Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
то нормально накрытый, а не бутерброды по
углам. Приличная публика, даже один военный. "Подполковник Токарев, -
представил его Хлесталов, обнимая нас обоих и как бы понуждая обняться и
нас. - Образец уникального человеческого упорства".
Он напоил меня шампанским, эта упорная сволочь подполковник, хотя всем
известно, как ненавижу я вашу шепелявую газировку, и приглашал к
сотрудничеству: у тебя открытый взгляд, говорил офицер, но бороду, извини,
придется сбрить. Суламифь уже надела халатик, - а эта скотина все хрипела
мне в ухо: "Как думаешь, где он прячет рукописи?"
Наконец выпроводили всех и Хлесталов сел в прихожей на пол, вытянув ноги
поперек коридора.
- Миха, я вижу, ты за что-то сердишься на меня... А мы, может, никогда
больше не увидимся, - с трудом проговорил, пытаясь из своего партера
сфокусироваться на зыбкой моей фигуре. - Я, конечно, болт забил, кто там
чего обо мне думает... но тебя я люблю, кх-кх. Прошу: поговорим, старичок...
Подними меня.
Мы, как встарь, утвердились на кухне, чтобы не будить старенькую детку
Суламифь, уснувшую со скорбно поджатым ротиком. Хлесталов был озабочен; не
осталось и следа от его судорожной веселости. Долго копался у себя в
карманах, сопя: "Да где ж она, где ж ты, красавец, куда ж я тебя
захерачил..." Наконец извлек сложенную вчетверо бумажку, развернул и сунул
мне под нос: "Полюбуйся. Нравится?" Это был ксерокс казенного бланка с
каким-то списком. Одна фамилия в списке отчеркнута маркером. Рядом в
кавычках - "Краснов". Потом - дата, еще какие-то цифры. Сверху на бланке
гриф "СС ДВП". Видимо, "совершенно секретно, для внутреннего пользования"?
- Именно, для внутреннего. А теперь будет для внешнего! - Хлесталов довольно
захохотал и ударил меня по позвоночнику.
Вот какую историю в духе анамнеза услышал я от Хлесталова.
- Пару лет назад я, модный писатель и авторитетный диссидент, персонаж
советологических сплетен, короче - популярная фигура прозападной московской
тусовки, привычно балдел в лучах неожиданной и, допускаю, незаслуженной
славы, пользуясь щедротами известной тебе Марго Оболенской. О нашей связи
знала вся Москва, знала, конечно, и Суламифь. С этой Марго я вконец
обезумел. Я тебе не говорил, старичок, но ведь мы с Суламифью давно не это
самое... - Хлесталов произвел вульгарный жест, хлопнув ладонью по кулаку. -
Жили по-соседски, спали в одной постели - ноль эмоций. Я прекрасно к ней
отношусь, она святая, жизнь мне сколько раз спасала, я безумно ей
благодарен... Видимо, это и подавило во мне нормальные эротические рефлексы
- эта убийственная гипердуховность... Короче, старичок, к моменту
судьбоносной встречи с Марго я представлял собой сексуальный курган,
триумфальную арку импотенции. Квалификацию пока что не растерял, мог
поставить себе диагноз... Суламифь не роптала, она любила и любит меня,
бедная, как сына. Как несчастного сынка-придурка. Ей бы, дурехе, хоть на
ноготь блядства! Не верь, старичок, если тебе будут говорить, что импотенцию
можно вылечить в одиночку. Ну и Марго... О, Михаил, талантливейший кадр,
поверь мне! Явилась - и вот, значит, зажгла... Старик, она превратила меня в
маньяка. Я хотел ее поминутно. Не мог жить без ее... Молчу. Да... Суламифь,
повторяю, не роптала, но однажды, придя, как обычно, под утро, почти уже
трезвый и весь пустой, как сданная посуда, - обнаруживаю эту дуру в ванной,
белую в красной воде. Кровь еще сочится, а пульса уж и не слыхать. Слава
богу, вскрыла у запястья, а не у локтя, не задела артерию. Тоже ведь доктор.
Надеялась, думаю, чтобы не до конца... тоже понять можно. В общем, видишь,
выпал случай оплатить должок. С этих пор я забоялся оставлять Суламифь одну,
пришлось брать с собой. Пару раз столкнулись с Марго - и в эти разы я
напивался скотски. На джазовом вечере в одном дико элитарном клубе полез
драться с ветеранами, разбил зеркальную стену, раскурочил саксофон. А когда
меня вывели, помню, еще некоторое время блевал на крыльцо. Одного сакса, ты
понимаешь, было бы достаточно, чтоб меня уже в приличные места не звали. И
я, правда, выпал из тусовки. А значит, старичок, в моем случае - и из жизни.
Меня перестали упоминать. Кстати, и рукопись книжки вернули. С извинениями.
Мемуары о совковом детстве... Пришел, видишь ли, новый редактор из юниоров и
изволил назвать мой текст "отработанным паром". За несколько месяцев я дал
единственное интервью - каким-то педрилам для их листка. Так эта падаль
тиснула шапку: "Супермен Хлесталов сочувствует голубому движению и готов
пополнить его ряды!" В общем, добро пожаловать в полную и окончательную
депрессию. Глухо, как в танке. Не говорю уж о запое... Тут, как водится,
выползает на свет божий Токарев - давно его видно не было. Они ведь меня как
начали пасти, так вс„ и вербуют, даже подружились на этой почве. Чума: пью
четвертые сутки, весь синий, - этот приперся и заводит свою песню о помощи
органам. Дал ему по зубам - старик в слезы... Веришь, заплакал, старый
козел. Совсем я осатанел. Ну и короче, к вечеру моя дуреха сызнова, как в
старые добрые времена, сняла меня с табуретки.
Хлесталов закурил. Бухая бледность, горящие глаза делали его похожим на
оперного черта.
- И вот, - продолжал он, - спустя месяцы забвения выпадает мне из ящичка
заветный конвертик: билетик на мелованном картоне с золотым тиснением. Пан
посол имеет честь пригласить пана с супругой на прием в честь выхода в свет
антологии польской поэзии, посвященной чьему-то там 150-летнему юбилею.
Супруга бежит к соседке, пан чистит смокинг - да, представь, старичок,
завелся у супермена Хлесталова и гардеробчик... И вот мы у посла! Прием
домашний, в суперэлегантной квартире, гость отборный, дамы с голыми
лопатками, моя рыженькая в ногах путается, сияет, варежку разинула; вцепился
ей в локоть, волоку гордо, - у нее неделю потом синяки не сходили. Все
классно. Целую послице ручку. Пью сок. Аплодирую какой-то персоне -
национальный герой, перевел всю польскую литературу на кучу языков, его
стараниями вышла и эта антология, хоть я, правду сказать, о нем в жизни не
слыхал. Смуглый красавец, теннисная выправка, галстук от Версаче... Ну -
Хлесталов отдыхает.
- Пан Хлестауов, - картавит тут очаровательная послица, - проше, - и ведет
меня сквозь толпу к этому переводчику. А рядом, ослепительной спиной ко мне,
стоит с сигареткой на отлете пани в набедренной повязке, и нога под ней -
как Смоленская дорога... Белокурая гривка лежит по таким голым плечам, что я
пускаюсь вскачь, забыв про мою Золушку.
- Пан такой-то, - поет послица, - жеуаю вас знакомить с паном Хлестауовым,
проше, панове...
Пан лучезарно улыбается, голый торсик неторопливо разворачивается... Да,
старичок, ты угадал. Марго. Мило ахает, целует меня в щеку, после чего
совершенно паскудно прижимается всем фронтом к переводчику и мурлычет:
"Дорогой, это тот самый Хлесталов, я тебе рассказывала..."
- Аха! Автор нашумевшей "Баллады"! - вспоминает "дорогой", жмет мне руку и
виновато улыбается: - Извините, не довелось читать других вещей. Думаю, они
не хуже, нет, Марго?
И моя любовь кроит рожу, всегда сводившую меня с ума, задирает свои безумные
плечи к ушам и театрально шепчет: "А разве он еще чего-нибудь написал?!"
Да, говорю сквозь зубы, но стараюсь держаться светски, по возможности
скалясь. Написал, говорю. Роман-трилогию "Дающая в терновнике". Она:
- Пан шутит. Пан намекает, что некоторые неразборчивы в связях. Пан
совершенно прав. Кто не грешил по молодости лет!
В этот благоприятный момент ко мне пробилась Суламифь. Очень кстати.
- Моя жена, - а что я мог еще сказать?
И эта наглая дрянь - что, ты думаешь, она делает? Заглядывает под стул и
удивляется: "Где?"
Короче, старичок, ты опять угадал, я немедленно напиваюсь в хлам, теряю мою
злосчастную Дюймовочку, но зато нахожу этого полиглота, которого ненавижу
сильнее, чем советскую власть. Ровненько, по половице подбираюсь к ним с
Марго и остроумно интересуюсь типа: и что же ты в нем нашла такого, чего нет
у меня? Улыбается, сучка: "У него трусики чище". Согласись, конструктивно
ответить на это непросто, тем более на посольском приеме. И я - веришь,
чисто рефлекторно, в полном затмении ума, выписываю ей по роже. Содрать,
наконец, эту ее ухмылку! Крики, паника...
Дальше не помню. Помню только, как стою на площадке и переводчик держит меня
за мокрые почему-то лацканы. И в следующий миг писатель Хлесталов
обрушивается вниз, мордой считая ступеньки. Старик, меня спустили с
лестницы.
С тех пор не проходит дня, чтобы я не изобретал способа приложить этого
аскарида, который разбил мне - не морду! - Хлесталов вдруг поднялся шатаясь
и грозно потряс над головой неверным пальцем. - Не морду, - выкрикнул, и я
зашипел, как утюг. - Не морду, - поучительно повторил он и строго глянул
куда-то вдаль, - а жизнь! Старик, ты не знаешь, что значит быть спущенным с
лестницы на глазах у просвещенной Москвы...
Я вообразил - и содрогнулся от приоткрывшейся бездны, от шекспировской силы
ощущений, от этих смертных мук, неусыпно терзавших моего опозоренного
товарища.
- Я ничего не мог делать и вконец обнищал, - продолжил Хлесталов. - Суламифь
корячилась на двух работах, а я мог только пить и ждать. Планы мести
разъедали мне мозг, в любой момент за мной можно было присылать перевозку. А
полиглот между тем женился (не на Марго) и забыл, конечно, и думать обо мне.
Тем более, живет он сейчас в... - Хлесталов назвал маленькую, хорошо
развитую страну в Западной Европе, куда он и сам сейчас вострил лыжи. - Но
теперь, - Хлесталов опять закачался над столом, как кобра, - мой час настал!
Он ткнул в совершенно секретный листок для внутреннего пользования.
- Месяц назад моего Токарева отправили на пенсию. И даже не дали
персональной. Старик обиделся на контору - и вот сделал мне подарочек. С
одной стороны - по старой дружбе. А с другой - чтобы своим посильно
поднасрать. Миха! - Хлесталов вцепился мне в плечи и вплотную приблизил
серое лицо к моему уху. - За это можно все отдать... Не падай, старик: он
был стукачом!
- Кто? - я совсем запутался в переплетениях карьер.
- Конь в пальто! - рассердился Хлесталов. - Не Токарев же! Этот был у них
внештатным агентом, в чистых трусах, ясно тебе, стучал под псевдонимом
"Краснов"! И есть копии его рапортов! Там два на Марго, и вообще - кого
только нет! Ты понял? Эльдорадо!
Я не понял. Хлесталов обругал меня кромешными словами и объяснил, как он
приедет в маленькую культивированную демократию и упьется отмщением.
- Посмотрим, кого тогда спустят с лестницы!
Я молчал. Разнообразные предчувствия шевелились в моей, так сказать, душе.
Прошло несколько лет. Много всего унеслось по трубам канализационного
чистилища, много стреляных гильз выкатилось под ноги обездоленных прохожих.
Мой женский товарищ и жена Батурина Гришка объявила, что в этом сумасшедшем
доме она ложится спать практически без надежды проснуться не на пепелище,
что у нее сын допризывник и в каком-нибудь горном ущелье его уже заждался
над мушкой верный глаз и что галерею гораздо разумней и естественней
держать, допустим, в Сохо, даже и в Нью-Йоркском, а не на этих вонючих
задворках, и что прав был сгинувший Хлесталов, когда писал свою чернуху.
- Ну и где сейчас твой Хлесталов?! - завывали мы с Батуриным, втайне
понимая, что кто-кто, а наша Гришка не пропадет ни в Южном Бронксе, ни на
Северном Кавказе, в судьбе которого, слава богу, было кому просечь и до
Хлесталова.
В общем, мой женский товарищ сказочно московский бизнес продал и увез
мешпуху в Штаты. И, как и следовало ожидать, прекрасно там все устроил. И
поверь, читатель, если бы это был не остров Манхэттен с двухъярусной
квартирой над собственным бутиком, а саманная мазанка в горном ауле, - я
точно так же рванул бы туда по первому зову, потому что как муравей или,
допустим, пернатый щегол один, без себе подобных не живет, так и мне без
моих кислотников не было в жизни кайфа.
Поначалу, как и в московской юности, я сидел у них на шее. А если учесть,
что Батурин вообразил себя потомственным русским купцом и целыми днями,
слоняясь с радиотелефоном по квартире и валяясь с ним на диване, обсуждал
вопрос учреждения в Нью-Йорке купеческого клуба, то можно смело сказать, что
мы оба сидели на двужильной шее Гришки. В отличие от бывалого Батурина,
эмигрантская обломовщина утомляла меня комплексами Макара Девушкина. Не с
моими дедками - дамским портным из Харькова и ярославским шулером - шиться с
дворянами и даже купцами.
Пятый этаж нашего дома занимала интернациональная семья профессора Б.
Профессорша, американская феминистка из мадьяр и, по-моему, непроявленная
лесбиянка, работала фотографом в женском журнале. Ее черный
шестнадцатилетний сын от первого брака возглавлял небольшую коммуну геев, по
целым семестрам тут же, на пятом этаже, мигрирующих из комнаты в комнату.
Профессор, русский мученик политкорректности, мог тайком жаловаться только
нам, заглядывая порой по-соседски с квадратной бутылкой по-прежнему чуждого
мне виски, отдающего, по моим наблюдениям, соломой, пропитанной к тому же
лошадиной мочою. Еще там у них тихо ловила глюки подкуренная тинейджер
монголоидного происхождения - то ли дочурка феминистки, то ли ее какая-то
воспитанница. Эта была совсем трава и никому не докучала. Сам профессор
преподавал в университете славянские языки, а в Москве, если я, отвлеченный
его колониальным напитком, правильно понял, был поэтом, что ли...
Но других знакомых у меня в Нью-Йорке, считай, не было. Вот и закинул
профессору насчет работы.
В журнале у Марицы как раз убили фотолаборанта. То есть убили, конечно, не в
журнале, а в метро, здесь важен лишь факт. Профессор очень обрадовался, что
есть повод зазвать хоть кого-нибудь в гости; я бы рискнул предположить, что
его взаимопонимание с окружающими "майнорити" было неполным.
Робея, вышел я из лифта прямо в холл их огромной запущенной квартиры. Из
мраморного вазона в углу торчал вялый кипарис, больше похожий на крупный
можжевельник. Прихваченный скотчем, болтался плакат: "Геи мира хотят мира!"
Держась за руки, мимо, словно два ангела, проскользили на роликовых коньках
длинноволосые подростки в майках по колено. В гостиной нам пришлось
перешагнуть через бритое наголо дитя, спящее навзничь на голубом ковре:
пестрые татуированные бабочки как бы порхали над крошечными желтыми
куличиками груди. Огромные фотографии фрагментов "ню" обоих полов украшали
белые стены.
Марица - крупная вяленая тетка в оплетке честных жил и морщин своих
пятидесяти, в черной безрукавке и белых мятых штанах, вложила в рукопожатие
всю силу ненависти к мужскому беспределу, ползучим склерозом заливающему
мир. Б. сообщил, что жена любит Россию, и Марица с готовностью это
продемонстрировала. Узнав, что я русский, она снова попыталась размозжить
мне кисть (на этот раз одарив радостным оскалом) и проскрипела: "До
свиданья!" Я было растерялся, однако выяснилось, что хозяйка, кроме слов
прощания, знает по-русски еще лишь одно: "бумага".
- Капельку виски? - внес предложение профессор, и мне вдруг открылось: Б.
отнюдь не разделяет американских идеалов абстиненции! Трезвость его,
конечно, напускная. Наверняка паршивец не прочь иной раз достать из бара
излюбленную квадратную посуду и приложиться к ней от души. Порой, возможно,
какие-то предрассудки и мешают ему на этом верном пути. Но гость,
безусловно, развязывает руки и снимает мучительную проблему повода. Понимаю.
Очень красивый чернокожий юнец напугал меня, неслышно, по-кошачьи подойдя и
усевшись ко мне на широкий подлокотник. Привалился к моему плечу и, щекоча
лысину тенью будущей бородки, капризно мяукнул:
- Маа, убери ‚сико, ко мне с телевидения приедут, чего она там валяется...
- Ко мне с телевидения, небось, не приходят... - проворчал профессор, когда
мы остались одни. - Куда там. Мне ведь ровным счетом нечего сказать моему
народу. Не то что этим пидорам!
- Профессор! - я не поверил своим ушам. Да и глазам, наблюдая, как махнул
профессор второй стакан неразбавленного. Он все ниже сползал в кресле,
поднимая колени. Дело дошло до того, что, промазав локтем мимо опоры, Б.
выплеснул некоторую часть третьего стакана себе на брюки. Я начинал
опасаться, что эта пьянь сорвет мне переговоры со своей жилистой мадьяркой о
полюбившемся мне сразу месте фотолаборанта. - Когда вы успели набраться,
старина? - по мере того, как профессор на моих глазах скатывался в бездну
делириума, я чувствовал себя все проще и вольнее. (Стоило, спрашивается в
скобках, пересекать океан, когда эту любезную сердцу свободу без всякой
статуи я мог вкусить, не выходя со двора, в любое время с любым слесарем?)
Тут профессор совсем съехал с кресла и раскорячился предо мной на коленях.
- Миша! - его красивое потасканное лицо было мокрым насквозь. - Миша, вы и
ваши друзья - единственные живые люди в этом проклятом городе. Я... мне ведь
и поговорить не с кем. Жена борется. Психоаналитик - этот просто с большой
дороги. Но надо же человеку исповедаться?! А? Как вы считаете? Последний
бродяга, бомж с помойки может облегчить душу, валяясь в грязи с себе
подобными. Почему же я, уважаемый, состоятельный человек, лишен такой
простой человеческой утехи?
Согласен. Не за тем ли я сам приехал сюда? Однако, когда Б. сообщил, что
намерен утешиться немедленно, не сменив штанов, - я встревожился.
Исповедальный жанр смущает меня. Я никогда не читаю дневники и мемуары. В
поездах дальнего следования до глубокой ночи курю в тамбуре, чтобы соседи по
купе успели вывалить кишки без меня. Поэтому пьянствовать я предпочитаю в
одиночку или с Батуриным, который тонко чует своим купеческим пятаком меру
допустимого вскрытия душевных тайников. Некоторые любят выпивать на троих с
кем попало. Не одобряю этой практики. Малознакомый собутыльник (как понятный
мне стимул к внутренней свободе) хорош в случае его неподдельной
цельнокройности, когда нет полостей для душевных тайников. Такие экземпляры
редки и драгоценны. Профессор к ним не относился. Его нашпигованная грехами
и обидами душа рвалась к моим ушам, как моряк - к портовой подруге.
- Может, не надо? - пискнул я.
Но Б., все так же сидя на полу и оглядываясь на дверь, уже шептал, столь
горячо и невнятно, что я не улавливал и половины. Б. каялся в грехах, из
которых тайный алкоголизм был, пожалуй, невиннейшим.
Милашка посещал безумно дорогой притон, где отборную клиентуру обслуживали
девочки от восьми до четырнадцати лет. Крал в супермаркетах. Пронюхал об
источнике стартового капитала тестя, обувного магната: оказывая у себя на
родине некоторые услуги коллаборационистскому режиму адмирала, старик, в то
время молодой и способный аферист, сколотил порядочную кубышку. А как
запахло жареным, сбежал на запад, пробрался в Америку и два года успешно
спекулировал гнилыми кожами. Теперь ветеран страшно пекся о своем добром
имени, и зять шантажировал его, как буратину.
Было и еще кое-что, обнадежил мокрый от слез и виски Б. Борджиа... Но тут
ввалилась Марица, привычным движением штангиста вздернула мужа в кресло и
вновь прислала мне привет от Веселого Роджера. Еще некоторое время мы с
усердием напрягали лицевые мускулы в отношении друг друга, но, поскольку мой
распутный соотечественник, уронив голову на грудь, тяжко храпел, мне ничего
не оставалось, как мысленно проститься с симпатичным жалованьем
фотолаборанта и откланяться...
Через пару дней, однако, пунктуальный Б. уведомил, что Марица готова
представить меня хозяину.
Назавтра я был принят на работу, - и стоит ли говорить, сколь бесспорным был
этот повод для нашего соседа... Да и не страстною ли мечтой обмыть мое
трудоустройство вдохновлялись его посреднические усилия? - цинично размышлял
я.
Гришка соорудила ностальгический стол: пельмени, огурчики, астраханская
(именно!) сельдь, картошка. Водка, разумеется. Никакой вот этой местной
дряни. Профессор едва не прослезился, однако вискаря своего всучил.
- Эх, земеля, - обнял его за шею неосторожный купец Батурин (тоже не
абстинент). - А помнишь ты, черт нерусский, как дома-то пили?
- Это я нерусский? - обиделся зем