтил, отвергал он только Сталина: именно за прикрыто-враждебные, но легко расшифрованные высказывания о нем во фронтовых письмах он и был арестован. Что поколебало убеждения Солженицына? Определенную роль сыграл здесь его сокамерник, старый социал-демократ Анатолий Ильич Фастенко: "Видя мою восторженность, он настойчиво и не один раз повторял мне: "Вы - математик, вам грешно забывать Декарта: все подвергай сомнению! Все подвергай сомнению!" Как это - все? Ну, не все же! Мне казалось: я уже и так достаточно подверг сомнению, довольно!" (АГ, 1, 202). Что же из прежних воззрений Солженицын утратил в первую очередь? Судя по его лагерному творчеству, - официальный советский патриотизм, побудивший Солженицына пойти добровольцем в Красную армию. Будущий герой "Красного колеса" Воротынцев появлялся уже в пьесе "Пленники" ("Декабристы без декабря"), сочиненной Солженицыным частью устно в лагере Экибастуз, частью в ссылке - в Кок-Тереке. Из рассказа Воротынцева оказывается, что после революции всю свою жизнь этот офицер воевал против Советской России и коммунизма - в Белой армии, в Испании у Франко, в русских частях у Гитлера. Смерть его, предсказанная за много лет, - это смерть на виселице в 1945 г. (ПК, 152, 230). А между тем дороже всего для Воротынцева - Родина. Так что же такое любовь к Родине, патриотизм? В "Круге первом" старик - дядя Иннокентия Володина, живущий анахоретом в Твери и не желающий иметь ничего общего с советской жизнью, напоминает племяннику слова Герцена: "где границы патриотизма? Почему любовь к родине надо распространять на всякое правительство? Пособлять ему и дальше губить народ?" (КП, с. 83). Уже в "Архипелаге" у Солженицына возникает совершенно неприемлемая для ортодоксального русского патриота мысль: о благодетельности военных поражений: "Простая истина, но и ее надо выстрадать: благословенны не победы в войнах, а поражения в них! Победы нужны правительствам, поражения нужны - народу. После побед хочется еще побед, после поражения хочется свободы - и обычно ее добиваются. Поражения нужны народам, как страдания и беды нужны отдельным людям: они заставляют углубить внутреннюю жизнь, - возвыситься духовно. Полтавская победа была несчастьем для России: она потянула за собой два столетия великих напряжений, разорений, несвободы - и новых и новых войн. Полтавское поражение было спасительно для шведов: потеряв охоту воевать, шведы стали самым процветающим и свободным народом в Европе. Мы настолько привыкли гордиться нашей победой над Наполеоном, что упускаем: именно благодаря ей освобождение крестьян не произошло на полстолетия раньше: именно благодаря ей укрепившийся трон разбил декабристов. (Французская же оккупация не была для России реальностью.) А Крымская война, а японская, а германская - все приносили нам свободы и революции" (АГ, 1, 277). Вспоминал ли Солженицын, когда писал это, слова Толстого в его статьях о патриотизме, что "чувство это очень желательно и полезно для правительства и для цельности государства", что это "не что иное для правителей, как орудие для достижения властолюбивых целей, а для управляемых - отречение от человеческого достоинства..." (39, 52, 61-65)? Этого мы не знаем. Но когда Солженицын заявляет, что "правительства всех времен - отнюдь не моралисты, они никогда не сажали и не карали людей за что-нибудь, они сажали и карали, что бы не!", он повторяет идеи Толстого о всякой власти. Читая слова Солженицына о том, что, "за исключением считанных парламентских демократий в считанные десятилетия, вся история государств есть история переворотов и захватов власти", мы, естественно, вспоминаем слова Толстого об относительности права на власть Екатерины II и Пугачева (12, 308-314.) Вполне в духе Толстого и рассуждения Солженицына о корнях широко развитого в русском народе представления, что во всяком деле "важен результат". Солженицын ощущал корни таких воззрений не только в ненавистном ему "нетерпеливом Учении", но и в национальных традициях: "Откуда это к нам пришло? Сперва - от славы наших знамен и от так называемой "чести нашей родины". Мы душили, секли и резали всех наших соседей, расширялись - и в отечестве утверждалось: важен результат. Потом от наших Демидовых, Кабаних и Цыбукиных. Они карабкались, не оглядываясь, кому обламывают сапогами уши, и все прочней утверждалось в когда-то богомольном прямодушном народе: важен результат" (АГ, 2, 596). В одном месте мы находим и прямую ссылку на Толстого: "Помните, что писал о власти Толстой? Иван Ильич занял такое служебное положение, при котором имел возможность погубить всякого человека, которого хотел погубить!" (АГ, 1, 156). Имя Толстого, "царя нашей литературы" (АГ, 1, 229), возникает в "Архипелаге" постоянно, но особенно интересна одна ссылка на него - там, где Солженицын упоминает о своих товарищах по заключению - Ингале и Гаммерове. Его собеседники упрекали Толстого за то, что он не учитывал "мистической и организующей роли" церкви, отвергал "библейское учение", - и аргументы их явно производили впечатление на автора. Но к словам своих собеседников, что, "как видим мы по сталинскому произволу, историческая личность может быть всемогущей, а Толстой зубоскалил над этим", писатель сделал примечание: "И в предтюремные и в тюремные годы я тоже долго считал, что Сталин придал роковое направление ходу советской государственности. Но вот Сталин тихо умер - и уже так ли намного изменился курс корабля? Какой отпечаток собственный, личный он придал событиям - это унылую тупость, самодурство, самовосхваление. А в остальном он точно шел стопой в указанную ленинскую стопу..." (АГ, 1, 605). Эта очень интересная мысль не доведена здесь до конца: считал ли Солженицын во время написания "Архипелага", что не Сталин, а Ленин "придал роковое направление ходу советской государственности", или он полагал, что направление это определялось более глубокими причинами, а Ленин, как и Сталин, дал ему лишь некий индивидуальный отпечаток? Едва ли разделял Солженицын, даже в своих ранних работах, толстовскую идею непротивления злу насилием. Вполне определенно высказано это мнение в "Августе Четырнадцатого", где один из главных героев, беседуя с Толстым, выражает сомнение в "силе любви", заложенной в человеке - особенно "в современном человеке", и хочет "предусмотреть какую-то промежуточную ступень", "побудить людей ко всеобщему благожелательству" (АЧ, 23). В "Архипелаге Гулаге" Солженицын замечал по поводу толстовской идеи противоставления политической свободы, как чего-то второстепенного, "моральному усовершенствованию": "Конечно, не нужна свобода тому, у кого она уже есть... Ясная Поляна была в то время открытым клубом мысли. А оцепили бы ее в блокаду, как ленинградскую квартиру Ахматовой... а прижали бы так, как всех нас при Сталине... - запросил бы тогда и Толстой политической свободы" (АГ, 3, 95-96). В той же книге, рассказывая о повальных арестах 30-х годов, Солженицын задает важнейший для него вопрос: "Если бы во времена массовых посадок, например в Ленинграде, когда сажали четверть города, люди бы не сидели по своим норкам, млея от ужаса при каждом хлопке парадной двери и шагах на лестнице, - а поняли бы, что терять им больше нечего, и в своих передних бодро бы делали засады по несколько человек с топорами, молотками, кочергами, с чем придется. Ведь заранее известно, что эти ночные картузы не с добрыми намерениями идут - так не ошибешься, хряснув по душегубцу... Несмотря на всю жажду Сталина - остановилась бы проклятая машина!" (АГ, 1, 26-27, прим. 4). Думал ли Александр Исаевич о том, к какому историческому примеру он невольно обращается? Русское освободительное движение, сложившееся в 70-х годах XIX в., отнюдь не стремилось к насильственной деятельности. Оно складывалось после нечаевского дела - и в прямой оппозиции к нечаевской аморальности. Цель "Большого общества пропаганды" ("чайковцы") была мирной - они занимались "хождением в народ" для пропаганды "общинного", безгосударственного строя, имевшей много общего с идеями толстовства. Но их вскоре же начали арестовывать, сажать в тюрьмы, готовить "процесс-монстр" - "процесс 193-х", ни один из обвиняемых по которому не был террористом. После двухлетнего предварительного заключения суд, хотя и ведшийся без участия присяжных, не смог найти достаточных основании для осуждения большинства подсудимых и ограничился (не освобождать же!) административной ссылкой ряда из них. И именно в ходе арестов, связанных с этим процессом, впервые было оказано насильственное сопротивление полиции, аналогичное тому, которое хотел бы видеть Солженицын в 30-х годах XX в. Вынужденность перехода народников к террору отмечал и Толстой: "Нельзя запрещать людям высказывать друг другу мысли о том, как лучше устроиться. А одно это, до бомб, делали наши революционеры" (49, 81). Можно предполагать, что до обращения к "Красному колесу" Солженицын испытывал к народовольческому сопротивлению власти совсем иные чувства, чем впоследствии. В "Круге первом" он рассказывал, как Сталин в 1937 г. зашел в Музей революции, "и в одном зале... с порога прозревшими глазами увидел на верху противоположной стены большие портреты Желябова и Перовской. Их лица были открыты, бесстрашны, их взгляды неукротимы и каждого входящего звали: "Убей тирана!" Как двумя стрелами, пораженный в гордо двумя взглядами народовольцев, Сталин тогда откинулся, захрипел, закашлялся я в кашле пальцем тряс, показывая их портреты. Их сняли тотчас..." (КП, 1, 158). Но даже сомневаясь во всеспасительности непротивления, Солженицын в те годы воспринимал моральное учение Толстого как идеал человеческой нравственности. Толстовская тема занимала важное место и в "Раковом корпусе". Ефрем Поддуев, раковый больной, обреченный на смерть, в первый раз задумывается над смыслом своей жизни - задумывается, когда в руки ему попадает рассказ Толстого "Чем люди живы!": "Не хотелось Ефрему ни ходить, ни говорить... - Вот - объявил он громко - Тут рассказ есть. Называется: "Чем люди живы?" - И усмехнулся. Такой вопрос, кто ответит? - чем люди живы?" Соседи по палате отвечают по-разному. Ответ Ефрема, взятый из рассказа: "не заботой о себе, а любовью к другим", - вызывает возмущение наиболее влиятельного больного - заведующего отделом кадров крупного учреждения Русанова: "Лю-бо-вью!? Не-ет, это не наша мораль!.. Слушай, а кто все это написал?" Ответ "Толстой" приводит его в недоумение: он помнит лишь одного Толстого - депутата Верховного Совета, автора "Хлеба". Но оказывается - это не тот Толстой. "Ах, не то-т? - растянул Русанов с облегчением отчасти, а отчасти кривясь. - А, это другой... Это который зеркало русской революции, рисовые котлетки? Так сю-сюкалка ваш Толстой! Он во многом, оч-чень во многом не разбирался..." {РК, 101-108). Что значил этот "другой Толстой" для Солженицына в первые годы его писательской деятельности, - мы узнаем из автобиографических очерков "Бодался теленок с дубом". Первый из этих очерков называется "Писатель-подпольщик". Говоря о том, что "у писателей, озабоченных правдой, жизнь никогда проста не бывала" и вспоминая в связи с этим Толстого, чья совесть

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору