Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
ется, - недовольно сказал Альберт.
- А ты попробуй. Прошу тебя.
Госпожа Верагут испытующе посмотрела на мужа.
- Ладно, Альберт, садись! - сказала она и поставила нотную тетрадь на
пюпитр. При этом она задела рукавом маленькую серебряную вазу с розами,
стоявшую на рояле, и на черную полированную крышку посыпались увядшие
лепестки.
Юноша сел за рояль и начал играть. Он был в замешательстве, злился и
играл так, будто выполнял докучливое задание, торопливо и без души. Какое-то
время отец внимательно слушал, затем впал в задумчивость и, наконец,
внезапно встал и бесшумно вышел из гостиной еще до того, как Альберт кончил
играть. Уходя, он слышал, как юноша яростно ударил по клавишам и оборвал
игру.
"Когда я уеду, они и не заметят моего отсутствия, - думал художник,
спускаясь по лестнице. - Господи, как же далеки мы друг от друга, а ведь
когда-то у нас было нечто, похожее на семью".
В коридоре к нему бросился Пьер. Он сиял и был сильно возбужден.
- О, папа, - задыхаясь, воскликнул он, - как хорошо, что ты здесь!
Представь себе, у меня живая мышка! Смотри, вот она, в моей руке, - видишь
глазки? Ее поймала желтая кошка, она с ней играла и очень мучила ее,
позволит отбежать немного и опять ловит. Тогда я быстро-быстро подбежал и
выхватил мышку у нее из-под носа! Что мы с ней будем делать?
Он поднял на отца сияющие радостью глаза, но вздрогнул от страха, когда
мышка в его крепко сжатом кулачке зашевелилась и испуганно пискнула.
- Мы выпустим ее в саду, - сказал отец. - Пойдем! Он велел подать себе
зонт и взял мальчика за руку.
Дождь ослабел, небо посветлело, мокрые, гладкие стволы буков отливали
чернотой и казались чугунными.
Они остановились там, где тесно переплелись широко разросшиеся корни
нескольких деревьев. Пьер присел на корточки и медленно разжал кулачок. Щеки
у него раскраснелись, светло-серые глаза сияли от сильного возбуждения. И
вдруг, словно не в силах больше ждать, он широко раскрыл ладошку, крохотный
мышонок опрометью выскочил из своего заточения, остановился недалеко от
густого корневища и затих. Было видно, как от прерывистого дыхания
вздымаются и опускаются его бока, как он испуганно поводит блестящими
черными крапинками глаз.
Пьер громко и радостно крикнул и хлопнул в ладоши. Мышонок испугался и
мгновенно, точно по мановению волшебной палочки, исчез под землей. Отец
мягко пригладил густые волосы сына.
- Пойдем ко мне, Пьер?
Мальчик вложил свою правую руку в левую руку отца и зашагал с ним
рядом.
- Сейчас мышонок уже дома, у папы и мамы, и рассказывает, что с ним
произошло.
Он щебетал без умолку, а художник крепко сжимал в своей руке его
маленькую теплую ручонку, сердце его вздрагивало при каждом слове и вскрике
ребенка и замирало от глубокой привязанности и тяжелого бремени любви.
Нет, никогда в жизни он уже не испытает такой любви, как к этому
ребенку. Никогда больше не переживет мгновений, исполненных такой горячей,
сияющей нежности, такого радостного самозабвения, такой влекуще-сладостной
грусти, как вот сейчас с Пьером, с этим последним прекрасным отражением его
собственной юности. Его грация, его смех, свежесть всего его маленького,
уверенного в себе существа были, как казалось Верагугу, последним радостным
и чистым звуком его жизни, они были для него тем же, чем бывает для осеннего
сада последний розовый куст в цвету. К нему тянется тепло и солнце, он
напоминает о радостной красоте летнего сада, а когда бурей или инеем собьет
с него последние лепестки, приходит конец очарованию и всем ожиданиям блеска
и радости.
- А почему ты, собственно, не любишь Альберта? - ни с того ни с сего
спросил Пьер.
Верагут крепче сжал руку ребенка.
- Я-то его люблю. Но он больше, чем меня, любит маму. Тут уж ничего не
поделаешь.
- Мне кажется, он тебя терпеть не может, папа. Знаешь, он и меня любит
уже не так, как прежде. Он все время играет на рояле или сидит в своей
комнате. В первый день, когда он приехал, я рассказал ему о своем огороде,
который я сам посадил, он сначала сделал такое заинтересованное лицо, а
потом сказал: "Завтра мы посмотрим твой огород". Но с тех пор он больше о
нем не спрашивал. Он плохой товарищ, у него уже растут усики. И потом он
всегда с мамой, я почти не могу застать ее одну.
- Он приехал всего на несколько недель, малыш, не забывай об этом. А
когда мама с Альбертом, ты ведь всегда можешь прийти ко мне. Или тебе не
хочется?
- Это разные вещи, папа. Иногда мне хочется побыть с тобой, а иногда с
мамой. И ты всегда ужасно занят.
- Не обращай на это внимания, Пьер. Если захочешь прийти ко мне,
приходи в любое время, слышишь, в любое, даже когда я работаю в мастерской.
Мальчик не ответил. Он взглянул на отца, чуть слышно вздохнул и,
казалось, остался чем-то недоволен.
- Тебя что-то не устраивает? - спросил Верагут, обеспокоенный
выражением детского лица, которое несколько мгновений назад еще сияло бурной
мальчишеской радостью, а теперь вдруг стало каким-то отрешенным и
постаревшим.
- Скажи же мне, Пьер! - повторил он свой вопрос. - Ты недоволен мной?
- Нет, папа. Но я не очень люблю приходить к тебе, когда ты рисуешь.
Раньше я иногда приходил...
- Ну и что же тебе не понравилось?
- Знаешь, папа, когда я прихожу к тебе в мастерскую, ты всегда гладишь
меня по голове и ничего не говоришь. И глаза у тебя другие, иной раз даже
злые, да. А когда я говорю тебе что-нибудь, то по глазам вижу, что ты не
слушаешь, отвечаешь только "да-да" и пропускаешь все мимо ушей. Но когда я
прихожу и хочу что-то сказать тебе, мне надо, чтобы ты меня выслушал.
- И все же приходи ко мне, милый. Постарайся понять: когда я чем-нибудь
очень-очень сильно занят и когда я крепко думаю над тем, как лучше сделать
свою работу, мне бывает трудно оторваться от своих мыслей и слушать тебя. Но
я попробую, когда ты придешь снова.
- Да, я понимаю. Часто я тоже задумываюсь над чем-нибудь, а в это время
меня окликнут, и надо отозваться, это очень неприятно. Иногда мне хочется
целый день сидеть не двигаясь и думать, но именно в это время я должен
играть, учиться или делать еще что-нибудь, и тогда я ужасно злюсь.
Пьер напряженно смотрел перед собой, пытаясь выразить то, что он имел в
виду. Это нелегко сделать, чаще всего тебя так до конца и не понимают.
Они уже были в комнате Верагута. Он сел и привлек мальчика к себе.
- Я понимаю, что ты хочешь сказать, - ласково проговорил он. - А сейчас
что будешь делать: рассматривать картинки или рисовать? Я думаю, ты мог бы
нарисовать эту историю с мышонком.
- Да, я попробую. Но мне нужен большой, красивый лист бумаги.
Отец достал из ящика стола лист бумаги для рисования, заточил карандаш
и пододвинул мальчику стул. Пьер тут же взобрался на него с коленями и начал
рисовать мышку и кошку. Чтобы не мешать ему, Верагут сел сзади и стал
разглядывать тонкую загорелую шею, гибкую спину и благородную, своенравную
голову ребенка, который погрузился в свою работу и нетерпеливо помогал себе
губами. Каждая линия на бумаге, каждый маленький успех или неудача
выражались в гримасах подвижного рта, в Шевелении бровей и складок на лбу.
- Нет, ничего не выходит! - воскликнул спустя некоторое время Пьер,
выпрямился, опираясь ладонями о стол, и критическим взглядом окинул свой
рисунок. - Ничего не выходит! - сердито пожаловался он. - Папа, как надо
рисовать кошку? Моя похожа на собаку.
Отец взял лист в руки и с серьезным видом принялся рассматривать
рисунок.
- Надо немного подчистить, - невозмутимо сказал он. - Голова слишком
большая и недостаточно круглая, а ноги чересчур длинны. Погоди, сейчас
исправим.
Он осторожно прошелся резинкой по рисунку, достал новый лист бумаги и
нарисовал кошку.
- Смотри, она должна быть вот такой. Вглядись в нее хорошенько и
нарисуй еще раз.
Но терпение Пьера уже кончилось, он отдал отцу карандаш, и тому
пришлось рисовать самому - сначала кошку, потом котенка, потом маленькую
мышку, потом Пьера, который спасает мышку, а напоследок мальчик потребовал
еще коляску с лошадьми и кучером.
Но вскоре и это ему надоело. Напевая, он несколько раз обежал комнату,
выглянул в окно, проверяя, не идет ли дождь, и, пританцовывая, выскочил из
дома. Его нежный, тонкий голосок прозвенел под окнами, затем все затихло, и
Верагут остался один, держа в руке лист бумаги с нарисованными на нем
кошками.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Верагут стоял перед своей большой картиной с тремя фигурами и писал
одеяние женщины - иссиня-зеленое платье, в вырезе которого одиноко и
печально блестело маленькое золотое украшение; оно одно подхватывало мягкий
свет, не находивший себе пристанища на затененном лице и отчужденно и
безрадостно скользивший вниз по холодной синей одежде, - тот самый свет,
который весело и задушевно играл рядом в светлых волосах прекрасного
ребенка.
В дверь постучали, и художник нехотя, с досадой отошел от картины.
Когда после небольшой паузы стук повторился, он быстро подошел к двери и
слегка приоткрыл ее.
За дверью стоял Альберт, который за все каникулы ни разу не заглянул в
мастерскую отца. Он держал в руке соломенную шляпу и с легким смущением
смотрел в недовольное лицо художника.
Верагут пригласил его войти.
- Здравствуй, Альберт. Ты, видимо, пришел взглянуть на мои картины. У
меня их тут совсем немного.
- О, я не хочу тебе мешать. Я только хотел спросить...
Но Верагут уже закрыл дверь и, обойдя мольберт, подошел к выкрашенному
в серый цвет решетчатому помосту, где на узких, снабженных роликами
подставках стояли его полотна. Он вытащил картину с рыбами.
Альберт смущенно встал рядом с отцом, и оба стали смотреть на
отливающее серебристыми красками полотно.
- Ты, кстати, хоть немного интересуешься живописью? - вскользь спросил
Верагут. - Или тебе доставляет удовольствие только музыка?
- О, я очень люблю картины, а эта просто великолепна.
- Она тебе нравится? Я очень рад. Я закажу для тебя ее фотографию. Ну и
как ты себя чувствуешь в Росхальде?
- Спасибо, папа, очень хорошо. Но я и вправду не хотел тебя беспокоить,
я зашел из-за мелочи...
Художник не слушал. Он рассеянно смотрел в лицо сына постепенно
оживающим, немного усталым взглядом - такой взгляд был у него всегда, когда
он работал.
- Как вы, нынешние молодые люди, относитесь к искусству? Я хочу
сказать, значит ли для вас что-нибудь Ницше, читаете ли вы еще Тэна - он был
умница, этот Тэн, но скучноват - или же у вас появились новые идеи?
- Тэна я еще не знаю. Обо всем этом ты, конечно же, размышлял гораздо
больше, чем я.
- Раньше - да, раньше искусство и культура, дионисийское и
аполлоновское начало и все такое прочее были для меня ужасно важны. А теперь
я радуюсь, когда мне удается сделать хорошую картину, и не думаю при этом ни
о каких проблемах, по крайней мере философских. И если бы меня спросили,
почему я стал художником и расписываю краской все эти полотна, я бы ответил:
я пишу картины, так как у меня нет хвоста, чтобы вилять им.
- Нет хвоста? Что ты хочешь этим сказать?
- Только одно. У собак, кошек и других одаренных животных есть хвост,
который благодаря тысячам изгибов и завитушек обладает совершенно
удивительной способностью выражать не только то, что они думают и чувствуют,
из-за чего страдают, но и каждый поворот настроения, каждый оттенок
характера, каждый едва заметный прилив жизненной силы. У нас такого языка
нет, и поскольку самые неуемные среди нас тоже нуждаются в чем-нибудь
подобном, то мы прибегаем к помощи кисти, рояля или скрипки...
Он замолчал, словно разговор вдруг перестал его интересовать; похоже,
он только теперь заметил, что его слова не вызывают в Альберте живого
отклика.
- Итак, благодарю за визит, - неожиданно сказал он, снова повернулся к
мольберту, взял в руки палитру и вперил взгляд в то место, куда он положил
последний мазок.
- Прости, папа, я хотел тебя спросить...
Верагут обернулся; взгляд у него уже был отрешенный, равнодушный ко
всему, что не имело отношения к работе.
- Да?
- Я хотел взять с собой Пьера покататься. Мама позволила, но сказала,
что мне надо спросить и тебя.
- Куда же вы собираетесь ехать?
- Покатаемся пару часов по окрестностям, может быть, заедем в
Пегольцхайм.
- Так... И кто же будет править?
- Разумеется, я, папа.
- Ну что же, можешь взять Пьера! Но только в экипаже на одну лошадь, с
гнедым в упряжке. И проследи, чтобы ему не давали слишком много овса!
- Ах, я бы лучше поехал парой.
- Сожалею. Один можешь ездить как тебе вздумается, но если берешь с
собой Пьера, то только с гнедым в упряжке.
Альберт ушел, не скрывая легкого разочарования. В другое время он бы
заупрямился или принялся упрашивать, но он видел, что художник снова с
головой погрузился в работу, и здесь, в мастерской, в окружении своих
картин, отец вопреки внутреннему сопротивлению внушал ему столь сильное
уважение, что Альберт, в другой обстановке не признававший его, чувствовал
себя жалким, слабым мальчишкой.
Художник тотчас снова окунулся в работу, разговор с сыном был забыт,
окружающий мир отступил на задний план. Напряженно-сосредоточенным взглядом
он сравнивал поверхность холста с живым образом в своей душе. Он чувствовал
музыку света, чувствовал, как разветвляется и опять сливается его звучащий
поток, как он слабеет и иссякает, преодолевая препятствия, но затем опять
торжествует на каждом клочке холста, куда попадают его лучи, как прихотливо,
но безупречно, с поразительной чувствительностью играет он красками,
преломляясь в тысячах граней и не распадаясь в тысяче лабиринтов, неизменно
сохраняя верность своему внутреннему закону. И художник большими глотками
пил терпкий воздух искусства, суровую радость творца, доходящего до границы
самоуничтожения, обретающего святое счастье свободы лишь в железном
обуздании всякого произвола и переживающего мгновения высшего блаженства
только в аскетическом повиновении чувству реальности.
Это было странно и печально, но не более странно и печально, чем судьба
любого человека: этот уверенный в себе художник, который полагал, что он
может работать только при условии глубочайшей искренности и строгой,
неумолимой концентрации, в мастерской которого не было места причудам и
неуверенности, в житейских делах был дилетантом и незадачливым искателем
счастья. Он, не выпустивший из своей мастерской ни одной неудачной картины,
глубоко страдал под гнетущим бременем бесчисленных неудачных дней и лет,
неудачных попыток научиться любить и жить.
Но он этого не сознавал. Он давно утратил потребность давать себе ясный
отчет в собственной жизни. Он страдал и защищался от страдания, возмущался и
впадал в отчаяние и кончил тем, что предоставил всему идти своим чередом, а
сам все силы отдал искусству. И его стойкой натуре почти удалось придать
своему искусству то богатство, ту глубину и теплоту, которых он был лишен в
жизни. Одинокий и закованный в броню, он жил как в заколдованном сне, всего
себя подчинив воле художника и беспощадной работе, и его натура была
достаточно здорова и упорна, чтобы не замечать и не признавать убожества
такого существования.
Так было до недавнего времени, пока приезд друга не вывел его из этого
состояния. С той поры одинокого художника не покидало мучительное
предчувствие опасности, близящегося удара судьбы, он чувствовал, что его
ждут борьба и испытания, от которых ему уже не спастись ни искусством, ни
прилежанием. Его ущемленная человеческая сущность чуяла бурю и не находила в
себе ни корней, ни силы, чтобы противостоять ей. И лишь мало-помалу его
одинокая душа свыкалась с мыслью, что скоро придется до конца испить чашу
страдания и вины.
В борении с этими тревожными предчувствиями и в страхе перед
необходимостью прояснить ситуацию и принять решение художник весь сжался в
последнем чудовищном усилии, как сжимается зверь перед последним
спасительным прыжком, и отчаянным напряжением сил создал в эти дни
внутреннего беспокойства одно из своих крупнейших и прекраснейших творений -
играющего ребенка между скорбно поникшими фигурами родителей. Они жили на
одной и той же земле, дышали одним и тем же воздухом, их освещал один и тот
же свет, но от фигур мужчины и женщины веяло смертью и ледяным холодом, в то
время как златокудрое дитя между ними было полно радостного ликования и
словно светилось собственным светом. И если впоследствии, вопреки скромному
мнению художника о себе, некоторые почитатели все-таки причисляли его к
великим мастерам, то прежде всего из-за этой картины, в которой было столько
душевной муки, хотя ее создатель хотел видеть в ней только совершенное
воплощение своего ремесла.
В такие часы Верагут не знал ни слабости, ни страха, он забывал о
страдании и чувстве вины, о своей неудавшейся жизни. Он не был ни весел, ни
печален. Захваченный и целиком поглощенный своей работой, он вдыхал холодный
воздух творческого одиночества и ничего не требовал от мира, который
переставал для него существовать. Быстро и уверенно, выпучив от напряжения
глаза, он короткими, ловкими мазками наносил краску, глубже оттеняя
отдельные места, заставляя парящий листик, игривый локон свободнее и мягче
выступать в лучах света. При этом он совсем не думал о том, что должна
выражать его картина. С этим было покончено, это была идея, замысел; теперь
же главное заключалось не в том, что значат эти образы, не в чувствах и
мыслях, а в некой чистой реальности. Он даже приглушил и почти сгладил
выражение лиц, он не хотел ничего сочинять и рассказывать, складка плаща на
колене была для него столь же важна и священна, как и поникшее чело или
сомкнутые уста. На картине не должно было быть ничего, кроме трех фигур,
изображенных как можно предметнее и достовернее, каждая связана с другими
пространством и воздухом и в то же время овеяна своей неповторимостью,
которая вырывает глубоко осмысленный образ из несущественных взаимосвязей и
заставляет созерцателя в изумлении содрогнуться перед роковой
неотвратимостью всего сущего. Так с картин старых мастеров смотрят на нас
незнакомые люди, имен которых мы не знаем и не хотим знать, но образы их
кажутся нам необыкновенно живыми и загадочными, словно символы всякого
бытия.
Картина продвинулась далеко и была близка к завершению. Окончательную
доводку прекрасного образа ребенка Верагут решил отложить напоследок; он
собирался сделать это завтра или послезавтра.
Было уже за полдень, когда художник почувствовал голод и взглянул на
часы. Он быстро умылся, переоделся и пошел в господский дом, где жена в
одиночестве ждала его за столом.
- А где же дети? - удивленно спросил он.
- Поехали на прогулку. Разве Альберт не заходил к тебе?
Только теперь он вспомнил о приходе Альберта. В рассеянии и легком
замешательстве он принялся за еду. Госпожа Адель наблюдала, как он небрежно
и устало режет ножом мясо. Собственно, она уже не ждала мужа к столу и при
виде его переутомленного лица почувствовала что-то врод