Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Фантастика. Фэнтези
   Фэнтази
      Ким Анатолий. Белка -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  -
остей жизни, о которых я не знала, не догадывалась до девяти лет. Однажды летней ночью, стоя в кустах сирени и заглядывая в освещенное окно пристройки нашего дома, я познала ужасную тайну, с которою связаны, оказывается, люди. Может быть, познание этой тайны не должно происходить путем извне, то есть зрительно, как у меня, а лучше изнутри, от нетерпеливых повелений слепо созревающей плоти -- и тогда все было бы в порядке, я пошла бы проторенной дорожкой, как и все. Но надо было тому случиться, что к нам приехали гости, мамины друзья, супружеская пара, лысый майор и его дородная жена, которых поместили в летней пристройке, для всяких гостей и предназначенной; а я В этот вечер, душистый, влажный и насыщенный ароматом буйно цветущего сада, сбежала с крыльца, уже в ночной рубашечке, и, поленившись бежать через пропитанный росою сад, шмыгнула в кусты сирени. Эти люди не задернули даже занавесок, которые были на окнах, заботливо выглаженные накануне матерью и подвешенные на новые шнурки. Я просмотрела все с начала и до конца, и вот живу я среди людей и думаю, глядя на них: с тем и живем, оказывается? Об этом и лепечем как о высшей радости? Может быть, я больна и мне надо лечиться, но дело-то как раз в том, что я не хочу лечиться. Ради чего? Чтобы жирная пища бытия стала и мне доступна? Я хотела бы постричься в монахини. Я и постриглась бы, да нет уже монастырей. Как часто меня сладко-сладко клонит ко сну полного отвержения жизни, уснуть бы, -- потому что ничего мне не надо. Мама учила спать, положив руки поверх одеяла, она внимательно, с плохо скрытой подозрительностью во взгляде, опытными глазами взрослой следила за мною, прививала мне самые здоровые привычки, но если бы знала она, бедняжка, что встает пред моим внутренним взором в то время, когда я, чистенькая, вымытая, лежу в постели, смиренно сложив руки на груди. Покров с тайны был нечаянно сорван, и с того времени все, чему учила меня мама, ревнительница чистоты и порядочности, возымело обратное действие. Сообразно тем видениям, которыми была полна моя смутная душа, я должна была стать ранней распутницей, по я жила в добропорядочной обстановке чинной семьи, много читала, рисовала, слушала музыку -- распутница из меня не получилась, я стала старой девой. Моя красота, привлекавшая инстинкты стольких юношей, осталась для них твердыней неприступной. Приди тот лысый, сухощавый майор и его крутобедрая майорша несколькими годами позже в наш дом и соверши они все, что было угодно им, исходя из их опыта и бесстрашия давно составившихся партнеров, это не повредило бы мне, думаю. Мама! Я вижу в твоих выцветших, когда-то зеленых глазах тоску и недоумение, как у старой коровы, которая не понимает, почему ее телка-дочь не хочет стоять рядом и мирно перетирать жвачку, а несется куда-то на стену, выставив рожки и задрав хвост. Да, похоже, что я хочу пробить лбом стену. И когда я проскочу сквозь дыру, то там, за стеной, окажется иное пастбище, чем здесь.. Я не смогла стать художницей, хотя с детства любила рисовать, писать красками, но научилась понимать, что гениальные художники были похожи на меня тем, как им хотелось прорваться сквозь тюремную стену гнусной обыденности к жизни иной, запредельной, таинственной. И они находили такой тайный лаз -- у каждого был свой. Я никогда не помышляла, живя среди обыкновенных смертных, что встречу среди них того, отмеченного, которому господь укажет тайный ход сквозь каменную стену... Когда Лилиана толковала мне о своих гениях, я почему-то представлял старика Февралева. Гении, по ее словам, могли сотворить нечто такое, чего никто другой не мог, и овеществленное их вдохновение оставалось на земле в виде произведений, раз и навсегда поучительных для людей всех последующих поколений. А я вспоминал, каков был этот пьяница Февралев... почему-то жил совершенно одни, без семьи, в пахучей своей берлоге в конце коридора старого корпуса, где размещалась школа. Смуглый, сухощавый и твердый, как полено, с китайскими скулами и венчиком сивых сваляных волос вокруг полированной лысины, старик мне нравился тем, что принимал каждого из нас, приютских общежителей, как равноправного себе человека. Может быть, старик давно уже пропил все мозги и потому плохо соображал, но он с полной серьезностью, исключающей всякое притворство, здоровался за руку с каким-нибудь шпаненком из младшей группы, останавливался и заговаривал с ним о погоде, о пропаже стамески, ругался привычными штампами всероссийского мата, мог пригласить того же малыша к себе в каморку, чтобы по-братски разделить с ним то, что оставалось на дне бутылки, спрятанной в самодельный шкаф-подстольник с изрезанными дверками, запирающимися на загнутый гвоздик. Февралева ругал всякий начальник, а начальником над ним оказывался каждый, начиная от уборщицы и кончая директором, по старик был мастером на все руки, мог выложить каменную стену, починить замки, вычистить сортир, побелить яблони и сделать оконные рамы. В моем представлении Лилианины гении были похожи на Февралева, только не пьяного, а чисто выбритого, одетого в хороший костюм и поставленного почему-то на плоскую крышу сарая... Просто я не знал, что же мне пытается втолковать моя учительница, и тех высот жизни и духа, о которых распиналась она, я вообразить никак не мог, и вся высота человеческая в моем тогдашнем представлении не могла подняться выше крыши сарая... Старик Февралев в конце концов умер, ничего поучительного для потомков не оставив, кроме загадочного гроба, неизвестно для кого предназначенного. Мы прибыли в Москву в середине лета, еще совершенно не предчувствуя, что нас ожидает. На нас хлынула толпа трех вокзалов, расположенных вокруг одной площади. Московская толпа -- это особая стихия, похожая на воздушную бурю или штормовое море, и тревога от ее мощного рева и одиночество охватывают новоприбывшего с такой же силой и неодолимостью, как и перед лицом набегающего урагана. О, какие только безвестные ужасы не мерещатся провинциальной душе при звуках шаркающих о камень сотен тысяч человеческих подошв, сколь невыносим для чуткого слуха, привычного к пустотам тишины полей, одновременный лай и кашель, вылетающий из горячих глоток множества моторов. Красные трамваи с труженическим рычаньем тащат сквозь толпы легковых машин свою надоевшую ношу, с треском искрят на ходу дугами и тяжко постукивают стальными стопами по железным тропинкам. Когда гудит в полдень Москва, кипя родниками неисчислимых своих площадей, сливая потоки жизненных струй в русла улиц, в тоннели подземки или впитывая людей каменной губкой многоячеистых зданий, -- всевластный демиург технического созидания встает над городом и расправляет свои перепончатые крылья. Мы влились капельками надежды в клокочущий котел Москвы и вмиг отдали свою жизнь кипению загадочного варева. Зачем столько машин, троллейбусов, сверкающих шпилей на вершинах гордых небоскребов? Что варится из нас? Она, столица демиурга, видоизменяет провинциала всего один раз -- зато навсегда. Отныне он, кто бы ни был, до смерти своей запомнит образ огненного вихря, который гудит над вершиною громадной страны. Много всяких изменений происходит с человеком в Москве, когда он, придя откуда-нибудь с океана или из степи, начинает жить в столице. Самому же неофиту едва ли удается заметить или осознать перемены в себе, хотя однажды он может нечаянно глянуть на себя в настенное зеркало, где-нибудь в проходе многолюдного универмага, и совершенно не узнать своего лица. С Акутиным произошла перемена в первый же день прибытия в столицу -- с этого дня он уже никогда не видел во сне синего озера, по которому, словно царевна-лебедь, плавала его покойная мать. И еще множество перемен быстро произошло в нем, не замеченных Лилианой Борисовной, единственной, которая могла бы их заметить, если бы интересовалась им, а не исключительно собою. На другой же день по приезде нетерпеливая учительница повезла Акутина и его альбомы в художественный институт, с ходу принимаясь за выполнение задуманного. И на первых же шагахпо устрашающе-великолепному вестибюлю института Акутин почувствовал, как он начинает стремительно уменьшаться. Конечно, Лилиана ничего такого не замечала, но он, разглядывая великолепные штудии, развешанные по стенам, и впервые вживе увидев карандашную технику академических рисовальщиков, был потрясен и почувствовал себя ничтожеством. Он остановился перед круто уходящей вверх лестницей -- с неудержимым желанием уйти прочь отсюда, бежать, пока не поздно. Это был верный инстинкт, который повелевал ему спастись бегством, но Лилиана увлекла его дальше, схватив за руку. И после, в каком-то пустынном, залитом беспощадным солнцем кабинете, за широким канцелярским столом некий седовласый, чисто вымытый -- казалось, даже протертый по каждой морщинке, -- сложно пахнущий человек недолго разговаривал с Лилианой, едва глянув на несколько рисунков в альбоме Акутина. Учительница говорила громко и напористо, седовласый кивал с кислой миною на холеном лице, закурил сигарету с позолоченным мундштучком и в конце беседы, неловко скривившись набок, что-то написал на бумаге и подал записку Лилиане. Разговора Акутин совершенно не понял, ибо процесс его стремительного уменьшения продолжался, подгоняемый холодными взглядами, которыми чем-то тайно раздраженный человек сопровождал свои действия. Безмерные, ранее услышанные от Лилианы похвалы возымели на Акутина свое действие -- он привык уже к тому, что все нарисованное им оказывается чрезвычайно хорошо, и, не понимая толком, почему хорошо, Митя стал относиться к своим рисункам с невольным почтением, словно к неким документам, пусть неизвестного назначения, но весьма ценным. И то пренебрежение, с которым просмотрел их чистенький человек, куривший сигареты с позолоченными кончиками, было для Акутина совершенно неожиданным и уничтожающим. Однако Лилиана, получившая записку, вся засиялаи. чрезвычайно похорошевшая, румяная, прощалась с хозяином кабинета весьма кокетливо и даже одарила его многообещающим ласковым взглядом, отчего мужчина несколько оживился, привстал и, пожимая учительнице руку, криво улыбнулся одной стороною лица. -- Дмитрий, ты будешь учиться в художественном училище, -- сообщила Лилиана Борисовна, когда они вышли из -внушительного казенного здания. -- Этот человек имеет большой вес, он хороший знакомый моего отца, а иначе мы к нему и не попали бы. Теперь наше дело в шляпе, раз сам Хорошутин рекомендует тебя директору училища. Таким образом Акутин попал в список наиболее способных абитуриентов художественного училища. Рекомендация Хорошутина сыграла свою роль, но мы все, состоявшие в этом списке, могли бы без всяких сомнений подтвердить, что Акутин был и на самом деле чрезвычайно одаренным парнем. В этом мы смогли убедиться, проучившись некоторое время вместе, и его оригинальные рисунки так нравились всем, что мы наперебой расхватывали его наброски и случайные почеркушкн, которые он охотно раздаривал товарищам. Акутин был природным рисовальщиком, но и его чувство цвета оказалось незаурядным и совершенно особого свойства. Я родом из Армении, и мне единственному из всей нашей четверки было свойственно активно воспринимать открытые яркие цвета, именно их сочетать без робости и сомнений в темпераментной, мажорной гармонии -- мое ощущение цвета было несомненным, ярким и вполне убедительным для всякого зрителя. Или взять ...ия -- у него, генетически связанного со школами старинного Востока, цвет был всегда дополняющим элементом к рисунку, то есть средством так или иначе раскрасить линейный рисунок. Живопись, таким образом, являлась для него дидактическим средством, с помощью которого он как бы принимался спокойно вразумлять зрителя, убеждая его, что это, к примеру, небо, а это зеленый кузнечик. Совсем иное было у Акутина. Его цветовое ощущение тоже шло из глубин национальной психики, неразрывно соединенной с природой и особыми условиями того края, где формировалась эта психика. Мне приходилось, как и всем студентам училища, часто выезжать на этюды в среднерусские края, и я видел старые избы, цвет бревенчатых срубов которых от времени становится таким же, как древние камни, как хмурое осеннее небо, тяжкое от бремени дождевых вод... Я видел серые заборы из горбыля, сараи, глиняные дороги, протоптанные среди поникшей травы, крытые соломой или щепою гумна -- Русь деревянную, давно отмирающую и все еще живую, тягучую и бескрайнюю. Серые фигурки старух, мужиков в телогрейках... Весенние талые воды на болотах, нагие леса глубокого ноября. Подобно тому как старая рабочая одежда ветшает и, выцветая, становится невнятно серой, колорит трудовой страны серых земель выражен был нежными и тоскливыми вариациями монохромной гаммы. Отсюда и особенный, излюбленный настрой в пейзажах Саврасова, Серова, Левитана -- все эти "пасмурные", "хмурые" и "серые" дни, осенние и зимние леса... Как никто, русские живописцы прочувствовали и воспели красоту пепельного сияния ненастного неба. Чтобы возлюбить подобную живопись или создавать ее, необходимо быть смиренным и терпеливым, скромным и одновременно мощным -- обладать даром простоты при сложнейшем и тонком душевном устройстве. Акварели Акутина и его небольшие этюды маслом научили меня понимать это в большей мере, нежели шедевры прославленных мастеров в Третьяковке. Многие из акутинских этюдов создавались на моих глазах, и я могу сказать, что тайна таланта слишком велика, чтобы сполна разрешиться в отдельном человеке и исчерпаться его личностью. Я видел, как этот простоватый парень, впервые взявшийся за краски, писал словно искушенный в тонкостях ремесла колорист, и это было непостижимо -- ведь мы сидели рядом и писали одну и ту же натуру, один и тот же мотив, и у меня получалась сходная с натурой картинка, а у Мити нечто совершенно другое... И если бы я не знал о девственной неискушенности Акутина, о том, что он всго лишь первый год пишет маслом, я подумал бы, что передо мною эстет, смелый новатор, обладающий собственными живописными принципами. Все дело было в том, как устроены его глаза... Нет, не только глаза, но, главное, душа, в которой что-то происходило, пока он, чуть щуря свои медвежьи глазки, нерешительно помешивал на палитре краски и потом старательно, осторожно наносил мазки на грунтованный картон. Моя знаменитая тетка Маро Д. однажды много лет назад увидела, как я нарисовал усатого и чернобрового мужика на нашем деревенском заборе, раскрасив ему щеки соком граната, бросилась ко мне и, заключив в свои мощные, благоухающие французскими духами объятия, закричала мне в самое ухо, что я цены себе не знаю, голубчик. Результатом сего пламенного объятия было то, что мне через десять лет пришлось ехать в Москву, везя с собою громадную корзину с дарами благодатной Армении. Тетка была горда, независима и сильна духом. Она стала известной давно, с тех пор, как выработала свою собственную манеру живописи. Заключалась она в том, что, в полную противоположность импрессионистам, тетка Маро совершенно отвергла яркие цвета и принялась писать фузой, то есть мешаниной из самых невероятных сочетаний, предпочитая брать за основу лишь охры и землистые краски, и смело пользовалась черным цветом. В результате тетка добилась плотной красивой живописи, организованной по плоскостному принципу, и ее полудекоративные монументальные картины получили широкое признание. Я, впервые войдя в ее огромную московскую мастерскую, был поражен количеством громадных холстов, многие из которых тетка писала одновременно, перебегая тяжкой поступью слонихи от мольберта к другому. Из-под короткой блузы, перепоясанной золотым шнурком, виднелись длинные панталоны с кружавчиками, такие, какие носили господские дети в прошлом веке. Меня, голубчика, тетка поместила тут же, в мастерской, чтобы я, не отходя далеко, самым скорейшим образом изучил методы ее монументальной живописи. Но я воспротивился, я любил живопись Сарьяна, мне было скучно жить взаперти в неуютной мастерской тетки Маро, заставленной ее однообразными шедеврами, и после шумного родственного разговора я получил разрешение учиться в известном московском училище. И вот там на первом курсе я и познакомился с Митей Акутиным, а вскоре крепко подружился с ним. Я однажды показал своей тетке маленькие рисуночки Мити, никаких целей не преследуя, а единственно желая подчеркнуть, с какими способными ребятами я завел дружбу. Тетка Маро рисунки внимательно просмотрела и небрежно повелела мне, чтобы я как-нибудь привел автора с собою. Меня подобное теткино пожелание весьма удивило, ибо я знал, насколько именитая родственница не выносит посторонних в своей мастерской, никого, кроме меня и уборщицы, в нее не допускает и, насколько мне было известно, ни разу не приводила в нее даже своего мужа, доктора каких-то наук Силантия, любимца всей нашей многочисленной родни. И вскоре я, трепеща от гордости за друга, провел его за тяжелые портьеры, а он предстал перед моей великой теткой, ежась от робости. Я ожидал, что тетя, зная о приходе гостя, хотя бы скинет свои дурацкие панталоны, заменит их чем-нибудь приличным, но не тут-то было. Она предстала в будничном своем виде, с двумя замызганными кистями в руках, но Митя вряд ли что-нибудь заметил, пребывая в страшном волнении. Это была его первая встреча с художником высокого ранга у него в мастерской. -- Георгий,- это и есть твой рисовальщик? -- жалостливым голосом вопросила тетка по-армянски. -- Да, -- ответил я по-русски. -- А чего же он ногтей не стрижет и носом шмыгает, что он, сопливый, что ли? -- продолжала она на языке наших предков. -- Это не имеет никакого значения, тетя Маро, -- вспылив, ответил я на том же звучном языке. -- Ну, хорошо, -- ответила тетка и, махнув на нас кистью, ушла к своим мольбертам. Сбитый с толку подобным приемом тетки, я увел Акутина в свой закуток на антресоли, где было довольно уютно, стояла широченная тахта, которую, как уверяла тетка, она когда-то купила у сестры поэта Маяковского. Над тахтою висела длинная полка, тесно уставленная книгами по искусству, представлявшими в своих великолепных цветных репродукциях живопись всех стран и времен. Возле декоративного светильника из гнутых железных полос стояли на коврике две двухпудовые гири, рядом валялись гантели и пружинные эспандеры. Это были теткины снаряды, она смолоду занималась тяжелой атлетикой, и внизу, под антресолями, был помост для штанги, наборный вес которой превышал сто килограммов. Моя великая родственница была не без причуд, и в мастерской находилось еще много чего диковинного, но самым необычным были, конечно, штанга и коллекция черепов. Не знаю, где она их доставала, с какого времени начала собирать их -- в углу антресолей, в застекленном настенном шкафчике скалило зубы много рядов пустоглазых человеческих голов. Шкаф был задернут шелковой японской шторкой с изображением белой цапли. Я сначала, когда тетка определила место моего жительства на антресолях, ничего не подозревал и однажды сильно пе

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору