Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Наука. Техника. Медицина
   История
      Королев Валерий. Похождения сына боярского Еропкина -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  -
есток. Вот для смягчения его людям и была ниспослана Благодать. Сначала они мягкость восприняли, а потом снова в закон уперлись. Им, видишь ли, кажется, что по закону легче жить. А по закону -- проще. Да и простота эта -- одна видимость. Жизнь по закону без Благодати ведет в тупик, ибо законы можно писать, переписывать -- так сказать, совершенствовать. Люди это и делают, а мы им неукоснительно помогаем. Нам важно, чтобы они постоянно были увлечены этим творчеством якобы на свое благо и реже вспоминали про Благодать. Тут дело тонкое: Благодать-то, как ни крути, все-таки Благодать, она одна на всех, вечна и исправлению не подлежит. Мы не в силах ее отменить, но отвлечь от нее людей -- в силах. С одной стороны, власть малая у нас, а с другой -- великая. Ежели из года в год, из века в век постепенно будем смущать людей законами, то Благодать не исчезнет, но постепенно забудется. А того, что забыто, считай, нет. Вот первое, чем мы людей уязвлять станем. -- Свободинцев? -- уточнял Еропкин. -- При чем здесь свободинцы?! -- повышал тон гость. -- Они -- уроды, сами про Благодать забыли. У них, сам видишь, давным-давно порядок во главе угла, то есть -- закон. Мы с ними к весне справимся. Такой порядок введем, что в каждой избушке собственное право установится. Потом права личности подкинем -- и в дорогу, до полной греховности они уже сами доспеют. У меня, Еропкин, о Руси голова болит. На Руси, на Руси предстоит нам главный и почти непосильный труд. Как вспомню об этом -- сердце стонет. Сколько уж раз подступал к Руси -- и все впустую. Не в пример Европе, на Руси у вас упрямцы живут. Им права личности -- а они про обязанности перед обществом талдычат; им новый закон -- а они тут же его с Новым Заветом сверяют; им европейское Возрождение и правопорядок -- а у них свет клином сошелся на Святой Руси. Твоим соплеменникам, сын боярский, святость собственной души важнее европейской регулярности. Ведь до чего дошло: православному мусульмане -- друзья, а католики с лютеранами -- вороги. Бесермен, дескать, не стяжатель, латинянин же -- мамоне служит... Вникая в монотонную речь, Еропкин забывал о собственных мечтаниях. Усевшись в траву насупротив гостя, слушал-слушал, и постепенно жажда богатства оборачивалась жаждой вершить судьбы народов: он, Еропкин, задумал -- и миллионы людей-букашек исполнили. А коли не по нему что -- топтать их, чтобы под сапогами чавкало, чтобы оставшимся в живых так страшно стало, что страх свой детям, внукам-правнукам передали бы, как передается по наследству цвет глаз и волос. А между тем гость продолжал бубнить: -- Истина через народ утверждается. Ты вот себя и то через младней-разбойников утверждаешь. Ведь не будет младней -- и тебя не будет... Следовательно, на Руси надобно разложить народ. Не станет народа -- не восторжествует окончательно Истина, то есть Православие. Но против самого Православия воевать бессмысленно, ибо против Истины не попрешь. Мы с тобой, Еропкин, развяжем войну против Церкви. Развалим Церковь -- и Православие рассыплется на сотни ересей и толков. Тут уж, Еропкин, начнется кто во что горазд. Не хотят, упрямцы, совершенствовать законы, так мы их заставим совершенствовать саму Благодать, то, что совершенству не поддается. Не хотят идти к окончательной греховности цивилизованным путем -- пойдут своим, особенным. Я полмира смутил и с ними справлюсь. -- Не пойму что-то, -- перебивал гостя Еропкин. -- Речешь, Благодать совершенствованию не подлежит, а сам... Не находя нужных слов, Еропкин раскрытой ладонью беспомощно водил возле носа. Его пока не ухищренный в бесовской философии ум, по-воински прямолинейный, еще не соответствовал изломанным мыслям гостя. От необычной великомудрости его прошибал пот, кровь к лику приливала и, казалось, начинала кипеть. Силясь обратать смысл, он хватал воздух сухими губами. -- Пренебреги, -- приказывал в таких случаях гость и тыкал пальцем в торчавшее из-за пазухи у Еропкина сулейное горлышко. -- Глотни чуток. -- А когда тот, испив, переводил дух, продолжал талдычить нудным голосом: -- Конечно, не подлежит и не поддается. Да разве можно исправить то, что дал Бог?! Это и нам не под силу. А вот подменить можно. Как только они, сын боярский, в ересях запутаются, мы им тут же религию, противоположную по сути, подкинем. Я ей уже и название придумал: а-те-изм. -- Это как, как? -- хлопал глазами Еропкин. -- А так... Да ты ее сам выдумал, я только у тебя перенял. -- Я? -- Ты. -- Да ну?! -- Баранки гну. Ты же сам говоришь, что ни во что не веришь. Это и есть атеизм твой. Я же в твой атеизм добавлю нечто: соплеменники твои, Еропкин, станут верить в Человека. Представляешь, Еропкин, какой выйдет расклад? Гость замолкал. Глаза его, без блеска черные, увеличивались до пол-лица. Еропкин чувствовал, что из них истекает безумие, но не такое, как в селе под Валдаем у Фомушки-дурачка . Это безумство лишь казалось безумством, на самом же деле было умом, только наоборот, когда обладатель ума видит мир инаким, когда белое -- черно, черное -- бело, ночью работают, а спят днем, когда крик сыча слаще соловьиной песни. Дрогнув бровями, гость суживал взор. -- Ведь по всей земле, сын боярский, двух людей одинаковых не сыщешь, -- снова заводил блеклым тенорком. -- И каждый ко всему прочему -- себялюбец, по-нашему -- эгоист. Мы, сын боярский, на их себялюбстве, эгоизме, станем играть, и эгоизм каждого и всех мир вверх тормашками перевернет. Содом и Гоморра выйдет. Да что там Содом с Гоморрой! Они по сравнению с тем, что случится, забава. У нас... у нас будет... Я, честно говоря, еще названия этому не придумал... -- Уж больно долго ждать, -- спокойно, словно разговор об обыденном шел, возражал Еропкин. -- А нам спешить некуда, -- возражал гость. -- С нас не за скорость спросят, а за качество. Он умолкал и некоторое время сидел задумавшись. Потом поднимался, вздыхал: -- Так-то, -- и уходил, помахивая тощей ручкой. Отойдя шагов с двадцать, оборачивался и уже резко прикрикивал: -- Что расселся-то? Наставляй своих разбойничков, наставляй! Приучай к славе. А про честь и доблесть -- ни-ни! Понял? Да, уча, учись сам: на Руси не десяткам -- большим тысячам головы кружить придется! Как от удара нагайкой вскакивал на ноги Еропкин и кидался выполнять приказанное. 18 В своем же доме Еропкин осознавал себя господином. Ни в движениях его, ни в говоре суетливости не замечалось. С тех пор как с ним зажили старик с внучкой, он двигался по-петушиному: голову гордо носил, борода вперед клином, ногу твердо на каблук ставил, взгляд значительный обрел: ни приязни лишней во взгляде, но и ни зряшного упрека -- истинно господский взгляд, поощряющий трудолюбивого домочадца и наказующий лодыря. Слово же его сделалось величественным и весомым: эдак пальчиком опущенной руки еле шевельнет -- и вымолвит измысленное, да снова помолчит, да сызнова пальчиком дрогнет и внове вымолвит значительные слова. Речь -- благостного звучания; приказной резкости, коей потчевал младней, в ней нет. И Страховида со стариком внимали ему без воинского чинопочитания, но с любовной преданностью беспорочно справедливому господину, который за баловство накажет, за ретивость же послабит, и послабление ни в коей мере не расшатывает господской власти, а, наоборот, укрепляет ее. Еропкин давал послабление вечерами. Вернувшись с учений, омыв руки и лицо, садился за стол и приглашал сожителей: -- Тоже садитесь. А когда те усаживались в дальнем конце стола, из сулеи нацеживал себе и деду. -- Испей, -- приказывал старику. -- А ты -- ешь, -- Страховиде. Та споро, вровень с господином, ела, а старик, выпив и, словно воробей, клюнув того-сего, испрашивал: -- Пожалуй, еще чару... Вдругорядь выпив, преданно глядел Еропкину между бровей и улыбался: -- Я тебе, кормилец наш, бывальщину поведаю. -- И, огладив сивую бороденку, зачинал козлиным тенорком: -- Из-за леса, леса темного, из-за поля, поля чистого, от высок горы Горюч-камня разбежалася дороженька, ой дороженька прямоезжая, прямоторная. Только прямо она бежит лишь на первый взгляд, на второй-то взгляд -- вся в изгибинах, ну а в третий глянешь -- вовсе нет ее. Потому как со Руси она ведет, да не выводит ни ко счастию полноценному, ни ко доле полновесной, а назад шагать по ней -- пути нет. А ведет та дороженька в одну сторону: от Руси-матушки -- к горю горькому, от житья-бытья -- в небытье. Приостановив козлиное блеяние, кланялся: -- Изволь еще чарочку. Самочинно наливал, вытягивал единым духом и продолжал блеять уже без остановки: -- Жили счастливо свободинцы на Руси, да набрели на них злые вороги. Подступили ко Горюч-камню и рекут им: "Нам не надобны ни вы, ни дети ваши, ни внуки, но нужна нам Горюч-гора. Мы зачнем ее долбить да рушить, а порушенное -- жечь, на огне железо делать, из железа -- мечи ковать и мечами теми побивать народы во свое во благо. Не отступитесь, свободинцы, от горы -- быть войне. Старых, малых, слабых мы убьем, сильных же поставим на себя работать. Мы сказали -- думайте, а на думу вам три дня". Над словами беспощадными крепко задумались свободинцы. День размысливали, ночь и другой день -- не питаются они от горы, а отдать жалко. Сколько помнили они себя -- гора была, а не станет горы -- ну-ка себя забудут? Что воочию красотой да могучестью станет память их бодрить, возвышать, единить одним именем? И другое: отдавши гору, отдашь и землю, на коей стоит гора. Было так и порешили за Горюч-камень насмерть стоять, да на третий день приключилось чудо чудное, наичуднейшее из чудес: оборола людей лихая морока, что морочит разум, а мнится -- яснит. Вышагнул на вечевой взлобок человечище. Ликом чист, власы, льну подобные, стрижены под горшок, взгляд прозрачный из лазоревых глаз струится, а на лбу, к виску левому ближе, сизая мета -- ино кто его крашеными устами поцеловал; в сермягу обряженный, в бродни обут, ногу же на мысок ставит, словно у него в подошвах гвозди торчат. По-свободински зачал говорить, сладкозвучно и вразумительно, что ни слово, то -- правда, что ни кивок, то -- впрок, а уж шуицей поведет -- всяк узреет: речется истина. "Уж ты гой еси, свободинский люд, ты позволь мне слово молвить, а уж тамотко и выбирай судьбу. Веки вечные живучи возле Горюч-камня, вы иной жизни не ведали и не знаете, что не одна у вас судьба, но две-три. Землям иным это давно известно, вы лишь одни живете по старинушке. Но старинушка в старину была. Нынче же время новое, небывалое, ни на что не похожее, и теперь надобно судьбинушку не принимать такой, какая есть она, но самим творить ее, исходя из выгоды. Вы же за два дни что надумали? Спьяну только можно решиться за никчемную гору насмерть стоять. Странно такое слышать, и я скажу: сам я пришлый, мне что ваша гора, что другая, что вы, свободинцы, что иной народ, вскинул я котомочку -- и ушел в ночь, куда ни приду -- везде дом. Так что не корысти ради молвлю, но вас жалеючи: по прочим землям люди умнее живут, вы же -- словно белены объелись..." Сначала Еропкин внимательно слушал старика, но по мере того как нужно было все больше и больше вдумываться, интерес к былине таял, а когда Страховида, насытившись, ладошкой утирала рот, выпрямлялась, выпячивая грудь, слушать и вовсе становилось лень. Еропкин косился на брачное ложе и, дабы соблюсти приличие, наливал романеи. -- Пей, -- прерывал на полуслове старика. Дождавшись, покуда тот осушит посудину, вяло спрашивал: -- Стало быть, ушли с Руси? -- Ушли, ушли, кормилец наш, -- кивал старик и набирал в грудь воздуху, чтобы продолжить бывальщину, но Еропкин останавливал его: -- Погоди. Ты лучше растолкуй: чем тот меченый все-таки вас взял? -- Вестимо чем, -- вздыхал старик. -- Дескать, охота вам за камень-гору кровь лить? Да пущай, дескать, вороги тою горой подавятся. Я, мол, провожу вас на новые земли, где молочные реки в кисельных берегах. Тамотко и осядете. Обширные земли, селитесь хучь кучно, хучь врозь -- каждая семья на своем месте. А главное, посулил жизнь сытную, мирную да свободную. Только, дескать, придется порядок блюсти: с нажитого -- половину соседнему царству, но зато, дескать, ни мечей ковать не надо, ни бездельников-воинов кормить. В покое живите, трудитесь и размножайтесь, от всякой напасти иноплеменной вас соседнее царство-государство убережет. Ежели только, случится, между собой поцапаетесь, но это ваше дело, полюбовное. Главное-то, никто иной на вас не позарится. А тут, дескать, на старом месте, беда: то вот нынче этим Горюч-камень приглянулся, завтра иным речка приглянется, а тамо, станется, и до вас дело дойдет -- зачнут вас в неволю ять, в бараний рог гнуть, к труду рабьему приспосабливать. -- Уговорил, стало быть? -- зевал Еропкин. -- Уговорил, кормилец наш, уговорил. -- И сошли на сии земли? -- От мала до велика. -- И где Русь -- не ведаете? -- Не ведаем, господине. С какой стороны пришествовали -- забылось. -- А по Руси-то, выходит, тоскуете. -- То, кормилец, бывальщина тоскует, а народ про тоску забыл. Да и бывальщину, почитай, я один помню. Бывальщины сказывать давным-давно заказано. Таков порядок. Ты, милостивец, не выдавай меня. За бывальщины-то да за речь старую, плавную -- смерть огненная. -- Это как? -- насторожился Еропкин. -- К столбу привяжут, поленьями обкладут. Строго с этим. Бывальщины-то от прошлого ведомого в неведомое зовут, баламутят течение свободной жизни. Без них спокойней. Моя бы воля, я бы запретил помнить и то, что было вчера, дабы народ жил только сегодняшним. -- Стало быть, бодливой корове Бог рогов не дал? -- усмехнулся Еропкин. -- Не дал, не дал, -- сокрушался старик. -- Сын мой, Смур, власть у меня отнял. Воспитал я его на свою голову. Ты уж Смуру не сказывай про то, что я плел. Я-то, значит, тебе потрафить. -- Ладно, -- благодушно обещал Еропкин и по-родственному с пьяной откровенностью сообщал старику: -- Нам с тобой на Смура -- тьфу! Мы без него возвеличимся. Вот он, дукат-то, -- вытягивал из-за пазухи кисетец, -- в нем все: и власть, и сласть. Вовремя только его за левое плечо кинуть. Ты меня держись. Старость твою блюсти буду, тако как ты Страховиде -- дед. 19 С незапамятных времен повелось: за забором у соседа, в государстве ли за рубежом углядит что-либо русский человек, пригожее к собственному обиходу, и, известное дело, озадачится. Но не тем, как отнять, а как перенять да приспособить к своему образу жизни, чтобы не жало, не терло, глаз не кололо, не резало ухо и было бы по сердцу и по душе. Оттого-то и не завистлив русский человек, не клонен к стяжательству и к хищничеству, великая привередливость -- надежная оборона от них. Но коли уж что переймет русский человек да приладит к собственному употреблению, тут, считай, перенятое ему -- родное. Тут уж и не разберешь, когда оно к нему пришло, от кого досталось -- больно уж складно, со вкусом излажено и имеет такой особый, неведомый иным народам смысл, что берет сомнение: уж не иные ли у русских переняли сие да испортили, ибо не видно у них в предмете духовной сути, ради чего выдуман предмет. И то: у иных абсолютизм, цезаризм, вечная диктатура, воплощающая самое себя, а у русских -- самодержавие, воплощающее волю Божию для народа. У иных принадлежность к высшим сословиям -- привилегия, на Руси же -- служение. У иных в упряжке лошади цугом тащатся, а на Руси тройка скачет, колокольчик звенит и ямщик песней сердце себе изводит, да так, что и седок, и тот, который возле дороги стоит, взгрустнут о прошлом и задумаются о Боге. И Иисус Христос на Руси -- свой. Молитвами Пречистыя Владычицы Богородицы, Хранительницы и Заступницы Руси, Он -- светел, и вера в Него на Руси светлая, противная стяжательству и завистничеству. Русский человек не верует на все лады, с оглядкой на всякий случай в надежде за веру что-либо поиметь, но, как дитя родителей, бескорыстно почитает Бога, просто потому, что Он есть. Господь Иисус за это любит русских людей, любя -- учит, уча -- наказывает, ибо надеется на них. В поход ватага Еропкина выступила по первому крепкому заморозку, когда отвердели грязи и нешибкое дневное тепло уже не в силах было их распустить. С утра до полудня шли дорогой, потом свернули в лес и потянулись голым березняком по золотистой, вымороженной, хрусткой палой листве. Накануне вернулась дальняя разведка и доложила: соседние володетели что-то пронюхали, выставили на мостах караулы, по дорогам, в сторону Смурова городища, выслали дозоры. Все рассчитали супротивники, не учли только вбитую в Еропкина долгой службой воинскую ретивость. Тот перед этим с сыном Пня целый месяц бродил по лесам и полям, учинял роспись всем путям-тропинкам, все ручейки-речки перерисовал на бересту, все болота и болотца вычертил, вымерил, каким путем сколько идти, где пеши пройдешь, где с возами. На пятьдесят верст вокруг землю познал, будто поместье под Валдаем, и теперь вел ватагу не мешкая, не прикидывая путь, в обход неприятельских застав. Солнце катилось по дальнему краю заливного луга, когда Еропкин приказал становиться на ночевку. Место выбрал в неглубоком, но широком овраге, по дну которого струился ручей. Распрягли лошадей. Пустые телеги, сготовленные под добычу, поставили в круг, перевернули колесами внутрь круга, связали веревками. В кругу выстроили шалаши. Лошадей согнали в дальний угол оврага, стреножили. Выставили караулы. В сторону дороги послали пеший дозор. Костров не жгли. Ужинали всухомятку. Спать легли в шалашах на соломе, по четыре в ряд. Ночь наползла быстро. Выждав настоящую темноту, Еропкин обошел караулы и уж было собрался к Страховиде под бок, как из-за шалаша чуть слышно донеслось: -- Эй, сын боярский. Выхватил саблю из ножен Еропкин, шагнул на голос: -- Кто тут?! -- Я, я, спрячь саблю. Из травы поднялся человек. Приглядевшись, Еропкин узнал ночного гостя. Кинув саблю в ножны, удивился: -- Ты?.. -- И возмутился: -- Хороши же караульные! -- Не взыскивай с них -- я им глаза отвел. Гость выпрямился во весь рост. В лунном свете Еропкин разглядел зипун, малахай, немецкие ботфорты, на левом бедре шпага огромная, что твой меч, чаша эфесная в дырках. Хитрая чаша -- шпажное острие супротивника не сосклизнет. -- Воевать собрался? -- криво усмехнулся Еропкин, еле унимая дрожь в губах: в темноте лицо гостя мертвенно белело, лунный свет в глазах не отражался, а как бы всасывался внутрь их, и чудилось -- неживым светом сияют в глубине черепа две гнилушки. -- Воевать младни будут, -- ответил гость. -- Мое дело -- поглядеть, подсказать, окоротить, ежели не так воевать станут. У нас с тобой, мил друг, нынче порядок строгий. Называется -- разделение труда. Я подсказываю, ты командуешь, младни воюют. Иначе в Свободине не грехопадение выйдет, а кавардак. Весь фокус в том, что каждый вершит свое дело и о другом не помышляет: младни -- о твоем, ты -- о моем. -- А ты? -- озадачился Еропкин. -- Я помышляю и о своем, и о вашем.

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору