Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Классика
      Бунин Иван Алексееви. Деревня -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  -
одну, то на другую... Зол, болен и старик, изнурил всех наставлениями... Дальше повернули на выгон. На выгоне налаживалась ярмарка. Уже кое-где торчали остовы палаток, навалены были колеса, глиняная посуда; дымилась смазанная на живую руку печь, пахло оладьями; серела походная кибитка цыган, и возле колес ее сидели овчарки на целях. Дальше, возле казенного кабака, стояла тесная толпа девок, мужиков, и раздавались вскрикиванья. - Гуляет народ, - задумчиво сказал Меньшов. - Это с какой радости? - спросил Кузьма. - Надеется... - На что? - Известно, на что... На домового! - И-их! - крикнул кто-то в толпе под крепкий глухой топот: Не пахать, не косить, - Девкам жамки носить! И невысокий мужик, стоявший сзади толпы, вдруг взмахнул руками. Все на нем было домовито, чисто, прочно - и лапти, и онучи, и новые тяжелые портки, и очень коротко, кургузо подрезанная сборчатая юбка поддевки из толстого сивого сукна. Он вдруг мягко и ловко топнул лаптем, взмахнул руками, тенором крикнул: "Расступись, дай купцу глянуть!" - и, вскочив в разомкнувшийся круг, отчаянно затряс портками перед молодым высоким малым, который, склонив картуз, дьявольски вывертывал сапогами и, вывертывая, сбрасывал с себя, с новой ситцевой рубахи, черную поддевку. Лицо малого было мрачно, бледно и потно. - Сынок! Желанный! - вопила, среди гама и дробного топота, старушка в поневе, протягивая руки. - Будя тебе за ради Христа! Желанный, будя - помрешь! И сынок вдруг вскинул голову, сжал кулаки и зубы и с яростным лицом и топотом выкрикнул: Ццыц, бабка, не кукуй... - А она и так последние холсты для него продала, - говорил Меньшов, тащась по выгону. - Любит она его без памяти, - дело вдовье, - а он почесть кажный день мордует ее, пьяный... Знать, того стоит. - Это каким же манером - "того стоит"? - спросил Кузьма. - А таким... Не потакай... У одной избы сидел на скамейке длинный мужик - краше в гроб кладут: ноги стоят в валенках, как палки, большие мертвые руки ровно лежат на острых коленях, на протертых портках. На лоб по-стариковски надвинута шапка, глаза замученные, просящие, нечеловечески-худое лицо вытянуто, губы пепельные, полураскрытые... - Это Чучень, - сказал Меньшов, кивая на больного. - От живота второй год помирает. - Чучень? Это что ж - прозвище? - Прозвишша... - Глупо! - сказал Кузьма. И отвернулся, чтобы не видеть девчонки возле следующей избы: она, перевалившись назад, держала на руках ребенка в чепчике, пристально глазела на проезжих и, высовывая язык, нажевывала, готовила для ребенка соску из черного хлеба... А на крайнем гумне гудели от ветра лозинки, трепалось покосившееся пугало пустыми рукавами. Гумно, что выходит в степь, всегда неуютно, скучно, а тут еще это пугало, осенние тучки, от которых лежит на всем синеватый тон, и гудит ветер с поля, раздувает хвосты кур, бродящих по току, заросшему лебедой и чернобылинником, возле риги с раскрытым хребтом... Лесок, синевший на горизонте, - две длинных лощины, заросших дубняком, - назывался Порточками. И около этих Порточек захватил Кузьму проливной дождь с градом до самого Казакова. Лошаденку Меньшов гнал под селом вскачь, а Кузьма, зажмурясь, сидел под мокрым холодным веретьем. Руки костенели от стужи, за ворот чуйки текли ледяные струйки, отяжелевшее под дождем веретье воняло прелым закромом. В голову стучали градины, летели лепешки грязи, в колеях, дод колесами, шумела вода, где-то блеяли ягнята... Наконец стало так душно, что Кузьма отшвырнул веретье с головы назад. Дождь редел, вечерело, мимо телеги по зеленому выгону бежало к избам стадо. Тонконогая черная овца отбилась в сторону, и за ней гонялась, накрывшись мокрой юбкой, блестя белыми икрами, босая баба. На западе, за селом, светлело, на востоке, на сизо-пыльной туче, над хлебами, стояли две зелено-фиолетовые дуги. Густо и влажно пахло зеленью полей и тепло - жильем. - Где тут господский двор? - крикнул Кузьма плечистой бабе в белой рубахе и красной шерстяной юбке. Баба стояла на каменном пороге избы и держала за руку голосившую девочку. Девочка голосила с невероятной пронзительностью. - Двор? - повторила баба. - Чей? - Господский. - Чей? Ничего не слыхать... А, да захлебнись ты, родимец те расшиби! - крикнула баба, дернув девочку за руку так сильно, что та перевернулась. Расспросили в другом дворе. Проехали широкую улицу, взяли влево, потом вправо я мимо чьей-то старосветской усадьбы с забитым наглухо домом стали спускаться под крутую гору, к мосту через речку. С лица, с волос, с чекменя Меньшова падали капли. Умытое толстое лицо его с белыми крупными ресницами казалось еще тупее. Он с любопытством заглядывал куда-то вперед. Глянул и Кузьма. На том боку, на покатом выгоне, - темный казаковский сад, широкий двор, обнесенный разрушающимися службами и развалинами каменной ограды; среди двора, за тремя засохшими елками, - обшитый серым тесом дом под ржаво-красной крышей. Внизу, у моста, - кучка мужиков. А впереди, на крутой размытой дороге, бьется в грязи, вытягивается вверх тройка худых рабочих лошадей, запряженных в тарантас. Оборванный, но красивый батрак, бледный, с красноватой бородкой, с умными глазами, стоял возле тройки, дергал вожжи и, надсаживаясь, кричал: "Н-но! Н-но-о!" А мужики с гоготом и свистом подхватывали: "Тпру! Тпру!" И отчаянно простирала вперед руки сидевшая в тарантасе молодая женщина в трауре, с крупными слезами на длинных ресницах. Отчаяние было и в бирюзовых глазах толстого рыжеусого человека, сидевшего с ней рядом. Обручальное кольцо блестело на его правой руке, сжимавшей револьвер; левой он все махал, и, верно, ему было очень жарко в верблюжьей поддевке и суконном картузе, съехавшем на затылок. А со скамеечки против сиденья с кротким любопытством озирались дети - мальчик и девочка, бледные, закутанные в шали. - Это Мишка Сиверский, - громко и сипло сказал Меньшов, объезжая тройку и равнодушно глядя на детей. - Его сожгли вчерась... Видно, стоит того. Делами господ Казаковых правил староста, бывший солдат-кавалерист, человек рослый и грубый. К нему, в людскую, и надо было обратиться, как сказал Кузьме работник, въезжавший на двор в телеге с накошенной крупной мокро-зеленой травой. У старосты случилось в этот день несчастье - умер ребенок, - и встречен был Кузьма неласково. Когда он, оставив Меньшова за воротами, подошел к людской, заплаканная, серьезная старостиха несла от сада рябую курицу, смирно сидевшую у нее под мышкой. Среди колонок на ветхом крыльце стоял высокий молодой человек в высоких сапогах и ситцевой косоворотке и, увидав старостиху, крикнул: - Агафья, куда-й-то ты ее несешь? - Резать, - ответила старостиха серьезно и печально. - Дай-ка я зарежу. И молодой человек направился к леднику, не обращая внимания на дождь, снова начавший накрапывать с насупившегося неба. Отворив дверь ледника, он взял с порога топор - и через минуту раздался короткий стук, и безголовая курица, с красным обрубочном шеи, побежала по траве, спотыкнулась и завертелась, трепыхая крыльями и разбрасывая во все стороны перья и брызги крови. Молодой человек кинул топор и направился к саду, а старостиха, поймав курицу, подошла к Кузьме: - Тебе что? - Насчет сада, - сказал Кузьма. - Федор Иваныча подожди. - А где он? - Сейчас с поля приедет. И Кузьма стал ждать у открытого окна людской. Он заглянул туда, увидел в полутьме печь, нары, стол, корытце на лавке у окна - гробик корытцем, где лежал мертвый ребенок с большой, почти голой головкой, с синеватым личиком... За столом сидела толстая слепая девка и большой деревянной ложкой ловила из миски молоко с кусками хлеба. Мухи, как пчелы в улье, гудели над ней, ползали по мертвому личику, потом падали в молоко, но слепая, сидя прямо, как истукан, и уставив в сумрак бельма, ела и ела. Кузьме стало страшно, и он отвернулся. Порывами дул холодный ветер, от туч становилось все темнее. Среди двора возвышались два столба с перекладиной, на перекладине, как икона, висела большая чугунная доска: значит, но ночам боялись, били в нее. По двору валялись худые борзые собаки. Мальчик лет восьми бегал среди них, возил на тележке белоголового бурдастого братишку в большом черном картузе - и тележка неистово визжала. Дом был сер, грузен и, должно быть, чертовски скучен в эти сумерки. "Хоть бы огонь зажгли!" - подумал Кузьма. Он смертельно устал, ему казалось, что он выехал из города чуть не год тому назад... А вечер и ночь он провел в саду. Староста, приехав верхом с поля, сердито сказал, что "сад давно сдаден", а на просьбу о ночлеге только нагло изумился: "Однако ты умен! - крикнул он. - Постоялый двор какой нашел! Много вас теперь таких шатается..." Но смилостивился - разрешил ночевать в саду, в бане. Кузьма расчелся с Меньшовым и пошел мимо дома к воротам липовой аллеи Из темных раскрытых окон, из-за железных сеток от мух, гремел рояль, покрываемый великолепным голосом, затейливыми вокализами, совершенно не идущими ни к вечеру, ни к усадьбе. По грязному песку покатой аллеи, в конце которой, как на краю света, тускло белело облачное небо, не спеша двигался навстречу Кузьме темно-рыжий мужичок с ведром в руке, распоясанный, без шапки и в тяжелых сапогах. - Ишь, ишь! - насмешливо говорил он, на ходу, при* слушиваясь к вокализам. - Ишь, раздолевается! - Кто раздолевается? - спросил Кузьма. Мужичок поднял голову и приостановился. - Да барчук-то, - весело сказал он, сильно картавя. - Говорят, семой год так-то! - Это какой же - что курицу рубил? - Н-нет, другой... Да это еще что! Иной раз как примется кричать: "Нонче ты, завтра я" - прямо бяда-а! - Учится, верно? - Хороша ученье! Все это было рассказано как будто небрежно, вскользь, с передышками, но с такой едкой усмешкой и картавостью, что Кузьма внимательно глянул на встречного. Похож на дурачка. Волосы прямые, в скобку. Лицо небольшое, незначительное, старинно-русское, суздальское. Сапоги огромные, тело тощее и какое-то деревянное. Глаза под большими сонными веками - ястребиные. Опустит веки - обыкновенный дурачок, поднимет - даже жутко немного, - Ты в саду сидишь? - спросил Кузьма. - В саду. А то где же? - А как тебя зовут? - Меня-то? Аким... А тебя? - Я сад хотел снять, хватился! И Аким, насмешливо мотнув головой, пошел своей дорогой. Ветер дул все порывистее, сыпля брызги с ярко-зеленых деревьев, за садом, где-то низко, гремел тугой гром, - бледно-голубые сполохи озаряли аллею, и повсюду пели соловьи. Совершенно непонятно было, как могут они так старательно, в таком упорном забытьи, так сладко и сильно цокать, щелкать и рассыпаться под этим тяжким свинцово-облачным небом, среди гнущихся от ветра деревьев, в густых мокрых кустах. Но еще непонятнее было, как проводят караульщики на этом ветру ночи, как спят они на сырой соломе под навесом гнилого шалаша! Их было трое. И все были больны. Один молодой, бывший пекарь, теперь босяк, жаловался на лихорадку; у другого, Митрофана, тоже босяка, была чахотка, хоть он говорил, что ему ничего, "только промеж крыльев холодит"; Аким страдал "куриной слепотой" - от худосочия плохо видел в сумерках. Пекарь, бледный и ласковый, сидел, когда подошел Кузьма, возле шалаша на корточках и, засучив на худых, слабых руках рукава ватной кофты, промывал в деревянной чашке пшено. Чахоточный Митрофан, человек небольшого роста, широкий и темнолицый, весь в мокром отрепье и опорках, сбитых и жестких, как старое лошадиное копыто, стоял возле пекаря и, подняв плечи, карими блестящими глазами, расширенными и ничего не выражающими, глядел на его работу. Аким притащил ведро и разводил, поддувал в земляной печурке против шалаша огонь. Он входил в шалаш, выбирал там пуки соломы посуше и опять шел к пахуче дымившему под чугуном костру, все бормоча что-то, дыша со свистом и насмешливо-загадочно, небрежно улыбаясь на подтруниванья сотоварищей, зло и ловко срезая их порою. А Кузьма закрывал глаза и слушал то разговор, то соловьев, сидя на сырой скамейке возле шалаша, осыпаемой ледяными брызгами, когда по аллее под сумрачным, вздрагивавшим от бледных зарниц и рокочущим небом проносился сырой ветер. Под ложечкой сосало от голода и тютюна. Кулеш, казалось, никогда не поспеет, из головы не выходила мысль, что, может, и самому придется жить такой же звериной жизнью, как эти караульщики... И раздражали порывы ветра, дальний однообразный гром, соловьи и медлительная, небрежно-едкая картавость Акима, его скрипучий голос. - Ты бы, Акимушка, хотя поясок-то купил, - притворно-просто говорил пекарь, труня и поглядывая на Кузьму, - приглашая и его послушать Акима. - Вот погоди, - рассеянно-насмешливо отвечал Аким, снимая длинной ложкой из закипевшего котелка пенистую жижу. - Вот отживем у хозяина лето - сапоги тебе со скрипом куплю. - "Со скггипом"! Да я у тебя не прошу. - А сам в опорках! И Аким стал заботливо пробовать с ложки жижу. Пекарь смутился и вздохнул: - Уж где нам сапоги носить! - Да будет вам, - сказал Кузьма, - вы вот лучше скажите, как вы тут коштуетесь. Небось каждый день все кулеш да кулеш? - А тебе что ж - рыбки, ветчинки захотелось? - спросил Аким, не оборачиваясь и облизывая ложку. - Она бы ничего так-то: водочки осьмушку, сомовинки хунтика три, хвостик ветчинки, чайку хруктового... А это не кулеш, а называется реденькая кашка. - А щи, похлебку варите? - У нас, брат, были они, щи-то, да какие еще! На кобеля плеснешь - шерсть соскочит! Кузьма покачал головой: - А ведь это ты от болезни так зол! Полечился бы, что ли, маленько... Аким не ответил. Огонь уже потухал, под чугунком краснела горка угольков; сад темнел и темнел, и голубые сполохи при порывах ветра, раздувавших рубаху Акима, стали бледно озарять лица. Митрофан сидел рядом с Кузьмой, опершись на палку, пекарь - на пне под липой. Услыхав последние слова Кузьмы, пекарь стал серьезен. - А я так полагаю, - сказал он покорно и грустно, - что не иначе, как все господь. Не даст господь здоровья, так никакие доктора тебе не помогут. Вон Аким правду говорит: раньше смерти не помрешь. - Доктора! - подхватил Аким, глядя на угли и особенно едко выговаривая это слово: дохтогга!.. - Доктора, брат, свой карман блюдут. Я б ему, доктору-то энтому, кишки за его дела выпустил! - Не все блюдут, - сказал Кузьма. - Я всех не видал. - Ну, и не бреши, если не видал, - строго сказал Митрофан, Но тут насмешливое спокойствие внезапно покинуло Акима. И, выкатив свои ястребиные глаза, он вдруг вскочил и закричал с запальчивостью идиота: - Что? Это я-то не бреши? Ты был в больнице-то? Был? А я был! Я в ней семь ден сидел, - много он мне булок-то давал, дохтор-то твой? Много? - Да дурак, - перебил Митрофан, - булки не всем же полагаются: это по болезни. - А! По болезни! Ну, и подавись он ими, пузо его лопни! - крикнул Аким. И, бешено озираясь, шваркнул длинную ложку в "реденькую кашку" и пошел в шалаш. Там он, со свистом дыша, зажег лампочку, и в шалаше стало уютно. Потом достал откуда-то из-под крыши ложки, кинул их на стол и крикнул: "Несите, что ль, кулеш-то!" Пекарь встал и пошел за чугунчиком. "Милости просим", - сказал он, проходя мимо Кузьмы. Но Кузьма попросил только хлеба, посолил его и, с наслаждением жуя, опять вернулся к скамейке. Стало совсем темно. Бледно-голубой свет все шире, быстрее и ярче озарял шумящие деревья, точно раздуваемый ветром, и при каждом сполохе мертвенно-зеленая листва становилась на мгновение видна, как днем, после чего все заливалось могильной чернотою. Соловьи смолкли, - складно и сильно цокал и рассыпался только один - над самым шалашом. "Даже и не спросили, кто я, откуда? - думал Кузьма. - Народ, пропади он пропадом!" И шутливо крикнул в шалаш: - Аким! А ты и не спросил даже: кто я, откуда? - А на что ты мне нужен-то? - ответил Аким. - Я вот его о другом спрашиваю, - послышался голос пекаря, - сколько он от Думы земли чает получить? Как думаешь, Акимушка? А? - Я не письменный, - сказал Аким. - Тебе из навозу, видней. И пекарь, должно быть, опять смутился: на минуту наступило молчание. - Это он насчет нашего брата, - заговорил Митрофан. - Я рассказывал как-то, что в Ростове бедный народ, пролетариат то есть, зимой в навозе спасается... - Выйдет за город, - радостно подхватил Аким, - и в навоз! Зароется, не хуже свиньи, и горя мало. - Дурак! - отрезал Митрофан. - Чего гогочешь? Застигнет бедность - зароешься! Аким, опустив ложку, сонно посмотрел на него. И снова с внезапной запальчивостью раскрыл свои пустые ястребиные глаза и бешено крикнул: - А-а! Бедность! По часам захотел работать? - А как же? - бешено крикнул и Митрофан, раздувая свои дагомейские ноздри и в упор глядя на Акима блестящими глазами. - Двадцать часов за двугривенный? - А-а! А тебе бы час за целковый? Дюже жаден, пузо твое лопни! Но ссора столь же быстро и потухла, как разгорелась. Через минуту Митрофан уже спокойно говорил, обжигаясь кулешом: - Это он-то не жаден! Да он, дьявол слепой, за копейку в алтаре удавится. Верите ли - жену за пятиалтынный продал! Ей-богу, не шучу. Там у нас в Липецке есть такой старичок, Панков прозывается, тоже прежде садовничая, ну, а теперь на покое и очень любит это дело... - Аким, значит, тоже липецкий? - спросил Кузьма. - Из деревни Студенки, - равнодушно сказал Аким, точно и не про него шел толк. - При брате живет, - подтвердил Митрофан. - Землей, двором сообча владеет с ним, но только все-таки вроде как заместо дурачка, и жена от него, конечо, уж сбежала; а отчего сбежала - как раз от этого от самого: сторговался с Нанковым за пятиалтынный, чтоб пустить его, заместо себя, ночью в клеть - и пустил. Аким молчал, постукивая ложкой по столу и глядя на лампочку. Он уже наелся, утерся и теперь что-то думал. - Брехать, малый, не пахать, - сказал он наконец. - А хоть бы и пустил: ай она слиняет? И, прислушиваясь, осклабился, поднял брови, и его суздальское личико стало радостно-грустно, покрылось крупными деревянными морщинами; - Вот бы из ружья-то его! - сказал он особенно скрипуче и картаво. - Так бы и кувыркнулся! - Это ты про кого же? - спросил Кузьма. - Да про соловья-то этого... Кузьма сжал зубы и, подумав, сказал: - А стерва ты мужик. Зверь. - Поцелуй меня в ж... теперь, - отозвался Аким. И, икнув, поднялся: - Ну, что ж даггом огонь-то жечь? Митрофан стал завертывать цигарку, пекарь - убирать ложки, а он вылез из-за стола, повернулся к лампочке спиной и, поспешно перекрестившись три раза, с размаху поклонился в темный угол шалаша, встряхнул мочальными прямыми волосами и, подняв лицо, зашептал молитву. От него пала на какие-то тесовые ящики и переломилась большая тень. Он опять торопливо перекрестился и опять с размаху поклонился - и Кузьма уже с ненавистью взглянул на него. Вот Аким молится - и попробуй-ка спросить его

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору