Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
епятствие заключалось в том, что у Безайса никогда не хватало
смелости на объяснение в любви. Все его романы развивались в полном согласии
с его намерениями, но когда дело доходило до этого ответственного момента -
мужество покидало Безайса. Он не мог заставить себя наклониться к розовому
от смущения уху девушки, сжать влажную, мягкую руку и шепнуть три несложных,
коротких слова:
- Я - тебя - люблю...
Его робость была несчастьем, почти болезнью, и только один Безайс знал,
чего она ему стоила. Сколько раз он повторял про себя и вслух эти слова,
стараясь приучить себя к звуку собственного голоса. У дверей общежития,
прощаясь и всматриваясь в черные, блестящие глаза Олечки Юрьевой, глядевшие
на него с некоторым нетерпением, он заставлял, приказывал себе сказать эту
заветную фразу, но вместо того он говорил, небрежно покачиваясь на каблуках,
о топливном кризисе, о способе приготовления чернил из химического
карандаша, о корнеплодах и еще черт знает о чем.
Он обладал той стыдливостью, которая свободно уживалась с внешней
развязностью, позволявшей ему легко отзываться о любви и девушках, благодаря
чему он приобрел в кругу товарищей завидную, но незаслуженную славу "теплого
парня".
У Безайса было очень просторное сердце, и в нем, кроме Оли, легко
уместилась и некая Женя Постоева, и некая Сарра, причем последняя, к
сожалению Безайса, была уже женой завполитпросвета Укома Мотьки Бермана. Но
Безайс влюблялся с такой стремительностью, что у него не хватало времени
разбирать, кто и чья жена. Оля просто была последней из них, - с ней он
познакомился в Москве, перед отъездом, в ожидании бумаг, денег и билета на
дорогу. Он так и уехал, увозя с собой ее носовой платок и не сказав ей ни
слова о своей любви. Робость была его врожденным несчастьем, и Безайс имел
право сказать, что на свете, пожалуй, есть вещи похуже женских слез.
ИЗ НЕЗАКОНЧЕННОГО РОМАНА
I. Экзамены
1
Когда в двадцать третьем году Безайс приехал в Москву, на него разом
обрушились неприятности. Прежде всего у него украли вещи. Вор был суровый,
деловитый мужчина с большой бородой; он ограбил Безайса грубо, с наглой
откровенностью, даже не пытаясь смягчить свое поведение. Неторопливо, почти
задумчиво, он взял полосатый, из матрасной материи сшитый мешок и вдруг
мелкой рысью побежал в ворота, пренебрежительно поглядывая через плечо на
Безайса. Около забора он задержался, перекинул мешок, а потом полез сам,
перевалившись животом и показывая толстые ноги в пошлых зеленых носках.
Безайс постоял, ожидая чего-то, потом подошел к забору и сквозь щель с
недоумением разглядывал широкую спину убегавшего вора; полосатый мешок
мелькал между грудами ржавого, порванного железа и кирпичного дома. Вышел
дворник, подошел к Безайсу и строго сказал, что смотреть тут нельзя и
смотреть нечего.
- Неужели? - обиделся вдруг Безайс, сердито сдвигая фуражку на
затылок. - Нельзя даже посмотреть, как вор уносит твои собственные вещи?
Но потом он что-то вспомнил.
- Это хорошая примета, - пробормотал он беспечно, выходя из ворот на
знойную, в рыжей солнечной пыли колеблющуюся улицу.
Август катил над Москвой круглые, подрумяненные с краев облака. Воздух
густо дымился от раскаленного камня, около тротуаров с тележек продавали
полосатые арбузы и янтарно-желтые яблоки. Разморенные жарой грузовики тяжко
рычали на людей, сгоняя их с дороги, и уносились, клубя пыль. Безайс
втиснулся в переполненный трамвай и, раскачиваясь на ремне, задумчиво
вспоминал свой мешок, вора и его грузные ноги, поднятые к небу в наглом
торжестве. Была давка, сзади напирали, ругались, наступая на каблуки,
спереди все закрывала тяжелая, в меловых пятнах спина, а когда Безайс
наконец сел, какому-то неврастенику с песочными волосами показалось, что
Безайс занимает слишком много места. Он тихо, но злобно толкал Безайса
локтем, яростно окидывал взглядом бесцветных глаз и шептал что-то. Безайс
приглядывался к нему со спокойным любопытством, но потом это надоело. Он
вышел из трамвая, отыскал на бульваре свободную скамейку и сел. Все равно,
где ни сидеть, - ехать ему было некуда. Сначала он хотел было доехать до
реки, куда его влек темный безошибочный инстинкт всех бездельников,
приходящих к реке, чтобы плевать с моста в воду. В этом занятии есть что-то
успокоительное, наводящее на ровные размышления. Для человека, который не
знает, что с собой делать, трудно найти лучшее место. Но и на бульваре было
неплохо. Безайса никто не ждал, никто не беспокоился о его судьбе, и не все
ли равно, как убивать время.
На бульваре было тоже жарко, и Безайс снял свою солдатскую шинель. Тень
от листьев лежала на песке зелеными пятнами. Перед скамьей возник крошечный
мальчик в надвинутой на круглые уши бескозырке; он жевал какую-то гадость и
пускал слюну на запачканный лифчик. Безайс рассматривал его, стараясь
убедить себя, что он любит детей, пробовал даже щелкать пальцами, улыбаться
и поощрительно мычать. Подошел и сел грузный мужчина с пятнистым бульдогом
на ремне. Пес протянул свою странно похожую на лицо морду и обнюхал Безайса
влажным носом, втягивая незнакомый запах костра, хвои и далекой земли;
потом, натянув ремень, зарычал, как на чужого. Это правда. Безайс был чужой.
Он уехал отсюда два года назад, в двадцать первом году, когда город
шумел другой жизнью, и теперь не узнавал ничего - ни улиц, ни домов, ни
людей.
Вечерело, внизу легли влажные тени и только вершины деревьев золотились
в последнем свете, когда Безайс увидел Михайлова. Он шел, твердо ступая
своими большими ногами, поводя головой с добродушным самодовольством, шею
стискивал галстук невероятного, режущего глаза цвета, новые ботинки
вызывающе скрипели на весь бульвар. Он оглядывался, посматривая на женщин с
той грустной томностью, которая на них не производит никакого впечатления.
Таков он был всегда - большой, веселый и немного смешной.
- Михайлов! - позвал Безайс.
Михайлов обернулся и на несколько секунд остолбенел. Потом бросился к
Безайсу, топая, как сорвавшийся с привязи конь.
- Ты? - орал он, тиская руку Безайса своей огромной лапой. - Здесь?
Давно приехал? Почему ты не зашел ко мне? А другие ребята? Идем немедленно
ко мне, это здесь, близко. Постой, ты обедал? А где твои вещи?
- Вещи сперли, - ответил Безайс, ошеломленный его криком.
- Кто спер?
- Кто? Какой-то дядя.
- Где? Надо немедленно заявить в ГПУ. Завтра побегу и все сделаю.
Негодяй будет пойман. Но чего ты сидишь? Идем!
- Куда?
- Ко мне. Почему ты сразу не пришел?
- Я не знал даже, что ты в Москве.
- Идем!
Он схватил Безайса, как узел с вещами, и потащил за собой. Круглые
лампы бросали неверный свет на густую толпу гуляющих; где-то в конце
бульвара бродячий музыкант играл на скрипке избитый мотивчик. Они свернули в
боковую аллею, где ветки чернели над головой тяжелой массой, и пошли,
взявшись за руки, под скрип неистовых Михайловских ботинок.
- Меня как будто толкнуло, - говорил он. - Кто это? Неужели товарищ
отделенный третьего эскадрона, старина Безайс? Ты, значит, решил перековать
меч на орало? Отлично! С твоей головой тебе давно надо было в Москву. Ты что
думаешь делать? Стихи писать?
Безайс смущенно засмеялся.
- Ни за что. Я убедился, что у меня ничего не выходит.
- Да что ты говоришь? - воскликнул Михайлов, и в его голосе прозвучал
священный ужас. - У тебя не выходит? Чепуха! Помнишь, что делалось на
дивизионном вечере, когда я прочел твой "Крик в будущее"? Как это? "Зеленая
земля, товарищ хлеб!.."
- Михайлов, замолчи, - взмолился Безайс. - Это самая ужасная мазня,
которая только появилась на бумаге. Просто я был ослом тогда, и вы все тоже.
Такие стихи разве слонам читать или каким-нибудь бегемотам. Мне страшно
вспомнить, что я там напутал, - и птицы, и факелы, и бомбы, и розы. Помнишь,
у меня лошадь пала, рыжая, Микадо? Вы все говорили, что она опилась, -
ничего подобного. Как-то подошла к окну и с подоконника нажралась моих
стихов, это и подорвало ее здоровье.
Он помолчал.
- Дивизионный вечер! Вот вы мне и запутали голову. Вам все нравилось. А
помнишь, когда эскадронный Ванька Хлыстов в подштанниках по сцене бегал,
изображая, как буржуазия от восставших рабочих спасается, как вы орали?
После этого он первый человек в полку был, ему во Владивостоке ребята на
прощание серебряные часы купили.
- Я ничего не понимаю. Но почему же нам всем твои стихи так нравились?
- Почему? Очень просто. Жили мы в тайге, как звери, изголодались по
красивому слову. Я думал, меня в эскадроне засмеют: поэт, мол, подумаешь!
Однако нет, нянчились со мной, как со стеклянным. Просто лучшего ничего не
было. Партизаны в лесу сидели годами, деревья опротивели, вот им и
нравилось. Брось, Михайлов, ерунда!
Михайлов думал, наморщив свой крупный лоб. Перед ним рушились
авторитеты, незыблемые истины, а он нелегко отказывался от своих мнений.
- Нет, - сказал он наконец. - Тебя слушали бойцы, обстрелянные ребята,
они понимают. Ты привез свою поэму?
- "Горячий ветер"?
- Да.
- Привез.
- Прекрасно. Мы покажем ее профессорам. Самым шикарным, каких только
найдем. О, ты увидишь! У тебя эту поэму вырвут из рук.
Безайс снял фуражку и беззаботно помахал в воздухе.
- Ее уже вырвали, - сказал он, доставая папиросу, - около вокзала. Она
была у меня в мешке вместе с остальными вещами. Бессмертная поэма погибла
для человечества! Может быть, растроганный вор сейчас где-нибудь рыдает над
страницами "Горячего ветра", но разве он выпустит из рук такое сокровище? Но
еще раз: брось об этом говорить. Ты мне лучше скажи, как твои дела.
- Мои? Я, брат, по старой специальности. Работаю у станка.
- На фабрике?
- Нет, не удалось устроиться. Пробовал, ничего не вышло. Нанялся к
частнику. Крошечная конура, слесарная мастерская. Чиню примусы, какие-то
кастрюли, а позавчера так ходил колбасную машину исправлять. И что ж ты
думаешь - поправил.
- Много зарабатываешь?
- Рублей шестьдесят. А вот и мой особняк.
Это был невысокий, бледно-желтого цвета дом на Плющихе, в три этажа. На
улицу выходили нижний, полуподвальный, и средний этажи, верхний смотрел
низкими окнами во двор. Тут стоял когда-то порядок монастырских домов старой
аляповатой постройки, с крылечками, слуховыми окнами, винтовыми лестницами,
тупиками и крытыми переходами. В каждой комнате стояли большие кафельные
печи с лежанками, окна были низкие, квадратные, без единой форточки. Строено
все было надолго, для покойной и теплой жизни, из выдержанного, железной
прочности дуба. Часть домов погорела, осталось три особняка. Монахинь оттуда
выселили и поделили квартиры на комнаты, но еще и теперь сохранился в
коридорах неуловимый запах старого, чужого жилья, и по-прежнему заливались
за обоями монастырского завода сверчки.
Во дворе стояла голубятня и темными шелестящими тенями чернели буйные
сиреневые кусты. Старый, пятнадцатилетний пес, тоже оставшийся еще от
монахинь, вытянул свою седую морду и раздраженно, с кашлем заворчал на
Безайса. Михайлов пошел по темным переходам вверх и вниз, потом опять вверх,
мимоходом ругая строителей: "Навертели, идиоты, какие-то лестницы, без
всякого смысла, пять штук лестниц!" - потом открыл ключом дверь и зажег
свет.
Михайлов жил легко, без усилий и тайн, и был весь как раскрытая книга.
По вечерам, валяясь на кровати, Безайс разглядывал его жизнь кусок за куском
с веселым любопытством, точно сборник картин: "Михайлов, убирающий
комнату", - бушующая, неистовая стихия, опустошительный бич, разбивающий
посуду, опрокидывающий мебель, изрыгающий ужасные проклятия, - и все это
только для того, чтобы снять с потолка крошечную паутинку; "Михайлов,
завязывающий галстук", - тщеславие, извивающееся перед зеркалом величиной с
ладонь; "Михайлов, увлекающийся футболом", - перечень синяков, ссадин и
разных повреждений; "Михайлов, ищущий гвоздь, который, разумеется, лежит на
самом видном месте", и так далее.
Он был романтиком по натуре и в самое спокойное, тихое дело умел
вносить дрожь азарта, восторг и гнев. Безайс никак не мог измерить глубины
его замыслов, даже когда речь шла о том, как переставить в комнате мебель.
Во-первых, свет будет падать на стол слева, это не утомляет глаз; во-вторых,
с полки можно будет все брать, не вставая с кровати, а если при перестановке
у комода отламывалась ручка, то это, оказывается, тоже входило в расчеты
Михайлова, потому что он давно собирался сделать новую.
Из своего горячего прошлого он вынес страсть переделывать, налаживать,
улучшать и носил эту страсть, как тяжелое бремя. Всегда он был одержим
каким-нибудь увлечением или планом.
В углу, около печки, стояла небольшая машина с шестернями и валами,
которую Безайс не любил за ее внешнее уродство и за то, что она пачкала
брюки машинной смазкой. Она отдаленно напоминала маслобойку и, наверно,
раньше ею и была, но теперь сбоку были приделаны коробка с регуляторами,
колеса и шкив. Иногда по вечерам Михайлов, посвистывая, возился над ней,
просверливая и нарезая металл, пришлифовывая части, исписывая вычислениями
клочки бумаги. Вещи его знали и слушались, инструмент ходил в его руках, как
смычок артиста. Он сидел над работой, согнувшись, вонзая сверло в металл, и
произносил отвлеченные речи о культуре, о прогрессе, о величии техники. Ему,
как воздух, нужна была большая цель, и он нашел ее для себя в этой работе.
- Это вовсе не мясорубка, - опровергал он выдумки Безайса. - Сюда, вот
на эту форму, ты натягиваешь носок с дыркой, понятно? Потом подводишь дыру к
этим крючкам, поворотом ручки окружаешь ее со всех сторон и - готово! Через
минуту носок выпадает отсюда совершенно заштопанный, как из магазина.
Гражданка, получите носок. Кто следующий?
- Нет, нет, замолчи! - кричал он несколько минут спустя. - Это будет
замечательно! Вот моя мысль: каждое домоуправление покупает такую машину. Ее
ставят в канцелярии, вокруг вешают плакаты и лозунги о раскрепощении
женщины. С этого дня в доме нет больше рваных носков! Ты знаешь, сколько
времени уходит у женщин на эту штопку? По одной Москве - целые века,
тысячелетия! На первом же женском съезде меня изберут почетной женщиной.
Известный раскрепоститель женщин Петр Николаевич Михайлов.
- А сколько носков она уже заштопала, твоя машина?
- Она еще не готова. Кое-чего не хватает.
- Отчего-то мне кажется, что ты износишь не одну дюжину носков, прежде
чем машина будет готова.
Михайлов не мог равнодушно видеть покосившийся стул, расшатанный
гвоздь, надорванную пуговицу: его тянуло починить вещь, поставить ее на
место. И Безайс смутно чувствовал, что Михайлов уже оглядывает его взглядом
мастера, обдумывает, примеривает, куда бы его приспособить, как примерял он
колеса и шестерни к своей безобразной машине. Это забавляло Безайса, не
знавшего, впрочем, куда девать себя; он знал, что Михайлов придумает
что-нибудь чудовищное, невероятное, и поэтому приготовился ко всему. Но тем
не менее он ужаснулся, когда Михайлов выложил свои планы.
- Но ты подумай только, ведь я ни бельмеса в этом не понимаю, - говорил
Безайс во втором часу ночи, обессиленный спором. - Ты сам посуди, какой из
меня архитектор? Надо знать алгебру, геометрию, планиметрию, стереометрию и
еще массу всяких других наук.
- Но алгебру и геометрию ты немного знаешь.
- Очень немного, заметь себе! Помню что-то такое о треугольниках и
кругах. И больше ничего.
- Да много ли им надо? Для начала и это сойдет, а потом ты им покажешь!
- Да, покажу, - заговорил, вставая, Безайс, возбуждаясь при мысли об
ожидавшем его позоре. - Покажу, что я знаю таблицу умножения только до семи:
чтобы узнать, сколько будет семью восемь, мне надо складывать сорок девять и
семь! Покажу, что я не разбираюсь в десятичных дробях, что я путаю
знаменатели с числителями! Это надо придумать: сделать из меня - из меня! -
архитектора!
И он начал доказывать, что к математике он неспособен совершенно и что
на экзаменах он провалится. Если же он, наперекор всему, сделается
архитектором, то страшно даже подумать, что из этого выйдет. Он настроит
уродливые дома, которые обезобразят город, - дома-чудовища, на которые
тяжело будет смотреть. Печи будут дымить, двери и окна не затворяться,
потолки обрушиваться, среди жильцов разовьется небывалая смертность от
простуды и несчастных случаев. Он не хотел брать на себя такую тяжелую
ответственность.
- К счастью, ничего этого не будет, - закончил он. - Я провалюсь на
экзаменах.
- Не провалишься, - возражал Михайлов. - Надо держать хвост трубой, это
самое главное.
Это была его заповедь и боевой клич.
Просыпаясь, еще не открывая глаз, Безайс медленно начинал понимать, что
у него осталось от прошедшего дня какое-то неоконченное дело. Иногда это
ощущение принимало определенные формы. Он видел себя самого сидящим перед
большим ворохом тетрадей с диктантом малограмотных бойцов. Надо поправить и
подчеркнуть ошибки в тридцати тетрадях. "Град величиной с голубиное яйцо
побил все стекла в нашем доме". Вестовой Стонога пишет "грат". Боец Хомутов
в мучительном и сладком усилии породил загадочное слово "вериноу". Оно
звучит как имя корабля, плывущего за жемчугом и бананами по далеким морям,
как имя марсианина в фантастическом романе.
"Девочка Маша варит кашу".
"Коси, коса, пока роса".
Фразы эти какие-то глупенькие-глупенькие, как детский невинный лепет.
Кто это вообще выдумывает диктанты? Слова сами собой сливаются в
бессмысленные союзы. "Покароса". Эту штуку надо косить, что это такое?
Потом внезапно в этот мечтательный вздор врывался железный лязг
трамвая. Старый монастырский дом панически вздрагивал от грохота колес. И
Безайс вспоминал, что не надо ему править тетради. Что у него вообще
никакого дела нет.
А надо встать и есть жареную колбасу, которую Михайлов всегда готовил к
завтраку.
Все это вгоняло его в плохое настроение. Человек обязан иметь какое-то
дело, все равно какое - командовать эскадроном, или водить паровоз, или даже
играть на контрабасе. После двух недель безделья Безайс почувствовал тоску
по своему делу - надо же было из-за чего-то радоваться, думать и
неистовствовать.
Перед самыми экзаменами, когда уже все бумаги и заявления были поданы,
на Безайса нахлынули внезапно угрызения совести. Он не готовился и ничего не
читал, утешаясь тем, что он один, а наук целая куча и что за три дня
подготовиться все равно нельзя. Книги возбуждали в нем суеверный ужас, и он
даже не заглядывал в них.
- Сейчас я не представляю себе, что я знаю и чего не знаю, - говорил
он. - Это лучше. А вдруг я не знаю ничего? Как же я пойду экзамены держать?
Утром в день экзаменов он проснулся в смятении.
- Это самая недобросовестная афера, на которую я когда-нибудь
пускался, - угрюмо говорил он, завязывая ботинки. - Ужасно глупо. Понимаешь?
Я чувствую, что не знаю ровно ничего.
Михайлов жарил на печке колбасу к завтраку. Он стоял к Безайсу спиной,
полуодетый, и подтяжки болтались у него сзади. Он не нашелся ср