Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
касаться грязными, немытыми руками ребенка.
Ребенком была Лия, а кем был я?
Я был влюбленным и отвергнутым маленьким человечком. Я
обожал свою маму. Я любил ее голос, ее мягкую полную грудь,
которой касался ручкой много лет назад, но ощущение
непередаваемой теплоты от этого касания сохранил на всю жизнь.
Я любил ее маленькие бледные уши с рубиновыми огоньками в
сережках. Я не знаю ничего шелковистей, чем ее черные густые
волосы, которые она расчесывала на ночь, сидя перед
зеркалом-трельяжем, и волнистые пряди этих волос покрывали ее
плечи и спину, и мне до жжения в ладонях мучительно хотелось
подкрасться невидимкой и коснуться их...
- Последний раз спрашиваю, - сказал Антанас.Выбирай!
Девку или парня?
Мотор автомобиля, словно подтверждая угрозу Антанаса,
взревел громче, собираясь тронуть.
- Ну! - нетерпеливо крикнул Антанас. - Кого берешь?
- Никого.
Мама ответила тихо, но ее голос, я могу поклясться,
перекрыл рев мотора:
- Или обоих. Или... никого.
Грузовик дернулся, трогая с места. Я ударился виском о
доску борта. И не почувствовал боли. Я оглох. Я онемел. Вся
кожа на моем костлявом худеньком тельце стала бесчувственной,
как бумага.
Боже! Какой матерью наградила меня судьба! И отняла так
рано.
По мере того как грузовик удалялся, вырастала, словно из
земли, фигура мамы. Она стояла посреди мостовой без платка, в
черном, как траурном, платье и не шевелилась. Окаменела как
статуя.
Мы выезжали из ворот гетто. На волю. Где нас ожидала
смерть.
Рыжий Антанас подбросил на ладони серебряную цепочку с
бриллиантом и небрежно сунул в боковой карман кителя.
По окраинным улицам Каунаса, переваливаясь на выбоинах,
пробирался крытый брезентом немецкий армейский грузовик с
ценным грузом в кузове - большим запасом консервированной
крови, так остро необходимой военным госпиталям. Эта кровь
была надежно ограждена от порчи и плотно законсервирована,
потому что все еще текла в жилах живых существ, мальчиков и
девочек из каунасского гетто. Дети были сосудами с драгоценной
кровью. Но они этого не понимали и, сваленные в кучу на дне
кузова, шевелились, скулили, плакали.
Я лежал у левого борта, а моя сестренка Лия ближе к
правому и стенке кабины. За другими головами и спинами я ее
снова потерял из виду.
Край брезента, привязанного веревками к борту, приходился
на уровень моей щеки и натирал мне кожу. Я приподнял его
слегка и увидел в открывшуюся щель пробегающие домишки и сады
предместья. Улица была узкой, немощеной, и ветки деревьев
цеплялись за крышу фургона и скребли по брезенту. Брезент
возле меня не был закреплен и поднимался легко. При желании я
мог бы, встав на колени, просунуть в щель всю голову и даже
вылезти наружу. Вернее, не вылезти, а выпасть. Вывалиться на
обочину. И, если повезет, не разбиться насмерть.
Я уже заметил, что на изгибах дороги и на поворотах шофер
притормаживает, и машина настолько замедляет ход, что прыжок
из нее на землю становится почти безопасным. Голова моя
заработала в этом направлении. Прыгать. Вывалиться. И
спастись. А Лия? Я ее не могу оставить. Что я скажу маме, если
вернусь один? Куда вернусь? В гетто? Меня тут же схватят и на
другом грузовике с другими детьми увезут туда же, куда везут
сейчас.
Жизнь в гетто научила меня соображать похлестче, чем
взрослого. Я понимал, что действовать надо немедля.
Неизвестно, куда и как далеко нас везут. Может, через пять
минут машина будет у цели, и нас начнут выгружать. И тогда -
все. Вряд ли еще одна такая возможность спастись представится.
Потом, рыжий Антанас, сидящий к нам спиной, может переменить
позу, и я попаду в поле его зрения. Пока он не поворачивается,
даже закуривая.
Я ни капельки не испытывал страха перед тем, что мне
предстояло: вывалиться на ходу из грузовика и пребольно
удариться при падении. У меня холодело сердце при мысли о
маленькой Лии. Как ее прихватить с собой? Она до меня не
доползет, сколько бы я ее ни звал. Я уже пробовал. Лия только
плакала в ответ. Ползти за ней и тащить ее обратно к этой щели
по головам и телам других детишек? Поднимется такой вой, что
рыжий Антанас непременно обернется.
Вот тогда-то мне впервые привелось принимать страшное
решение, резать по живому мясу. Вдвоем спастись не
представлялось никакой возможности. Но лучше пусть спасется
один, чем никто. Это разумно, хотя и жутко. Лии легче не
станет от того, что я умру вместе с ней.
Так я размышлял теперь, уже взрослым человеком. Но,
насколько мне память не изменяет, нечто подобное проносилось в
моей зачумленной головенке и тогда, хотя и в иной форме, в
других выражениях.
Я решил прыгать один. Единственное, чего мне остро,
мучительно хотелось, - увидеть на прощание мою сестренку. Ее
заплетенные мамой косички и зареванные, опухшие от слез
глазки. Сколько я ни тянул шею, разглядеть за чужими руками и
плечами Лию мне не удалось.
На следующем повороте я высунулся из-под брезента и
перевалился всем телом через борт. Домов здесь не было. Вдоль
дороги тянулись невысокие кусты, а за ними - поле. Безлюдно. И
это было весьма кстати. Потому что время приближалось к
полудню, и для прохожего заметить выпавшего из автомобиля
мальчишку не составляло большого труда.
Удар о землю оказался не таким болезненным, как я
предполагал. Накануне прошел дождь, и почва была мягкой и
вязкой. Боком и щекой проехался я по глинистому краю
придорожной канавы, слегка разодрав локоть и колено. Только и
всего. Даже кровь не выступила. Та кровь, которую должны были
изъять у меня и перелить моим злейшим врагам - раненым
немецким солдатам.
Я отполз подальше от дороги, за кусты, сел и огляделся
вокруг. Местность тут была холмистая, и на склонах холмов
перемежались прямоугольники полей, полосы кустарника на межах
и по два-три дерева вокруг одиноких домиков с
сараями-крестьянских хуторов. О том, чтобы пойти к ближнему
хутору и постучать в дверь, я и не помышлял. Я был городским
мальчиком и деревенских людей всегда сторонился. Уж слишком их
уклад жизни отличался от нашего. Крестьяне всегда мне казались
угрюмыми, диковатыми людьми, как недобрые персонажи из детских
сказок. Вроде рыжего Антанаса, сопровождающего грузовик с
консервированной кровью и сейчас не подозревающего, что один
сосуд с такой кровью он по дороге потерял. Зато у него остался
другой сосуд, по имени Лия. При воспоминании о Лии у меня
заныло в груди и защипало в глазах: вот-вот зареву. Я тут же
переключился в уме на маму. Как там она сейчас в гетто? Бьется
головой о стенку, потеряв сразу обоих детей. И не знает, что
один ребенок, то есть я, спасся и находится совсем близко от
нее. Отсюда до гетто в Вилиямполе можно пешком дойти за два
часа.
Но в гетто я не пойду. Жизнь сделала меня мудрым. Я кожей
чуял, где меня поджидает опасность. Точь-в-точь как дикий
зверек. Я знал, что из гетто стараются убежать, но никто туда
не возвращается по своей воле. А лишь под конвоем. Из гетто
одна дорога - к смерти. Туда я не пойду, хоть там сейчас
плачет навзрыд моя мама. Какое утешение я ей принесу? Что не
спас маленькую Лию и сам вернулся к маме, чтобы умереть вместе
с ней?
На хуторах мычали, перекликаясь, коровы. От их мычания
пахло молоком, и мне еще больше захотелось есть. Но там же
полаивали собаки. А собак я боялся больше, чем голода. И
окончательно отказался от мысли попытать счастья по хуторам.
Осталось одно: вернуться в город. Каунас большой город,
столица Литвы. Там много улиц и переулков, в которых можно
затеряться, как иголке в стоге сена, и никто тебя не
обнаружит. Наконец, в Каунасе, на Зеленой горе, за голубым
палисадником, среди кустов сирени и черемуховых деревьев,
высится цинковой крышей двухэтажный домик с кирпичной
дымоходной трубой, на кончике которой стоит закопченный
железный флюгер в виде черного парусника. Этот флюгер привез
мой отец из Клайпеды, с Балтийского побережья, куда в мирное
время мы ездили купаться в море, и я отчетливо помню, как
рабочие забрались на крышу и установили его на трубе.
- К счастью, хозяин, - сказали они, когда отец с ними
щедро расплатился и даже вынес по рюмке водки.
Откуда им было знать, что скоро кончится мирное время и
нас выгонят из дома, запрут в гетто, а потом меня с Лией
заберут у матери и увезут неизвестно куда, а я по дороге
спрыгну с машины и буду сидеть в кустах, не зная, куда
податься.
Наш дом на Зеленой горе остался для меня единственным
ориентиром в городе. Я не знал, пустует он или занят новыми
жильцами, цел он или сгорел - пока мы жили в гетто, в городе
было много пожаров. Я знал, что мне больше некуда идти.
Чтобы добраться до района Зеленой горы, нужно было прежде
всего дойти до города. А путь туда пересекала река Неман с
большим железным мостом. Пройти мост незамеченным было
невозможно: его охраняли с обеих сторон немецкие солдаты. За
рекой начиналась нижняя часть города - центр Каунаса с
многолюдными улицами, где мое появление привлекло бы внимание.
В Каунасе не осталось ни одного еврея на свободе, а мое лицо
не оставляло никаких сомнений по поводу моего происхождения.
Первый же литовец-полицейский схватит меня и препроводит в
Вилиямполе, в гетто.
Дорога оставалась почти безлюдной. Иногда прошмыгнет
грузовой автомобиль, а чаще протрусит рысцой крестьянская
лошадка с телегой и с пьяными, напевающими песни седоками. По
соседству в местечке был базар, но на своем пути к городу я
обошел это местечко стороной, хотя гомон базара явственно
доносился до моих ушей. Базар подсказал мне счастливую мысль:
как объяснить свое путешествие пешком в Каунас. Я заблудился,
мол, на базаре, родители потеряли меня в толпе, и сейчас один
возвращался домой. Такое объяснение выглядело правдоподобным.
Если бы... если бы не мое еврейское лицо.
До самого подхода к городу никто меня не остановил.
Крестьяне проезжали на телегах, не очень-то интересуясь, что
за мальчик бредет по обочине дороги. Пешие вообще не
попадались. Если не считать маленькой колонны немецких солдат,
без винтовок и касок шагавших из города. Их я пропустил,
отойдя от дороги и укрывшись, лежа в высокой траве. Я шел к
городу с холмов, и весь Каунас открывался передо мной в
низине. Посверкивало зеркало реки - по ней буксиры тянули
баржи, и дальше полз большой плот из бревен. На плоту был
деревянный домик с трубой, и из трубы тонкой струйкой шел дым.
Два моста повисли над Неманом. Тот, к которому я шел, и
второй, железнодорожный, пустой в это время. А мой мост был
забит телегами и автомобилями, и с высоты они казались
игрушечными. Как и сам мост. И вся панорама города. С тонкими
фабричными трубами в Шанцах, с широкой и прямой стрелой
центрального проспекта - Лайсвес алеяс (Аллея свободы). Этот
проспект мне тоже предстояло пересечь.
Дальше, еще через несколько улиц, город обрывался,
упершись в песчаные обрывы Зеленой горы. Маленький вагончик
фуникулера карабкался по рельсам, влекомый вверх стальным
канатом, а навстречу ему сползал вниз другой вагончик-близнец.
Это и был путь к моему дому. Зеленая гора кудрявилась садами,
за ними проглядывали уютные домики-особняки. Один из них
прежде был нашим.
К мосту я спустился без помех. В пестром и шумном потоке
телег и пешеходов. Въезд на мост преграждал полосатый
шлагбаум. Солдаты осматривали каждую телегу, пеших пропускали
не останавливая. Лишь у вызывавших подозрение требовали
показать документы. Из-за этого перед мостом образовался
затор. Кони и люди, сбившись в кучу, ждали своей очереди
нырнуть под шлагбаум. Это напоминало базар. На телегах визжали
в мешках поросята, кудахтали и били крыльями связанные за лапы
куры, ржали кони. Жеребята на тонких ножках, пользуясь
остановкой, залезали под оглобли и тыкались мордочками кобылам
в живот. При виде сосущих жеребят мне еще острей захотелось
есть.
Шлагбаум с немецкими солдатами был первым барьером на
моем пути к дому. Фигурка мальчишки, одного, без провожатых
идущего пешком через мост в город, да еще с таким еврейским
лицом, даже у самого тупого солдата должна вызвать подозрение.
Безо всякой надежды рыскал я глазами по толпе. Ни одно
лицо, на которое натыкался мой взгляд, не вызывало доверия.
Все казались мне чужими и злыми.
И вдруг я увидел сбоку от дороги ксендза. В черной
запыленной сутане. Тоже пришедшего к мосту пешком. И видно,
издалека. Кзендз был стар, тучен и потому устал. Он присел на
край бревна, положил рядом шляпу, обнажив лысую голову с
капельками пота на розовой коже. Поставил на колени толстый,
раздутый портфель, достал из него завернутый в бумагу
бутерброд, развернул промаслившуюся бумагу и постелил ее рядом
на бревне. Потом вынул из портфеля яйцо, осторожно разбил его
о кору бревна, очистил от шелухи, шелуху аккуратно собрал в
ладонь и высыпал обратно в портфель. Затем стал есть. Надкусит
крутое яйцо, отщипнет от бутерброда и жует беззубым ртом,
отчего его лицо сморщивалось и раздвигалось, как меха у
гармоники.
Я и не заметил, как очутился перед ксендзом и застыл,
завороженно следя за каждым куском, который он отправлял в
рот, медленно прожевывал, а затем глотал. Со стороны я, должно
быть, был похож на голодного щенка, впившегося взглядом в
кушающего человека и не отваживающегося попросить и себе
кусочек. Единственное, что меня отличало от такого щенка, это
то, что я не повиливал хвостиком. Потому что хвостика у меня
не было.
Зато был пустой голодный желудок, который болезненно
сжимался и урчал, и мне кажется, что старый ксендз был туговат
на ухо и навряд ли что-нибудь расслышал. Зато разглядеть меня
- разглядел. И в первую очередь мою еврейскую рожицу.
Ксендз перестал жевать. Пальцем поманил к себе. Я
приблизился. Он еще ближе подозвал. Пока я не стал у его
колен, обтянутых черной сутаной.
- Что ты тут делаешь? - спросил он, прищурив на меня
красноватые слезящиеся глаза.
- Иду домой, - тихо ответил я.
- Один?
Я без запинки рассказал ему придуманную, когда я сидел в
кустах, историю о том, что приехал с родителями на базар в
местечко, но там мы потеряли друг друга из виду. Они, не найдя
меня, должно быть, уехали домой и теперь наверняка ждут не
дождутся, когда я вернусь. И для большей достоверности
добавил:
- Мама, наверное, плачет.
Ничто не шевельнулось на красном от солнца и подкожных
прожилок лице ксендза. Рыжие ресницы прикрыли глаза, словно
ему было стыдно глядеть на меня и выслушивать такую ложь.
Ксендз ничего не сказал, а только спросил:
- Ты, должно быть, голоден?
- Да, - чуть не взвизгнул я и захлебнулся наполнившей рот
голодной слюной.
- Тогда садись. Подкрепись, чем Бог послал.
Он снял с бревна свою шляпу, нахлобучил на голову и
глазами показал, что освободил место для меня. Я тут же присел
на корявое бревно и положил руки на колени. Ладонями вверх.
Чтобы взять пищу.
Ксендз снова полез в свой пухлый портфель и извлек кусок
белого запотевшего сала. Свиного сала. В нашем доме никогда не
ели свинины, и мы оба, и я и Лия, знали, что если хоть раз мы
попробуем эту гадость, то нас обязательно стошнит, а потом
могут быть самые страшные последствия. От нас отвернется наш
Бог, и мы станем самыми несчастными на земле.
Ксендз раскрыл перочинный ножик и сверкающим лезвием стал
отрезать ломтики сала. При этом он испытующе покосился на
меня. Мне было ясно, что если я откажусь от его угощения, он
сразу поймет, кто я, и если не сдаст в полицию, то по крайней
мере постарается отвязаться от меня. За укрывательство евреев
христианам грозили большие неприятности. Вплоть до расстрела.
Немцы и ксендза, если он нарушит приказ, не пощадят. В гетто я
слыхал разговоры взрослых, что под Каунасом публично повесили
священника за то, что прятал у себя в погребе еврейскую семью.
Евреев, конечно, убили тоже.
От меня отвернется наш Бог, если я оскверню уста свои
свининой, и я стану самым несчастным человеком на земле, -
рассуждал я, не сводя глаз с блестящего лезвия ножика,
вонзающегося в белое мягкое сало. А разве я уже не самый
несчастный на земле? Разве мой Бог заступился за меня? За мою
сестренку Лию? За маму? Я оскверню уста, но, возможно,
останусь жив.
Ксендз протянул мне ломоть свежего ржаного хлеба, от
запаха которого у меня закружилась голова. На хлебе лежали
длинные белые дольки сала. Я схватил хлеб обеими руками и стал
запихивать в рот, захлебываясь от потока слюны.
- Не спеши, - сказал ксендз. - Подавишься.
От сала меня не стошнило. Я проглотил все с такой
скоростью, что даже не разобрал вкуса. Потом облизал ладони,
на которых прилипли хлебные крошки.
Ксендз дал мне еще один кусок хлеба, но уже без сала, а с
очищенным от шелухи яйцом. Яйцо, прежде чем дать мне, он
посыпал солью из бумажного кулька.
Ксендз спросил, где я живу, и, когда я назвал Зеленую
гору, он покачал головой:
- Далеко добираться. Сам не дойдешь.
Я так и не понял, что он имел в виду. То ли что у меня не
хватит силенок на такой дальний путь, то ли мою внешность,
которая могла помешать мне пересечь город по людным улицам.
- Пойдем вместе, - сказал он вставая. - Нам по пути.
Я, не раздумывая, а так, словно иначе и быть не могло,
протянул ему руку, и он взял ее в свою мягкую влажную ладонь.
В другой руке он понес портфель.
Крестьяне уважительно посторонились, пропуская священника
к мосту. Я не отставал. Под шлагбаумом немец в пилотке и с
винтовкой за спиной даже козырнул ксендзу и пропустил нас, на
какой-то миг задержав удивленный взгляд на мне. Дальше стоял
литовец-полицейский. Его я боялся больше всего и шел не
поднимая глаз. Он даже присел, чтобы лучше разглядеть меня.
- Он с вами? - недоуменно спросил он.
- Со мной... Разве не видишь? - рассердился ксендз и,
дернув меня за руку, прошел мимо озадаченного полицейского.
Под нашими ногами пружинил и гудел мост. Далеко внизу
серебрился Неман, и тот плот, что я видел, подходя к реке, все
еще полз по ней, и из бревенчатого домика на нем валил из
трубы в небо дым - плотогоны готовили обед. На телегах, что
ехали по мосту, обгоняя нас, люди тоже жевали, пили из бутылок,
громко смеялись. Кругом была жизнь! И никому не было дела, что
этим утром из их города увезли на смерть маленьких детей, и с
ними мою сестренку Лию, что я остался один-одинешенек и что,
если меня не поймает полиция, я все равно умру с голоду.
Но моя рука лежала в чужой руке, и этой руке было дело до
меня. Эта рука меня накормила, правда осквернив мои уста, и
теперь вела через Неман в город, где я не знал, что меня ждет.
Мы благополучно миновали мост, шли по улицам, вызывая
удивленные взгляды прохожих при виде такой необычной пары:
старого католического ксендза с нахмуренным сосредоточенным
лицом, ведущего за руку еврейского мальчика. Но никто нас не
остановил. Никто не пошел за нами. Мы пересекли центральную
улицу - Лайсвес алеяс, и здесь ксендз присел на скамью
передохнуть.