Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Мемуары
      Толстая Александра. Дочь -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  - 76  -
помнить, что не все верно в этих записях... Я этого никогда не забывала. И когда мам? заговаривала о своих писаниях: дневниках, "Истории моей жизни", я холодно и враждебно молчала. А она часто говорила о том, что ей надо оправдаться перед будущим поколением, что она положит свои дневники в румянцевский музей с тем, чтобы их напечатали через 50 лет после ее смерти, и тогда люди увидят, как она страдала и как отец был жесток и несправедлив по отношению к ней. Несмотря на то, а может быть, именно потому, что мам? постоянно повторяла, что надо все сохранить, записать, что все это будет впоследствии интересно, и огромное значение приписывала тому, что будет говорить и думать будущее поколение, меня ужасно раздражала мысль об этом будущем поколении, и я писала дневник только тогда, когда меня что-нибудь сильно задевало или когда я бывала влюблена. Теперь я чувствую себя виноватой перед памятью отца. В другой раз Маша с таинственным видом позвала меня в отцовский кабинет. - Вот под этим креслом, - сказала она - видишь, подкладка у него оторвана, лежит письмо. Пап? просил в случае чего (Маша не сказала чего) передать его дяде Сереже. Если нас с Колей здесь не будет, сделай это! - А кому письмо? - спросила я, проникаясь важностью и таинственностью возложенного на меня поручения. - Не знаю. Любопытство разбирало меня, но я не смела больше расспрашивать, да возможно, что Маша и сама не знала, что лежало в рваной подкладке старого кресла. Когда Маши не было уже в живых, Оболенский напомнил отцу про письмо, узнав, что мам? собирается перебивать кресла в кабинете. Отец достал письма, их оказалось два, и передал Коле, прося сохранить у себя и после его смерти передать мам?. Оболенский так и сделал. Он рассказал, что, прочитав одно письмо, мам? немедленно изорвала его на мелкие клочки. Содержание второго письма я узнала гораздо позднее. Я и не подозревала тогда, что отец был так близок к мысли об уходе. Привожу его ниже: "Дорогая Соня! Уже давно меня мучает несоответствие моей жизни с моими верованиями. Заставить вас изменить вашу жизнь, ваши привычки, к которым я же приучил вас, я не могу; уйти от вас до сих пор я тоже не мог, думая, что я лишу детей, пока они были малы, хотя того малого влияния, которое я мог иметь на них, и огорчу вас; продолжать же жить так, как я жил шестнадцать лет, то борясь и раздражая вас, то сам подпадая под те соблазны, к которым я привык и которыми я окружен, я тоже не могу больше, и я решил теперь сделать то, что я давно хотел сделать, - уйти: во-первых, потому, что мне с моими увеличивающимися годами все тяжелее и тяжелее становится эта жизнь и все больше и больше хочется уединения, и, во-вторых, потому, что дети выросли, влияние мое в доме уже не нужно и у всех вас есть более живые для вас интересы, которые сделают вам мало заметным мое отсутствие. Главное же то, что, как индусы под шестьдесят лет уходят в леса, как всякому старому религиозному человеку хочется последние годы своей жизни посвятить Богу, а не шуткам, каламбурам, сплетням, теннису, так и мне, вступая в свой семидесятый год, всеми силами души хочется этого спокойствия, уединения и хоть не полного согласия, но не кричащего разногласия своей жизни со своими верованиями, со своей совестью. Если бы открыто сделать это, были бы просьбы, осуждения, споры, жалобы, и я ослабел бы, может быть и не исполнил бы своего решения, а оно должно быть исполнено. И потому, пожалуйста, простите меня, если мой поступок сделает вам больно, в душе своей, главное ты, Соня, отпусти меня добровольно и не ищи меня, и не сетуй на меня, и не осуждай меня. То, что я ушел от тебя, не доказывает того, чтобы я был недоволен тобой, я знаю, что ты не могла, буквально не могла и не можешь видеть и чувствовать как я, и потому не могла и не можешь изменить своей жизни и приносить жертвы ради того, чего не сознаешь. И потому я не осуждаю тебя, а напротив с любовью и благодарностью вспоминаю длинные тридцать пять лет нашей жизни, в особенности первую половину этого времени, когда ты, со свойственным твоей натуре материнским самоотвержением, так энергически и твердо несла то, к чему считала себя призванной. Ты дала и миру то, что могла дать; дала много материнской любви и самоотвержения, и нельзя не ценить тебя за это. Но в последний период нашей жизни - в последние пятнадцать лет мы разошлись. Я не могу думать, что виноват, потому что знаю, что изменился я не для себя, не для людей, а потому, что не мог иначе. Не могу и тебя обвинять, что ты не пошла за мной, а благодарю тебя и с любовью вспоминаю и буду вспоминать за то, что ты дала мне. Прощай, дорогая Соня. Любящий тебя Лев Толстой. 8 июля 1897 года". А несколько месяцев спустя он пишет сестре Тане: "Ты пишешь о моем неприезде в Москву. Я думаю об этом каждый день раз сто, и подолгу, и не могу решить. Ехать на мучения, недостойную и праздную жизнь, бросив свое плодотворное уединение, когда мне так мало остается жить и работать, есть некоторого рода духовное самоубийство, и зачем? А между тем я знаю, что мам? от этого страдает, и мне хотелось бы помочь ей. Но приехав, я знаю, что ей я не помогу, она как-нибудь иначе будет страдать, а себе, того, что во мне не мое, - поврежу. Постоянно думаю и желаю решить не для себя, а перед Богом". Я знала, что у родителей было много причин для раздоров: наше воспитание, жизнь в Москве, роскошь, но чаще всего ссоры происходили из-за прав на сочинения. Еще подростком я помню, как отец передал права напечатания "Хозяина и работника" в "Вестник Европы" и как мам? сердилась, плакала, упрекала его. Мне тогда казалось, что во всем виновата Л.Я.Гуревич, про которую мам? говорила, что она "нахальная еврейка", сумевшая выпросить у отца рассказ. В 1895 году отец написал нечто вроде завещания в дневнике, где он просил своих детей и жену передать его сочинения в общее пользование. "То, что мои сочинения продавались эти последние десять лет, было для меня самым тяжелым делом", - писал он. Маша сняла три копии с этого завещания. Одну дала отцу подписать и оставила у себя, а две другие отдала Сереже и Черткову на хранение. Об этом завещании узнал Илья и рассказал матери. Весь гнев мам? обрушился на Машу. Она называла ее лживой, неискренней, обвиняла в том, что она исподтишка дала отцу подписать бумагу. Маша сдерживалась, старалась объяснить, что бумага, о которой шла речь, не имела юридического характера, что волю отца знала вся семья, но мам? не слушала ее и продолжала кричать. Она вспомнила о том, что Маша, отказавшись от имущества, снова взяла свою часть, чтобы кормить мужа голоштанника, упрекала ее в фарисействе... От Маши мам? побежала к отцу. Между ними произошла бурная сцена. По-видимому, отец не соглашался уничтожить бумагу, потому что мам? продолжала волноваться, кричала, плакала, грозила убить себя. У отца сделались перебои сердца. Маша, зная, что мам? не перестанет мучить его, пока не добьется своего, испугалась за его здоровье и отдала матери завещание. В дневнике от 10 октября 1909 года мать дает такое объяснение этому событию: "Когда произошел раздел имущества в семье нашей по желанию и распределению Льва Никола-а, дочь Маша, тогда уже совершеннолетняя, - отказалась от участия в наследстве родителей, как в настоящее, так и в будущее время. Зная ее неправдивую и ломаную натуру, я ей не поверила, взяла ее часть на свое имя и написала на этот капитал завещание в ее пользу. Но смерти моей не произошло, а Маша вышла замуж за нищего - Оболенского и взяла свою часть, чтобы содержать его и себя. Не имея никаких прав на будущее время, она, почему-то тайно от меня, переписала из дневника своего отца 1895 года целый ряд его желаний после его смерти. Там, между прочим, написано, что он страдал от продажи своих сочинений и желал бы, чтобы семья не продавала их и после его смерти. Когда Л.Н. был опасно болен в июле прошлого, 1901 года, Маша тихонько от всех дала отцу эту бумагу, переписанную ею из дневника, - подписать его именем, что он, больной, и сделал. Мне это было крайне неприятно, когда я случайно это узнала. Отдать сочинения Л.Н. в общую собственность я считаю и дурным, и бессмысленным. Я люблю свою семью и желаю ей лучшего благосостояния, а, передав сочинения в общественное достояние, мы наградим богатые фирмы издательские вроде Маркса, Цейтлина (евреев) и другие. Я сказала Л.Н., что, если он умрет раньше меня, я не исполню его желания и не откажусь от прав на его сочинения; и если бы я считала это хорошим и справедливым, я при жизни его доставила бы ему эту радость отказа от прав, а после смерти это не имеет уже смысла для него. И вот теперь, предприняв издание сочинений Льва Николаевича, по его же желанию оставив право издания за собой и не продав никому, несмотря на предложения крупных сумм за право издания, мне стало неприятно, да и всегда было, что в руках Маши бумага, подписанная Львом Николаевичем, что он не желал бы продажи его сочинений - после его смерти. Я не знала содержания точного и просила Льва Николаевича мне дать эту бумагу, взяв ее у Маши. Он очень охотно это сделал и вручил мне ее. Случилось то, чего я никак не ожидала: Маша пришла в ярость, муж ее кричал вчера Бог знает что, говоря, что они с Машей собирались эту бумагу обнародовать, после смерти Льва Николаевича сделать известной наибольшему числу людей, чтобы все знали, что Лев Николаевич не хотел продавать свои сочинения, а жена его продавала". Была осень. Поредели прозрачные березы, кое-где в темной густой зелени лип появились ярко-желтые ветки, на прозрачной и почти черной воде в прудах пестрели опавшие листья... Мы шли молча втроем по березовой аллее к нижнему пруду. Глубокое чувство нежности соединяло нас, и от этого, и оттого, что отец казался таким измученным, было бесконечно грустно и хотелось плакать. Он, точно угадывая наше настроение, заговорил о том, что жизнь - радость и что если мы это не сознаем, виноваты мы сами. - Тебе вот кажется, какое было бы счастье, если бы изменились условия твоей жизни, если бы мог уехать куда-нибудь, или если бы вдруг прозрел Х., или ты сделался бы молодым и мог начать свою жизнь сначала. Вот, думаешь ты, будет совсем, совсем хорошо... Ан, нет... неправда. Изменилась жизнь по твоему желанию, исчезла одна тяжесть, а на смену ей сейчас же пришла другая, третья. А надо... - Как Франциск Ассизский... - перебила его Маша. - Да, да, как это ты всегда все прекрасно понимаешь! - радостно воскликнул отец. - Да, вот, когда будут поносить вас и гнать, вот тогда испытать радость совершенную...* Голос его задрожал. Я не могла видеть его страданий, заплакала и убежала. А вечером Маша спросила меня: - Ты что это, Александрополь, почему заревела? Может быть, пап? ко мне приревновала? - Что ты! - воскликнула я. - Нет, мне жалко его, мучается он, страдает... И слезы опять полились из глаз. Всю осень почти до самого Нового года отец прохворал. И первое время не могли определить его болезни. Был жар, сильные боли в боку. Затем резким скачком поднялась температура. Вызвали московских врачей. Они определили инфлюэнцу. Прогулки Какой задорный вид бывал у отца, когда он выходил из кабинета после удачной работы! Поступь легкая, бодрая, лицо веселое, глаза смеются. Иногда вдруг повернется на одном каблуке или легко и быстро перекинет ногу через спинку стула. Я думаю, всякий уважающий себя толстовец пришел бы в ужас от такого поведения учителя. Да, такая резвость не прощалась отцу! Я помню такой случай: На "председательском" месте, как оно у нас называлось, сидела мам?. По правую сторону отец, рядом с ним Чертков. Обедали на террасе, было жарко, комары не давали покоя. Они носились в воздухе, пронзительно и нудно жужжа, жалили лицо, руки, ноги. Отец разговаривал с Чертковым, остальные слушали. Настроение было веселое, оживленное, острили, смеялись. Вдруг отец, взглянув на голову Черткова, быстрым, ловким движением хлопнул его по лысине! От напившегося кровью, раздувшегося комара на макушке Черткова осталось кровавое пятнышко. Все расхохотались, смеялся и отец. Но внезапно смех оборвался. Чертков, мрачно сдвинув красивые брови, с укоризной смотрел на отца. - Что вы наделали? - проговорил он. - Что вы наделали, Лев Николаевич! Вы лишили жизни живое существо! Как вам не стыдно? Отец смутился. Всем стало неловко. Когда отец бывал в веселом настроении, он всегда выдумывал интересные прогулки: в Засеку, на станцию Рвы*, к Марии Александровне Шмидт, на Провалы**. Бывало, всех соберет - и старых и малых, для тех, кто уставал, брали верховую лошадь. Торных дорог отец избегал и любил сокращать пути. - Постойте, постойте, - говорил он, - вот тропинка, она непременно должна вывести на дорогу. Мы шли версту, две, три... - Ах, Боже мой, пропустили... Постойте, должно быть, тропинка ушла вправо. Мы идем без тропинки - целиком. Под ногами мягко от перегнившего листа, цепляешься головой о ветки орешника, обходишь вековые пни и деревья, разросшиеся кусты папоротника, пахнущего свежим огурцом. Забираемся все глубже и глубже в лес. Мам? устала и начинает сердиться. - Вот ты всегда так, Левочка, со своими сокращениями, прямой дорогой давно пришли бы, а теперь, дай Бог, к вечеру добраться! А молодежь довольна. Гораздо интереснее, чем по дорогам! Уж как хорошо отец знал Засеку, но и он часто по ней плутал. Иногда водили гулять гостей. Помню, приехали к нам соседи - Шеншины. Он - желтый кирасир, толстый, красный человек в белом кителе с желтыми погонами, молчаливый и потный. Она бойкая, болтливая, типичная полковая дама. - Володечка, - подбадривала она своего мужа, - что же ты молчишь? Ты бы рассказал что-нибудь Льву Николаевичу! После обеда отец пошел с ними гулять в Засеку и на этот раз по своему обыкновению не удержался от соблазна сократить дорогу. От Кудеярова колодца*** повел тропинкой по шоссе. На ту сторону Воронки переправились по двум жердям, перекинутым через речку. Перешел отец, легко перепорхнула полковая дама, Володечка же, видимо, робел. Все с любопытством и ожиданием смотрели на него. Дойдя до середины, он вдруг сконфузился, заторопился, одна жердь слегка переломилась и Володечка шлепнулся в воду. Отец смеялся до слез, рассказывая нам это происшествие, а место это мы с тех пор так и прозвали "Володечкиным переходом". Отец любил цветы, всегда собирал их без листьев, тесно прижимая один к другому. Когда я делала ему букеты по-своему, прибавляя в них зелени и свободно расставляя цветы в вазе, ему это не нравилось. - Это ни к чему, надо проще... Обычно он первый приносил едва распустившиеся фиалки, незабудки, ландыши, радовался на них, давал всем нюхать. Особенно любил он незабудки и повилику, огорчался, что повилику неудобно ставить в воду - стебельки слишком коротки. - Понюхай, как тонко пахнет, горьким миндалем, чувствуешь? А оттенки-то какие, ты посмотри... Лошади и собаки играли большую роль в нашем доме. Отцу подарили породистую сибирскую лайку Белку. Хороший был пес, ласковый, а главное - серьезный, с чувством собственного достоинства. Но отец мало обращал на него внимания, не кормил его, и Белка не признал отца хозяином. Он гораздо охотнее гулял с Юлией Ивановной или со мной. Иногда только делал вид, что идет с отцом, бежал вперед, махая хвостом и заглядывая ему в глаза, провожал отца через яблочный сад до леса, а там тихонькой сторонкой и домой. Отец даже обижался. - Отбили вы у меня Белку, - говорил он Юлии Ивановне, - не хочет со мной гулять. Помню, я завела себе густо-псового борзого - здорового, лохматого пса с длинной мордой. Ходил он за мной по пятам, мрачно и покорно опустив голову. Но стоило ему увидеть стадо овец, он во вес дух наскакивал на него, врезывался в середку и нередко задирал овец до смерти. Его наказывали, запирали - ничего не помогало. Повадился борзой гулять с отцом. Пришел как-то отец с прогулки очень расстроенный. - Убери ты куда-нибудь свою собаку! - А что? - Да опять сегодня за овцами гонялся! Я насилу его отогнал! - Устал, запыхался? - Да это бы ничего. А только в грех он меня ввел. Я снял ремень и его отодрал. И главное, нехорошо то, что со злобой... Пришлось борзого отдать. Прижились у нас две собаки дворовые - Тюльпан и Цыган. Должно быть, два брата, уж очень были похожи между собой: черные с белой грудью, уши болтаются, спереди облезлые, сзади лохматые, всегда в репьях. Собаки эти всегда сопровождали отца на прогулках. В самой чаще Заказа*, куда ведет едва заметная тропа, в глубоком овраге течет ключ. В одном месте он образует небольшую водомоину с чистой, прозрачной водой. Это "волчий колодезь". Здесь в бугре живут барсуки. Они прорыли себе глубокие норы, сообщающиеся между собой подземными коридорами. Сюда, в это безлюдное, дикое место, любил иногда ходить отец. Собаки проскальзывали в норы, влезая в одну и выскакивая из другой, иногда выгоняли оттуда зверя. Один раз Цыган выскочил из норы со страшным визгом весь в крови, барсук откусил ему хвост. Помню, мы с отцом гуляли по Чапыжу и собаки прямо на нас выгнали большого барсука. Цыган и Тюльпан кидались на нищих, странников, рвали им одежду, и от них решили избавиться. Несколько раз их отдавали, но они возвращались обратно. Кто-то придумал отправить их подальше поездом. Сдали их на Засеке в багажный вагон на предъявителя до ст. Ревякино по другую сторону Тулы. Но, когда на другой день мы встали, обе собаки, виляя хвостами, приветствовали нас у подъезда. - Кто хочет идти со мной на вегетарианскую тягу? - спрашивает отец после обеда. Мы натягиваем на себя пахнущие дегтем тяжелые болотные сапоги и весело идем за ним через яблочный сад и Чапыж к Заказу. В канавах кое-где еще лежит грязный, обледенелый снег, лес голый, но побурела уже набухающая почка на деревьях и местами желтеют нежные пушки ивы. Мы выходим на поляну и останавливаемся. - Теперь тише, - говорит отец, - не разговаривайте и слушайте! Мы садимся на пенышки и ждем. Я напряженно слушаю, и у меня от волнения сжимается сердце. - Слышите? Слышите? - шепчет отец. "Хр, хр, хр!" - хоркает вальдшнеп, пролетая над нашими головами. Он описывает в воздухе круг и исчезает за лесом. А за ним потянул второй, третий. Настала полная тишина. Стемнело. Мы шли домой, очень довольные "вегетарианской тягой". Громко чвякали сапоги, утопая в сырой земле. - Как странно, - говорил отец, - как странно, что я когда-то увлекался охотой, убивал... Если едешь с отцом верхом, "не растрепывайся", как говорил Адриан Павлович, держись крепче. Ездил он оврагами, болотами, глухим лесом, по узеньким тропиночкам, не считаясь с препятствиями, встречавшимися на пути. - Уж очень узко тут, не проедем, пожалуй, - говорила я. - А как ты думаешь, кто скорее пройдет по узкой тропинке, лошадь или человек? - спрашивал отец, направляя Делира по самому корешку оврага. - Человек! - Нет, лошадь. Бояться нечего! Если по дороге ручей, отец недолго думая посылает Делира, и он как птица перемахивает на другую сторону. Помню, я ехала на плох

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  - 76  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору