Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Каралис Дмитрий. Мы строим дом -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  -
о никто не поймет моего горя, а будут только смеяться. А как хотелось бы забраться в темный угол и плакать, плакать, как маленькому. Мама, как живет Галя? Приезжала ли она в Воркуту? Ну, до свидания. Не могу я больше писать. Крепко целую всех. Поставьте Броне что-нибудь от меня. Ваш сын и брат Феликс". На фотографии Бронислава, которую после его смерти мать прислала Феликсу в лагерь, надпись: "Феликс, будь таким же хорошим, как наш Броня". Указ о помиловании Феликса вышел через полтора года. Радио на нашей даче уже нет -- я в строительной горячке перерубил провода, и Никола возит с собой транзистор. Мы не спеша готовимся ко сну и слушаем последние известия. Феликс на правах старшего поставил свой матрац возле печки и по вечерам ложится на него, закуривает и рассуждает на разные темы. В основном о текущем моменте и видах на будущее, исходя из прошлого. В своем портфеле он постоянно носит вместе с пачками научных журналов один из томов "Истории государства Российского" Соловьева. Иногда он зачитывает нам целые страницы. Мы слушаем, удивляемся и затеваем исторические разговоры, обнаруживая свою дремучую некомпетентность. Из жизни наших пращуров мы помним только Киевскую Русь, татаро-монгольское иго, деяния Петра I и Бородинскую битву. И отдельные факты, случайно запавшие в память. Покорение Ермаком Сибири я помню, например, благодаря одноименной картине Сурикова. А завоевание Казанского царства -- по пищалям и саблям в холодных переходах храма Василия Блаженного, куда лет двадцать назад мы заходили с отцом. Зато мы могли бы назвать более близкие даты сомнительной важности, которые заучивали в институте. Выясняется, что мы не слышали о "Повести временных лет" Нестора. -- Ослы! -- торжествующе говорит Феликс. -- Это про вас сказал Евтушенко: "В какой стране живет -- не знает, одно лишь ясно -- близ Китая". Не знать "Повесть временных лет"! Олухи! Я говорю, что этот факт еще и о чем не свидетельствует. Да, человечество пишет уже шесть тысяч лет. Пишет законы, нравоучения, описания быта и правлений императоров, песни, басни, рассказы, романы и рецензии на них, учебники пишет и некрологи, газетные статьи, анонимки, брошюры по кролиководству, тексты для плакатов, эссе, диссертации и путевые заметки... Ну и что? Хоть мы и освоили печатное дело только в Х\/I веке. -- Вот именно, -- поддерживает меня Молодцов. -- Иван Федоров и освоил! Тамбовский, говорят, мужик, -- улыбается он. -- Пра-авильно! -- Феликс спускает ноги на пол и нашаривает валенки. -- Я об этом и толкую! Я толкую о том, что болванов, которые скулят, что у нас дорогие и плохие магазины -- не полная чаша, надо сажать за парты и класть перед ними учебник истории. Феликс находит свой портфель и достает из него томик Соловьева. -- Ведь наш с Тимофеем дед родился еще при крепостном праве! -- Он листает книгу. -- Подумать только! Два поколения назад рабство на Руси было закреплено законом. Лучины жгли! С голоду мерли! Феликс говорил чистую правду. В послужном списке деда-химика, который хранится в семейной шкатулке, указан год его рождения -- 1860-й. По нынешним временам, в нашем роду сплошные аномалии. Моя мать родилась, когда ее отцу было 47. Я -- когда матери шел 43-й. Да, два поколения назад еще было крепостное право. Доживали свой век бунтари-декабристы, и в Симбирске еще не родился Владимир Ульянов. Интересная штука история. -- Сейчас я найду, как европейцы русских послов в хлевах размещали, -- обещает Феликс. -- Чтобы вы не очень задавались нашим прошлым. А то кое-кто думает, что мы всегда ходили в ботинках, пользовались электричеством и облегчали нос посредством платка. Сейчас вы увидите, как жили наши предки... -- И перестанем удивляться, почему скороходовская обувь до сих пор напоминает колодки, -- вставляю я. -- А в грузинском чае попадаются палки! -- улыбается Молодцов. Феликс откладывает книгу, и мы вспоминаем, как несколько лет назад он выбрал из пачки чая прутики и палки и послал их директору чаеводческого колхоза с припиской: "Это что, чай, да? Обижаешь, дорогой..." И написал свою фамилию и адрес без всяких пояснений. Вскоре ему прислали бандероль с отменным сортовым чаем, испуганными извинениями и приглашением в гости. Чаеводческий начальник обещал теплый прием и уверял, что самым строгим образом взыщет с халтурщиков. Феликс никогда не стыдился доверять свои мысли и чувства бумаге. А также обнародовать их. Во время Карибского кризиса он отбил в Москву телеграмму: "Борода и рубашка есть, прошу направить добровольцем на Кубу". Через несколько дней Феликса вызвали в военкомат и мягко попросили не давать больше подобных телеграмм: пусть он не волнуется -- дела обстоят не так плохо, чтобы посылать добровольцев. -- Да... -- блестит глазами Феликс, что было, то было. А рубашка у меня в самом деле была: черная, с погончиками, как у Фиделя. Мать сшила... И я вдруг вспоминаю ту рубашку, Феликса с бородой, мать за швейной машинкой "зингер" -- она шьет мне такую же, с погончиками рубашку, а я хожу по комнате и волнуюсь, что может получиться хуже, чем у старшего брата, или зеленый репс материнской блузки плохо выкрасится в черный. А потом я в этой рубашке вместе с приятелями протискиваюсь сквозь густую толпу на Суворовском проспекте, чтобы ближе оказаться к проезжей части, где два парня пишут мелом на асфальте: "Вива Куба! Вива Фидель!" И милиционеры в синих еще мундирах с улыбками косятся на них и поторапливают: "Живее, живее! Восклицательный знак побольше!" И нестерпимое желание увидеть мужественную улыбку Фиделя, прокричать что-нибудь как можно громче, чтобы он заметил тебя в толпе, заметил твою рубашку, кивнул бы и понял, какие у него есть друзья. С такими не пропадешь. И тяжелое чувство досады в поредевшей толпе, когда объявили, что Фидель уже проехал другим маршрутом, и со стороны Невского цепочкой поползли темно-синие троллейбусы... Мне было тогда лет двенадцать, Феликсу -- к тридцати, и он говорил, что станет брать меня в свои компании при условии, что я смогу спокойно отжаться тридцать раз от пола и двадцать раз присесть на каждой ноге. Как он. И я по утрам и вечерам до дрожи в локтях отжимался от пахнущего мастикой пола, считая сдавленным голосом: "...пятнадцать... шестнадцать..." Потом я отлеживался на шелковистом прохладном паркете и старался не прозевать мягкие шаги матери в коридоре -- чтобы она не застала меня в цыплячьей бессильности и не огорчалась. "Ну, сколько сегодня? -- спрашивала мать, когда я, сдерживая дыхание, шел мимо нее в ванную. -- Продвигается? Быстренько умывайся и иди завтракать, я уже суп погрела". Мать старалась придерживаться традиции, заведенной в доме ее отца: "Завтрак съешь сам, обед раздели с товарищем, а ужин отдай врагу". Были у нее и другие твердые заповеди. Я подчистую съедал завтрак, дважды в день пил вонючие пивные дрожжи, чтобы набрать вес, тайком от матери выпячивал на ночь нижнюю челюсть, стискивал зубы и заматывал голову, как при флюсе, полотенцем, чтобы иметь волевой подбородок и характер, но утром обнаруживал подбородок съехавшим на прежнее место, а локти все так же начинали дрожать на десятом отжиме от пола. ...Условия старшего брата я выполнил к четырнадцати годам, когда уже не стало матери, но Феликс как-то рассеянно выслушал про мои достижения, похвалил, обещал в ближайшее время устроить мне экзамен и уехал в Загородный, к своей второй жене Лиле, где и пропал надолго. Друзьям, которым я много и смачно врал про похождения Феликса, я сказал, что экзамен сдан в лучшем виде и теперь-то старший брат возьмет меня в компанию -- мы с ним погуляем на славу. А потом, может быть, я вообще перееду к нему жить -- он приглашал... Феликс приехал, когда меня собирались исключить из школы и нужно было идти на педсовет. ...Я подрался в раздевалке с сыном нашей нянечки, и она, огрев меня шваброй, провопила в гулком вестибюле: "Ах ты, паршивец! Мать в гроб загнал, а теперь моего сына искалечить хочешь!.." Я пообещал нянечке, что скоро убью ее, и пошел на Синопскую набережную, чтобы обдумать, как это лучше сделать. В школе я почему-то пытался скрывать, что у меня умерла мать. Я просидел среди штабелей бревен до темноты, и когда фонари на правом берегу Невы перестали расплываться у меня в глазах, я взял портфель и пошел на чердак большого дома на Мытнинской. Меня поймали и привели домой на четвертый день. Феликс приехал на пятый. Он сидел возле дубового обеденного стола, курил, что-то отрывисто и гневно говорил мне, а я, стоя у окна, слушал, как поскрипывает у меня под ногами паркет, и почему-то больше не боялся брата. Я тогда, конечно, не знал, что в тот период у Феликса все было очень непросто в жизни. Я находился в том неудобном для окружающих возрасте, который принято называть переходным... Я надеваю ватник и выхожу на улицу за дровами. Да, мне тогда было четырнадцать, когда я подумал, что неплохо бы покончить жизнь самоубийством. Свести, как пишут в книгах, счеты с жизнью. Я сидел на подоконнике и смотрел на пустынный двор, где пузырились лужи. Отец был в театре. От мысли, что я никому не нужен, мне делалось невыразимо горько и грустно. Конечно, надо кончать с этой затянувшейся шуткой, думал я. Раз! -- и готово. Вот тогда они попрыгают, всплакнут горючими слезами. Под "ними" я подразумевал отца, сестер, братьев, племянника Димку и одноклассницу Ирку Епифанову. Правда, насчет слез племянника я сильно сомневался: он по малолетству мог и не понять, какого гениального дядьки лишился, а только обрадовался бы, что можно наконец растащить мои карандаши, альбомы с самолетами и раскурочить мои самодельный карманный приемник, но с годами бы до него, безусловно, дошло, что своим нытьем и приставанием он омрачал жизнь великого человека, и уж тогда угрызения совести не давали бы ему покоя до самой смерти. Н-да... Я покачивал ногой в рваном тапке и прикидывал способы сведения счетов с жизнью. Топиться и застреливаться не хотелось. Утопишься в Неве -- фиг найдут. Застрелиться нечем. Валялась, правда, под ванной старая поджига, но с ее хилой убойной силой скорее выбьешь себе глаз или повредишь в мозгу какие-нибудь нервы. Жить же одноглазым уродом было бы еще тошнее. Можно еще отравиться, думал я. Но тоже дело сомнительное. Рези в желудке, предсмертные судороги, синяя физиономия... Да разве найдешь настоящий цианистый калий или яд африканской кобры. Не найдешь. Придется травиться каким-нибудь вонючим дустом, а потом орать два часа: "Спасите! Помогите! Жить хочу!.." Нет, лучше повеситься. Торжественно и благородно. Как Есенин. В гостинице "Англетер". Отец говорил, что он в тот день играл там на бильярде и все видел своими глазами. Многие плакали. Вот и я так же: голову в петлю -- и порядок! Вы все тяготитесь мною? Пожалуйста! Вот я лежу -- в черном фраке, цилиндре и белой манишке. Отрешенный от всего земного, и на моих устах застыла горькая усмешка. Фрак, цилиндр и манишка лежали в большой пыльной коробке на антресолях -- их притащил Юрка, когда еще играл в самодеятельности Евгения Онегина. Хорошо бы еще белую розу в петлицу, фантазировал я. Чтобы та, которая посмеялась над моими стихами, уронила на нее запоздалую слезу раскаяния. Я представлял, как за гробом идет наш класс, вся наша школа, рыдают родственники, пошатываясь, бредет в черном платке Ирка Епифанова. "Боже! -- заламывает она руки. -- Почему я не поверила, что он сам решил для меня все задачки по физике? Весь учебник, на целый год вперед!.." За гробом несут венки, мой табель с единственной тройкой по пению, почетную грамоту в бронзовой рамке -- за лыжный кросс. "Какой это был ученик! -- плачет классная воспитательница. -- Какие он писал стихи! Второй Пушкин!.." На крышке гробы лежит моя старая школьная фуражка с надраенной кокардой. Тяжко бухает оркестр. Траурная процессия выворачивает на Невский -- к Лавре. Перекрыто движение. "Кто? Кто это скончался?" -- тревожно шепчутся люди. "Загубили, не уберегли... -- горестно вздыхают в толпе. -- Была бы жива его мать, она бы такого не допустила". Рыдают Верка с Надькой -- зловредные сестрицы: "Ах, зачем мы заставляли его бегать за картошкой и выносить ведро... Зачем мы поднимали его в семь утра, чтобы он сходил в молочную кухню и отнес Димку в ясли? Прости нас, Тимоша!.." Братья держат под руки отца. По их щекам медленно катятся слезы. "Почему я не взял его пожить к себе? -- хмурится Феликс. -- Ведь ему было так тяжело в этом аду, где две комнаты на восемь человек..." "Зачем я позволял, чтобы мне звонила эта глупая театралка Ядвига Янцевна? -- низко опускает голову отец. -- Она бы никогда не смогла заменить ему мать. А он был такой ранимый. Прости, сынок..." Я вытирал слезы и пытался проглотить комок в горле. Да! Надо повеситься. В ванной. Когда все лягут спать... Какой же я был идиот. ...Потом я лежал на диване лицом к стене, горела настольная лампа, и отец тихо ходил по комнате, останавливаясь и прислушиваясь. Есенина из меня не получилось. Мне было стыдно, и я делал вид, что сплю. На кухне шептались сестры. Женщина с высоким голосом вскоре перестала звонить нам, и однажды, когда уже пришла весна и мы с отцом резали над тазиком проросшую картошку, подготавливая ее к посадке на огороде, он долго молчал, с хрустом разрезая клубни и хмуро разглядывая их, и сказал неожиданно тяжелым голосом: "Неужели ты думал, что я маму забыл? Не забыл, Иван Иванович..." И отложив блеснувший солнцем нож, пошел курить на кухню. Я слышал, как он открыл там кран и взял из сушилки чашку. Да, уникальный я был идиот... Я захожу с дровами в избушку и топаю валенками, чтобы стряхнуть с них снег. Феликс рассказывает, как он пытается вытравить из своих сотрудников рабскую философию. Молодцов, оседлав стул, с улыбкой слушает его. Он любит Феликса, я знаю. Я тоже люблю, хотя и всякое бывало: братья. Мы начинаем укладываться спать. На улице метель, и завтра нам придется туго. Будем вновь разгребать дорожки, протаптывать тропинки и вытаскивать из-под снега бревна. Феликс, позевывая, листает журнал "ЭКО". Он обещает еще часок приглядеть за печкой. Я снимаю с веревки нагревшийся спальный мешок, желаю всем спокойной ночи и иду в прохладную, примыкающую к кухне комнату. Мне хочется побыть одному. Комната маленькая, сыроватая, с отставшими от стен обоями, но летом уютная и привлекательная -- в ней стоит зеленоватый мрак и прохлада. Она зовется девичьей. Ее выстроили для себя сестры. Я помню, как, замотав головы платками, они тюкали трамбовками хрустящий шлак, который сыпал в опалубку вперемешку с бетоном отец. Наверное, помогали и Феликс с Юркой, но я вижу только сестер -- они стоят на высочайших, как мне кажется, лесах и, точно заведенные, мелко кланяются стене: в руках у них колотушки. Отец выскребает из железного корыта цементный раствор. Меня используют для мелких поручений, и я нетерпеливо жду, когда мне разрешат залезть наверх, приподнять за блестящие ручки обрубок бревна и шлепнуть им во влажно хрустящий шлак. Сестрам, когда они строили себе отдельную комнатку, было пятнадцать и девятнадцать. Какие девицы будут сейчас тюкать трамбовками, чтобы построить себе комнату? Да никакие не будут. Я ложусь на скрипучий диванчик, гашу свет и думаю о том, что есть наказания, которые посылает судьба, и есть испытания, которыми она проверяет человека на стойкость. И надо уметь различать их, чтобы не впадать в панику. Где-то я читал такое... Чем были для моей матери смерти троих детей, блокада, тюрьма Феликса, послевоенная голодуха, безденежье и многое другое, от чего мать седела, но не сгибалась?.. Наказанием? За что? Испытанием? Но сколько можно испытывать... И самое главное: во имя чего, если мать умерла рано, еще полная сил? А быть может, это пример мужества, поданный нам, оставшимся жить? Не надо помнить всегда -- это невозможно. Хоть иногда вспоминайте. И вы поймете, что ваши нынешние беды -- не беды. А лишь неприятности, огорчения. Беда -- это другое... Мы строим дом. В апреле, когда тропинки в снегу уже чернеют землей и с грядок сползает зернистый искрящийся снег, приезжают наши сестры и жены. Надежда начинает ахать еще от калитки, дивясь новому срубу и размаху строительства. Вера, обходя талые лужи и ступая на щепки, оглядывает со всех сторон уже законопаченный сруб и качает головой: -- Ну вы, мужики, даете! Ну вы даете! А какой большой!.. -- Саня! Это вы все сами? -- не верит своим глазам Надежда. -- Когда же вы успели? Ой, какие вы молодцы. Надо же... Пока идет осмотр строительства, мы гордо, но сдержанно улыбаемся и даем пояснения. Конечно, мы ждали этой минуты, когда наши женщины приедут и ахнут. Приятно чувствовать себя мужчинами, которые могут построить дом. -- Молодцы, молодцы!.. -- Когда же они успели? Вроде и ездили не так часто... -- Ну да, нечасто! Я уже и забыла, когда мы с Саней в кино последний раз ходили. То он на работе допоздна, то здесь. -- И главное, бревна-то какие толстые, смотрите. Настоящий рубленый дом! -- А как комнаты будут расположены? -- Надо ведь еще старый сломать. Нет, за это лето им не успеть. Не успеть вам, Феликс?.. -- А второй этаж будет? Феликс стягивает с себя грязный свитер, не спеша вешает его на сук рябины и неожиданно подхватывает жену на руки. -- Что ты делаешь? -- пугается Лиля. -- Хочу показать тебе стройку! -- Феликс шлепает сапогами по лужам, удаляясь к углу сруба. -- Феликс, прекрати! -- Лиля обхватывает его шею и пытается быть строгой: -- Поскользнешься... Феликс обносит жену вокруг дома и ставит на сухое место. -- Поняла, чем мы тут занимались! -- задорно смотрит Феликс. И вытирает губы ладонью. -- Колоссально! -- Лиля роется в сумочке и отворачивается к калитке. -- Настоящая вилла!.. Мы все немного завидуем отношениям Феликса и Лили. Они работают в одной лаборатории, вместе написали книгу, у них гостеприимный дом и много друзей. Лиля, похоже, давно смирилась с неожиданным характером мужа, принимает его таким, как он есть, многое прощает и, наверное, владеет неведомым нам ключиком к сердцу Феликса. И тем большей неожиданностью будет то, что произойдету них через два года. Надежда продолжает виться около Сани и сыпать вопросами о будущем устройстве дачи. Саня обнимает ее за шею и смотрит с улыбкой: -- Надежа, знаешь, как у нас на стройке говорят? У нас говорят: неоконченную работу дураку не показывают. -- Он чмокает ее в висок. -- Давай обед организовывай. Потом все увидите. ...Эта присказка потом чуть не выйдет нашему зятю боком. Когда Молодцов станет главным инженером крупного строительного треста и к нему на объект приедет большой областной начальник с лунообразным лицом, Саня скажет про неоконченную работу и дурака после надменного выговора по мелочам. Он спокойно выслушает все дилетантские упреки, улыбнется и скажет. Но попросит не относить на свой счет, просто у строителей так принято говорить. Управляющий трестом после отъезда гостей тяжело опустился в кресло: "Ты представляешь, с кем ты пошутил? Ведь нас с тобой уволят..." -- Если действительно дурак, то уволит, -- нахмурится Молодцов и добавит, что не боится

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору