Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
очем, ерунда - деньги она никогда не считала), любящий старый муж, к
которому она, очевидно, привыкла так же, как к хорошей мастерской,
просторной квартире, разговорам об искусстве. Кроме того, этот Юрочка, к
которому Вадим не чувствует ничего дурного, хотя Кира думает, должен был
бы чувствовать. Смешно, ей-богу, но не чувствует, потому что и в этом тоже
Кира. Раз-два - и влюбилась. Такая и раньше была. Так и в него влюбилась.
Так и сейчас, наплевав на все, поехала в Яреськи. Нет, не в этом дело...
Дело в другом, в том, что она не понимает и, очевидно, не может,
органически не может (так уж она устроена) понять, как трудно человеку
включаться в жизнь, от которой он отвык, как трудно заново привыкать к
тому, что ты человек, а не "зека", что нет вокруг тебя проволоки, что
можешь всем говорить "товарищ". Он в первые дни несколько раз ловил себя
на том, что чуть было не обращался к милиционеру "гражданин начальник".
Все это трудно, ох как трудно. А не радостно? - спросят его. Глупый вопрос
- конечно, радостно, еще бы. Но это не то слово, нужно какое-то другое,
еще не придуманное, в которое входили бы и радость, и удивление, и
непонимание, и желание наверстать упущенное, и переоценка прошлого, и
растерянность, и даже страх перед непривычным, и мысли, мысли, мысли о
будущем, которого, казалось, уже не будет, и вдруг оно открылось...
Нет, не понять ей этого.
А может, и хорошо, что не понимает? Может, так и надо? Может, ей,
человеку искусства (а для нее искусство, скульптура - это все, так, во
всяком случае, она говорит), может, им, людям искусства, надо видеть
только ясное, светлое, веселое?.. Вот понравилась же ему на выставке
картина молодого художника - он забыл его фамилию и название забыл,
кажется, "Май", или "Майское утро", или "Весна". Солдаты спят в лесу
вповалку, уткнувшись друг в друга. А молодой солдатик вдруг проснулся.
Проснулся, приподнялся на локте и прислушивается. К чему? К утру, к весне,
к соловьям? Морда детская, растерянная, удивленная, проснулся и по-ребячьи
не понимает еще, где он. И что-то снилось хорошее...
Солдатик этот чем-то напомнил ему Юрочку. То ли круглой курносой
физиономией своей, то ли широко раскрытыми, удивленными глазами. Вот так,
не мигая, смотрел Юрочка на него в первый день их знакомства. Нет, не в
первый, во второй, когда они забежали в мастерскую после ресторана и
проболтали всю ночь. Сидел на продавленном диване, обхватив руками
прижатые к животу колени, и, широко раскрыв глаза, пытался разобраться в
том, что говорил Вадим.
Это был любопытный разговор. С чего он, собственно, начался, Вадим не
помнит. Кажется, он рассказывал, как они откачивали затопленную шахту. А
может, и нет. Юрочка слушал не перебивая, много курил. Потом, в какую-то
из пауз, мучительно морща лоб, заговорил о том, что никак, мол, не
укладывается у него в голове, - впрочем, по-настоящему он об этом даже не
думал, - как это человек, переживший столько, сколько пережил Вадим, может
еще спокойно обо всем этом рассказывать.
- Как видишь, могу. - Вадим улыбнулся.
- Но ведь вас зазря посадили?
- Зазря.
- А сейчас, значит...
Юрочка даже покраснел от напряжения, на лбу его выступил пот.
- Ну как это вы... Как вы не озлобились?
Вадим понял, о чем он спрашивает. Он часто сам задавал себе этот
вопрос. И другие задавали.
Да, в двадцать один год его посадили. Ему было тогда почти столько же,
сколько Юрочке сейчас. И посадили зазря, как Юрочка выразился. И просидел
полжизни. И не было облегчающего чувства, что страдаешь за дело, за идею,
- зазря страдал. И вот вышел сейчас на свободу и... "Как вы не
озлобились?.." Как ни странно, но злобы у него нет. А была? Чего только не
было, не спрашивай. Все было. А сейчас... Сейчас что-то другое. Почему?
Может быть, это от счастья, что выжил, вернулся, что сохранились еще силы,
что сидишь вот так и, покуривая папиросу, обо всем спокойно рассуждаешь. А
может, потому, что это было не твое личное горе, а трагедия народа и ты
вместе с ним разделил ее. Трудно сказать почему... А может, и потому, что
веришь, что такое не может повториться.
- Не может повториться. - Вадим посмотрел на Юрочку, тот все так же
сидел, обхватив руками колени, и пристально смотрел на него. - Ты
понимаешь? Не может.
После этого они долго молчали. Вадим думал о Юрочке, о его поколении -
поколении молодых людей, для которых тридцать седьмой год уже история.
Думал и о Кире. Задумывалась ли она, лепя из глины спокойного, с гордо
откинутой головой юношу, что на самом деле творится в живой голове этого
двадцатидвухлетнего мальчишки, которому, когда умер Сталин, было
шестнадцать лет, и он плакал тогда, боясь, что всему пришел конец. И,
глядя на сидящего рядом с ним Юрочку, в котором сейчас все вопрос и
ожидание ответа, вера и сомнение, желание разобраться в непонятном и таком
нужном, Вадим впервые, быть может, подумал: а не подменяет ли Кира в своем
искусстве все живое и сложное чем-то другим, внешне похожим, а внутренне
условным, придуманным? И только ли в искусстве?
Думал Вадим и о себе, о своей молодости, беззаботной и веселой, а в
сущности пустой, заполненной пустяками и легкомысленной детской болтовней.
Думал и о последующих годах...
- Нелегко во всем этом разобраться, - сказал он под конец, как бы
подводя итог всему разговору. - Могу тебе только одно сказать: хочешь
верь, хочешь нет - вторые двадцать лет моей жизни для меня куда важнее и
значительнее, чем первые. Я столкнулся с людьми. С разными людьми. Много
передумал. И многому научился. И хорошему в том числе... - Помолчав, Вадим
добавил: - А может, и они у меня чему-то научились. Может, и я был кому-то
нужен, полезен... Может, еще буду... Ну ладно. Хватит обо мне.
Тут Юрочка впервые заговорил о себе.
- Гражданин, зачем нарушаете?
Вадим вздрогнул. Над ним стоял усатый величественный железнодорожник с
полевой сумкой в руке, уставясь в него начальственным взглядом.
- На ступеньках сидеть не разрешается, пора бы знать.
Вадим извинился и пошел в купе. Там "стучали в козла". Два пожилых
командировочных и молоденький, безусый паренек в какой-то форменной
фуражке. Увидев Вадима, он весело подмигнул ему.
- Не пора ли закусить, товарищ начальник? Я что-то созрел. А через
шесть минут Лубны.
В Лубнах он стремительно пронесся мимо окна в одной майке и галифе,
заправленных в носки, и через минуту вернулся сияющий, как новый
гривенник.
Ему ужасно хотелось быть взрослым, этому пареньку, лихим, обожженным
всеми ветрами и в то же время скептическим и все-все на свете понимающим.
Переубедить его в чем-либо было невозможно: он все знал, и только потому,
что он был молод и весел, на него никто не сердился и не обижался.
- Водку делают теперь из угля, - говорил он, разливая ее в маленькие,
вставляющиеся один в другой стаканчики, вынутые им из аккуратненького
чемоданчика. - Это я точно знаю.
- А из какого угля? - подавив улыбку, спросил один из командировочных.
- Из бурого, - без запинки отвечал паренек.
- Точно?
- Точно.
Потом он вытащил болгарские сигареты и старательно стал ими всех
угощать.
- Лучше "Честерфильда", уверяю вас. У них фильтры делаются с примесью
лепестков розы. Они как губка всасывают никотин.
Сам он, очевидно, только недавно начал курить - старательно стряхивал
после каждой затяжки пепел в пепельницу и не отрывал глаз от кончика
сигареты.
Потом стал рассказывать, как его чуть не выкрали какие-то шпионы (где -
неважно, и почему - тоже неважно, тут он многозначительно подмигнул), и
только потому, что он занял второе место по самбо, шпионы не только не
выкрали его, а были препровождены в надлежащее место. К концу его рассказа
по коридору прошла золотоволосая девица в белом свитере, он встрепенулся и
скрылся - "произведем-ка рекогносцировочку..." Рекогносцировка,
по-видимому, ни к чему не привела, так как он вскоре вернулся, зевнул и,
не успев сесть у окна, заснул. Пришлось укладывать его на нижнюю полку.
Заснул он как ангелочек, засунув ладошки под щеку.
Вадим забрался на вторую полку. Погасил свет.
Посреди ночи паренек проснулся, завозился, выскочил в коридор, спросил
кого-то: "До Иркутска сколько еще? Не проехали?", потом вернулся обратно и
опять заснул.
Славный сосунок, подумал Вадим, а в общем балбес. И от водки-то
коробит, наливку ему еще вишневую из маминой бутылки сосать... И опять
вспомнился Юрочка. Как они не похожи, эти два парня. И насколько Юрочка
привлекательнее этого, в общем симпатичного, все знающего и ничем, в
общем, не интересующегося болтунишки. Нет, Вовка у него будет не таким...
Он из него настоящего человека сделает, из этого маленького кривоногого
человечка, которого он увидит завтра на вокзале. "Ты Вовку, конечно, мне
оставишь?" - спросит Мария. "Да, конечно", - ответит он.
Ну как ты скажешь это "да, конечно"?
14
В середине августа Николай Иванович кончил свою работу и отдал ее на
выставку. Все ее хвалили, говорили о психологической глубине проникновения
и прочее в том же роде, но сам Николай Иванович был недоволен. Картина
казалась ему поверхностной и скучной. Похвалы его не радовали. Он тосковал
от одиночества, не находил, куда себя деть.
Знал ли Николай Иванович о появлении Вадима? Нет, не знал. Но
чувствовал, что что-то неладно. В последние дни перед отъездом Кира как-то
изменилась. Была какая-то возбужденная, торопливая, озабоченная. "Просто
нервничаю, - объяснила она, - конец работы..." И он верил, что она просто
нервничает, кончая работу. Самосохранение - одно из присущих ему качеств -
не позволяло ему вникать в причины этой перемены.
Первое время он регулярно писал Кире до востребования в Киев, но в
ответ получил только одну открытку и, чтоб не быть назойливым, умолк.
Как-то в Союзе художников ему предложили почему-то билет на
соревнования по боксу. Чтобы не сидеть дома (последнее время ему как-то
особенно надоела квартира, Луша, телефонные звонки), он взял билет и
поехал в Лужники. Там во время перерыва встретил Юрочку. Юрочка был с
девушкой, очень хорошенькой, тоненькой, в ситцевом платьице и, что
особенно понравилось Николаю Ивановичу, с длинными, закрученными на
затылке в узел волосами. Оба стояли в очереди за ситро.
Несколько секунд Николай Иванович колебался, подходить или не
подходить, - ему показалось, что Юрочка заметил его и нарочно отвернулся.
И все-таки подошел. Юрочка приветливо улыбнулся.
- Вы где сидите, Николай Иванович? Может, к нам перейдете, мы у самого
ринга.
Николай Иванович пересел к ним.
В течение почти двух часов здоровенные загорелые молодцы лупили друг
друга огромными кожаными кулаками. Зрители кричали, вскакивали с мест. Это
был матч между командами СССР и ФРГ, поэтому страсти накалились еще
больше, чем обычно. Юрочка оживленно комментировал удары. Тонечка -
девушку звали Тонечкой - в наиболее острые моменты вскрикивала и
прижималась к Юрочке. Николай Иванович, поглядывая на избивающих друг
друга молодцов, только морщился и ждал, когда же это наконец кончится. Но
почему-то не уходил - сидел и смотрел.
После матча тысячи людей ринулись к выходу. Юрочка, весь потный,
счастливый нашей победой, стал прощаться и вдруг спохватился:
- Ох, что ж это я - даже не спросил про Киру Георгиевну. Как она?
Пишет?
- Не очень. На этот счет она ленива.
- Будете ей писать, привет от меня. Большущий. - Юрочка взял свою
Тонечку под руку. - Ну, всего хорошего.
И тут, совершенно неожиданно для самого себя, Николай Иванович сказал
вдруг:
- А может, пойдем куда-нибудь?
Юрочка сразу и не понял:
- Куда пойдем?
- Ну так, посидим где-нибудь, выпьем чего-нибудь.
Молодые люди переглянулись.
- Мне нельзя, - сказала Тонечка. - Мне завтра рано вставать. А я далеко
живу.
- Да, она далеко живет, - поддержал Юрочка. - И ей рано вставать.
- Жаль, - сказал Николай Иванович.
Молодые люди улыбнулись и помахали ему рукой. Когда они отдалились
шагов на двадцать, Николай Иванович окликнул их:
- Юрочка, на минутку... - Он догнал их. - У меня к вам нижайшая
просьба. Не заглянете ли вы как-нибудь ко мне? У меня лампа дневного света
испортилась. Не могу по вечерам работать.
- Что ж, можно. Когда?
- Когда вам удобно. Хоть завтра.
- Ладно. Часиков так в семь-восемь. Вам удобно?
- Удобно.
И они в третий раз попрощались.
Работы с лампой оказалось не больше чем на пять минут. Просто
испортился выключатель, и Юрочка заменил его новым.
- Все в порядке. Можете теперь и по вечерам работать, - весело сказал
он, пряча свои инструменты в чемоданчик.
Когда Юрочка, помыв руки, вернулся в кабинет, Николай Иванович
раскупоривал бутылки. На письменном столе у окна постлана была салфетка,
стояли две тарелки, два стакана, бутылка боржома, тонко нарезанные сыр и
колбаса, баночка икры.
- Ну зачем это? - запротестовал было Юрочка.
- Надо, - сказал Николай Иванович. - Вы что, торопитесь? На свидание?
- Ага.
- В восемь? В девять?
- В девять.
- У Большого театра или у Центрального телеграфа?
- У Пушкина.
- Туда рукой подать. Сейчас только четверть восьмого. Вам чего - водки,
коньяку?
- Все равно. Водки лучше.
- Это другой разговор.
Весь этот недлинный диалог Николай Иванович провел в каком-то
несвойственном ему энергичном, напористом темпе. По всему видно было, что
ему хочется выпить - грешок, которого раньше Юрочка за Николаем Ивановичем
не замечал.
Почти сразу же он налил еще. Потом откусил кусочек хлеба с икрой и
налил по третьей.
- Ох, что-то мы заторопились, Николай Иванович. Может, перекурим?
Николай Иванович ничего не ответил и выпил третью. Юрочке ничего не
оставалось, как сделать то же. Он сегодня не обедал и с аппетитом принялся
за закуску. Николай Иванович ничего не ел. Закурил. Потом сказал:
- А ведь лампу-то эту я терпеть не могу. Свет у нее холодный, мертвый.
Три года стоит без дела, только место занимает.
Юрочка удивленно на него посмотрел. Николай Иванович чуть-чуть
порозовел, в глазах появился неестественный блеск.
- Просто, скажу прямо, захотелось мне, Юрочка, увидеться с вами,
поговорить. - Он несколько раз зажег и потушил лампу. - А она мне вовсе не
нужна. Зря заставил вас возиться. Не сердитесь уж...
- Ну что вы, Николай Иванович...
- Ладно, давайте-ка еще по одной. Веселей будет.
Они выпили еще по одной.
Юрочка спросил, как прошло обсуждение выставки, он слышал, что картину
Николая Ивановича очень хвалили.
- А ну ее!.. - отмахнулся Николай Иванович. - Не хочется о ней
говорить. Ну похвалили. Ну и что? Я к этому уже привык. И знаете, как это
у нас? Похвалит авторитет, особенно в центральной прессе, ну, значит, и
все хвалить станут. А картина-то, скажем прямо, слабенькая, замученная. Ну
ее...
Николай Иванович еще сильнее порозовел и от этого стал даже казаться
моложе.
- Нет, не, о ней мне хочется говорить. - Он ткнул папиросу в
пепельницу, сразу же потянулся за другой. - О другом... Вот прожил я
шестьдесят три года. Многое за это время увидел, многое сделал. Меньше,
чем хотел, но все-таки сделал. Вы простите меня, что я о себе говорю. За
всю жизнь я никогда или, скажем точнее, почти никогда не позволял себе
этого. Мне всегда почему-то кажется, что другим рассказы подобного рода не
очень интересны. И вам, боюсь, тоже не очень. Но человеку иногда нужно...
- Он запнулся, потянулся опять за водкой, разлил по стопкам. - Ладно, - он
поймал осуждающий взгляд Юрочки, - пусть постоит. Вы знаете, Юрочка, мне
почему-то с вами легко. Сам не знаю почему. Может, потому, что на сына
моего похожи, а может... Вы не обижайтесь на меня, Юрочка, нельзя же в
конце концов только умное говорить... Знал я в детстве одного кавалериста.
Не молодой уже был и пьяница, горький пьяница. А когда-то красавцем был,
на дуэли бог знает сколько раз дрался. И была у него лошадь, знаменитый в
свое время скакун "Картежник". И вот, как напьется этот самый Петр
Анисимович и станет ему тоскливо, звал он меня в свою комнату (а жил он в
одном доме с нами, в маленьком таком мезонинчике) и начинал мне
рассказывать о том о сем и почему жизнь у него не удалась. А под конец,
когда за мной приходили спать укладывать, всегда говорил: "Ты не сердись
на меня, Колька, но есть у меня только два существа, с которыми могу
говорить откровенно, - это ты и "Картежник" мой. Оба вы, я знаю, хотите
мне только хорошего. А остальные? Не знаю... А вы - только хорошего.
Никогда не обманете, знаю..." А теперь давайте выпьем.
Юрочка сидел, уставившись в свои руки, и молчал.
Николай Иванович взял стопку.
- Не люблю я тостов, но сейчас мне хочется выпить за вас. За то, чтоб
вы остались таким, какой вы есть.
Юрочка молчал.
- А какой вы есть, я знаю. Хоть мы и редко встречались. Есть в вас одно
качество, которое я особенно ценю в людях. Сейчас оно не очень-то в ходу.
Деликатность оно называется.
Юрочка молчал.
- Вы знаете, что это значит - деликатность? - Николай Иванович очень
серьезно посмотрел на Юрочку. - Высшая форма уважения к человеку. Чудесное
качество. Оно вовсе не исключает других, но те, другие, мне они как-то
меньше нужны, а это... Ну ладно, что-то я заболтался. Так за то, чтоб вы
остались таким, какой вы есть.
Юрочка молча чокнулся и выпил. Никогда в жизни не попадал он в такое
невыносимо тяжелое-положение. "Может, напиться? - подумал он. - Может,
тогда легче станет? Или поговорить со стариком начистоту? Но как? И нужно
ли? Может, просто уйти?" А Николай Иванович шагал по комнате и говорил.
Остановился над Юрочкой.
- Вам не скучно, а? Вы прямо скажите. До Пушкинской площади пять минут
ходьбы. Не опоздаете. А мне надо выговориться. Не с Лушей же, она тут же
перебьет и сама начнет говорить. И друзей у меня как-то нет... То есть
есть, и хорошие даже, ничего не скажешь, но начнешь с ними говорить, и
через минуту, глядишь, мусор какой-то начинается - что кто где написал или
сказал, и что было у художников на последнем пленуме, и где достать
краски. А вот о простом, человеческом... - Николай Иванович вдруг
остановился и, наклонив как-то набок голову, глянул на Юрочку. - Вот
смотрю я на вас и думаю. Сидит передо мной человек, все у него еще
впереди. И молчит. И чего ему в жизни хочется, я не знаю. Стать
академиком, генералом? Не знаю. Знаю я только...
Тут Юрочка перебил его, все так же не подымая головы:
- Что вы все обо мне, Николай Иванович? Ведь вы ж о себе хотели...
- А я о себе и говорю, именно о себе... - Николай Иванович нервно
рассмеялся, подошел к окну, постоял там. - М-да... Через месяц мне стукнет
шестьдесят три года. А через семь лет - семьдесят. Если доживу. И появятся
тогда в газетах статейки. И орденишко, может, какой-нибудь подкинут. И
собрание устроят. И говорить будут. Такой, мол, и такой, и вклад, мол, в
советское искусство сделал. А я буду сидеть в кресле, и будет мне,
вероятно, все это приятно и даже лестно... А потом приду домой, сяду за
этот вот стол, вытащу карточку сына...
- Не надо, Николай Иванович. Зачем это вы?
- Нет, надо. И не перебивайте. - Николай Иванович повернулся. До этого
он говорил, стоя у окна, спиной к Юрочке.