Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
-- А над тобой начальник есть?
-- Естественно. Но я не помышляю о его деле. Как видишь, система
жесткая. Безотказно действует лишь тогда, когда младшие о делах старших не
ведают. Каждый имеет свою установку: младни воюют ради славы, ты командуешь
ради богатства, я тружусь во имя грехопадения. Каждому ясна только своя
цель. А все вместе -- Люциферова игра, смысла которой даже я не знаю, потому
что не ведаю ведомое моему начальнику.
-- Эвона как, -- почесал затылок Еропкин. -- Выходит, как на рати:
сотник не ведает, что замыслил воевода.
-- Так, да не так, -- усмехнулся гость. -- Сотник все же знает, что
воевода замыслил разгромить врага: побить или в речке, озере утопить,
полонить -- как придется. Результат ясен. А в нашем деле конечный результат
не просматривается. Конечного ужаса людского грехопадения даже мой начальник
не ведает, иначе, думаю, он ужаснется так, что вполне может превратиться в
праведника. Ужас, сын боярский, не всегда калечит, иногда и лечит. Вот
почему в великой дьявольской игре никому не ведомо окончание. Каждый только
свое знает и деет. Правая рука, так сказать, не ведает, что творит левая.
-- А ты ведь крамольник, -- высказался вдруг Еропкин.
-- Что-о? -- не разобрал гость.
-- Крамольник и вор супротив начальства.
-- Это почему же?
-- Да разве так можно?! -- всплеснул руками Еропкин. -- Всю подноготную
дьявольщину мне изложил. А ежели через меня простой народ дознается? А ежели
опомнится? Начальство-то тебя за это по головке не погладит. Оно из тебя
кишки выпустит. И поделом. Хорош чертушка -- каждому встречному-поперечному
тайное мелет!..
-- Не каждому, не каждому, -- прервал Еропкина гость. -- Исподволь я к
тебе давно присматриваюсь и раньше говорил: опосля Свободины пойдем на Русь.
Теперь же тебе довожу прямо: здесь, в Свободине, ты учишься, на Руси же
будет настоящее дело. И там уж тебе не младнями придется командовать. И Русь
-- не Свободина. На Руси размах другой: православное государство, без пяти
минут, по нашему дьявольскому счету, третий Рим. Допустить же торжества
третьего Рима нельзя, ибо, воссияв, он нашу силу погасит, и тогда нам, в том
числе и мне, и тебе, и моему начальству, -- хана. Благодать Божия,
утвердившись на Руси, растечется по всему миру. Царство Божие родится.
Страшно! Ты это восчувствуй, восчувствуй, Еропкин... Сулею, сулею достань,
испей романеи-то -- страх явственней обозначится. Нутром, нутром восчувствуй
его, тогда себя за дело наше положить не убоишься. Пей, пей... Страшно?
То-то... Еще пей... Страхом страх погубишь, бессердечным станешь. Пей, пей,
входи в страх, познавай нашу дьявольскую справедливость...
Глотая из горлышка романею, Еропкин косился в черные провалы глазниц
гостя. Сначала в них было черным-черно, но потом словно затлел трут --
засветились две красные точки, и будто потянуло дымом. Ярче точки
засветились. Еропкин и трех глотков не успел глотнуть -- желтым глазницы
заполыхали, и вот из них выскочили пламенные язычки. Тут Еропкин
действительно испугался. Такого страха отродясь не ведал. Не за себя вдруг
убоялся, не за свою жизнь, а за что-то неосязаемо огромное, неведомое,
которое, казалось, не помещается на всей земле, которому от огромности тесно
небо, но в то же время оно уместилось в Еропкине, и они с ним -- одно целое.
Коли же они с ним погибнут, то это будет не смерть, а какое-то
страшное-престрашное мучение, еще никем не испытанное на свете, кое и сон, и
явь, единственное для прошлого, настоящего и будущего.
-- Да, да, -- шептал между тем гость, пламенем глазниц, казалось,
выжигая душу Еропкину, -- прав ты, прав, правильно понял: время для нас
остановится. У этого паршивого человечества время будет, а у нас нет. Мы как
в тюрьме окажемся на веки вечные. Жить, есть, пить -- будем, а смысла в
жизни не станет, ибо смысл жизни -- во времени. Когда оно течет -- тогда и
жизнь. А существование вне времени страшнее абсолютного небытия.
Абсолютное-то бытие по сравнению с безвременным существованием -- благо. Вот
что грозит нам с тобой в случае проигрыша. Познав настоящий страх, ты познал
величие нашего дела. Но ты не бойся. -- И огонь в глазницах погас.
Страх у Еропкина мигом прошел. Место его заняла горячая решимость
творить и творить, а что -- не важно, важно -- по слову гостя, лишь бы
заслужить его похвалу.
-- Да я и не боюсь, -- резко выставил вперед бороду Еропкин. -- Мне
хошь Свободина, хошь Русь. Хошь на остров Буян пошлешь -- едино. Гнуть их,
гнуть в бараний рог, да так, чтобы не разогнулись. А то ишь ты! -- Он
взмахнул рукой, словно разогнал мух, выказав крайнее недовольство людским
родом. О том, что за преданность делу надобно золото требовать, даже мысли
не мелькнуло.
-- Вот и ладно, и ладно, -- затараторил гость. Подскочив к Еропкину,
принялся того поглаживать по плечикам, будто потерянную ценную вещь сыскал
ненароком. Оглаживал, прихлопывал ласково и повторял: -- И ладно, и ладно,
молодчина, не ошибся я, ой не ошибся в тебе, глаз-то у меня -- алмаз...
-- Да будет, будет тебе, -- со стеснительностью тринадцатилетнего
отрока пятился Еропкин. -- Ты лучше доведи, что над Русью измыслил
сотворить. Русь-то, она и впрямь не Свободина, ее попросту не измордуешь.
Она и вздыбится, ей-ей. Они, сородичи-то мои, ненормальные, упрямые -- кол
на голове им теши. Ты мне верь, верь, я их знаю...
-- А ты не бойся, не бойся, -- нажал на холку Еропкину гость и усадил
того в траву. Сел сам, скрестив ноги, и, по обычаю своему, забубнил, как
пономарь: -- Мы им, мил друг Еропкин, кол на башках тесать не будем. Мы в
них разномыслие учиним. Перво-наперво трех дружков твоих сыщем да каждого
наречем царем -- вот и начнется кутерьма. Русь-то сразу поделится на три
части. Каждому царь на вкус. Да какое государство эдакое выдюжит?! Ну а там
посмотрим, поглядим. Зависимо от результата начнем действовать. Думаю так:
перво-наперво начнем разлагать Православие. Приравняем его к инославным
вероисповеданиям, даже к иным антихристианским верам, и дадим русским нашу
религию, то есть кашу из самых разных верований, в которой утонет Истина
Православия. Объявим: каждая религия -- путь, все пути ведут к Богу. Далее:
каждому народу на Руси внушим, что именно он -- лучший, ну а это -- кроме
войны трех царей, считай, лет на двести-триста мелкие войны. Тут уж, считай,
весь русский люд -- в россыпь. Тут тебе и глад, и мор, и все, что только ум
выдумать может. И тут уж мы выступим открыто: кто с нами -- тем на чело нашу
печать, и они сыты, пьяны, нос в табаке. Кто против -- помирай без печати.
Печать наша будет ярлыком на жизнь. Тут, брат Еропкин, твои соплеменники к
нам валом повалят, потому что к тому времени отец не будет надеяться на
сына, сын на отца, мать не будет почитаться матерью, каждый только себя
станет считать личностью. А дальше, Еропкин, все просто. Дальше нужно будет
людям исподволь внушать, что такая вот жизнь и есть истинно свободная да
праведная. И как только они в этом уверятся, тут явится Христос, только наш,
наш, понимаешь, сын боярский? Они сами, по собственной воле ему поклонятся.
Главное, Еропкин, чтобы они по собственной воле влезли в ярмо, без этого не
будет крепости.
-- А дальше? -- залюбопытствовал Еропкин.
-- Дальше не ведаю. А теперь иди спать, завтра чуть свет в дорогу.
Сказал и истаял. Лишь в лунном сиянии курился в траве пахучий серный
дым.
20
Из оврага выбрались на рассвете. Передовой дозор ушел под командой сына
Пня. Дружину возглавил Еропкин. Над пустыми возами началовали Пень и дед
Страховиды, даденный Пню в товарищи. Обозу велено было следовать вдалеке,
дабы не мешать маневру.
Еропкин верхом ехал впереди пеших младней. Рядом покачивался в седле
Смур, то и дело пытая сына боярского, как тот собирается воевать.
-- Осаду вести некогда, -- отвечал Еропкин. -- Подступим к городищу да
огня под стены подложим. Скоро управимся. Твое дело поворачиваться, воза
грузить и домой отправлять. Да накажи Пню, чтобы не мешкал: разгружался бы и
ждал -- посыльный новое место укажет. Покуда володетели не очухались,
три-четыре городища надобно сжечь.
-- Ладно, -- одобрительно кивал Смур.
-- На городища сыновей посади. На первое время закрепишься, а там видно
будет.
-- А дальше? -- озадачивался Смур. -- На все городища сыновей не
хватит.
-- Вестимо, -- соглашался Еропкин. -- На иные придется младней сажать.
-- Думаю, младни между собой воевать станут.
-- И пущай. Ты -- слабого поддержи, сильного окороти, но раздорам
особенно не препятствуй. Пущай воюют. Чем больше промеж них злобы, тем тебе
спокойней. До смерти великим господином будешь. Сына, коего в наследники
прочишь, этой хитрости научи -- и он в спокое свое провластвует. Так и
пойдет из века в век ни шатко ни валко. При всеобщей-то грызне власти твоему
роду на тыщу лет хватит. Главное -- в младнях ненависть друг к другу
постоянно бы тлела. Она -- залог твоей власти.
-- А с Народным Царством как? -- в задумчивости теребил бороду Смур.
-- Посули им выход вдвойне против прежнего, -- наставлял Еропкин.
Он говорил таким тоном, словно им со Смуром вот-вот расстаться, словно
бы они сопутствуют друг другу до первой развилки, а там один -- налево,
другой -- направо, каждому свой путь, своя планида.
К неприятельскому городищу подошли лесом. Первыми на опушку вымахнули
лучники. Скорым шагом подступили к городьбе; стрелами сбивши караульных,
препятствовали защитникам взобраться на тын. За лучниками пошли младни со
смольем. Сложив вязанки к городьбе, отхлынули, и лучники горящими стрелами
запалили хворост. Получаса не прошло -- запылала городьба. Сухое дерево
горело жарко. Пламя вздыбилось столбом, и городьба опрокинулась.
Прикрываясь щитами, облитые водой младни кинулись в провал.
Как и рассчитывал Еропкин, сечи не вышло. Порубили пятерых караульных
да разогнали гасивших пожар мужиков. Младни мигом обшарили городище, добыли
затаившегося в подклете володетеля с семьей, привели пред грозные очи
Еропкина и Смура. Еропкин, испив хмельного из сулеи, велел:
-- Руби их, ребята.
-- Всех? -- вытянувшись в струнку, посерел лицом Смур.
-- Несуразный ты. Только и умеешь голодом стариков морить. Желаешь
городище иметь -- значит, всех.
Махнул Еропкин рукой -- и володетеля со всем корнем не стало. А тут
подоспел и Пень с возами. Обозные мужики зачали по клетям шарить, добро
носить, в телеги складывать, воза увязывать. Оставили местному люду лишь на
житье да новому володетелю с чадами и домочадцами на пропитание. Воза
отправили и стали жителей ждать, когда те пойдут с работы.
Ополонили всех на выходе из леса. Младни строй работников в поле
выпустили да от леса и отсекли. Окружили, луки натянутые наставили. Двух,
кинувшихся бежать, застрелили.
-- На колени! -- взревел Еропкин, и окованная ужасом толпа рухнула на
колени.
Поперед цепи младней выступил Смур.
-- Вашего володетеля Звягу я убил, -- сказал. -- Властвовать теперь у
вас станет мой сын Чернява. Жить будете по-старому, свободно, трудиться --
по-старому, есть-пить -- по-старому. А теперь всем -- спать. Рядовым до
сумерек доложить о проделанных работах. За ослушание -- смерть!
Ночевали по-походному: и Смур, и Еропкин, и Страховида -- в одной избе.
Проснулся Еропкин оттого, что под сердцем резанула боль. Схватившись
за больное место, нащупал рукоятку ножа. Открыл глаза, сел на лавке и
первое, что увидел в струившемся сквозь оконный бычий пузырь сером свете, --
Смура, сучившего ногами на соседней лавке. Из перерезанного горла Смура
хлестала кровь. Потом чуть сбоку разглядел тянущего руку к кисетцу
Страховидиного деда. Сообразив, что к чему, хотел из-под изголовья выхватить
пистоль, но руки не поднимались. Сил хватило только на то, чтобы не дыша
таращиться на старика. Тот же, нашарив кисетец, дернул и, зажав кожаный
мешочек в кулак, заглянул Еропкину в лицо, криво улыбнулся, скособочив свою
сивую бороденку:
-- Ну что, сынок, кормилец ты наш, собрался Свободиной править? Как там
речется у вас на Руси: явился не запылился? А нам, милок, желательно самим
повластвовать всласть. Нам пришлые ни к чему. Мы сами с усами.
Выпрямился старик, повернул голову свою к левому плечу и фистулой
прокричал:
-- Брал, гостюшка, брал и выбрал -- золотом тебе плачу!
Молния избу осветила, над крышей гром грохнул. Стены зашатались. Лопнул
в оконнице бычий пузырь. Сквозь дырку серным угаром потянуло, и тут же в
избе кто-то отрешенно-неистовый объявился...
Но его Еропкин уже не разглядел. Вскочив на ноги, он зашатался и
завалился на спящую Страховиду.
21
Очнулся Еропкин от жгучей боли в груди. Словно кто под сердце воткнул
раскаленный пистольный шомпол. Понатужился было закричать, но боль вдруг
прошла, дышать стало легко, и он открыл глаза.
-- Ну вот и ладно, -- дребезжал возле уха знакомый голосок. -- Ты,
милая, через три дня тряпицу из раны вынь, грудь накрепко чистой холстиной
перевяжи. А покуда пои его сим варевом. Через неделю на ноги встанет сын
боярский.
Еропкин повел взором. Стоят сбочь его на коленях Страховида и давешний
монашек. Выше них голубое небо, уставленное скирдами творожистых облаков.
Ветер, холодящий лицо, пахнет речкой.
-- Ты, отче? -- прошелестел губами Еропкин.
-- Я, я, сыне, -- закивал монашек.
-- Где мы?
-- Там, где и расстались. Вот -- Северка, эвона -- Ока, там -- Коломна,
в ту сторону -- Москва.
-- Ранен я?
-- Ранен.
-- Выходит, Свободина мне не привиделась?
-- Не привиделась, не привиделась. Да вот и свободинская девка с тобой.
-- Ты? -- ухватил блуждающим взором Страховиду Еропкин.
-- Я, -- ответила Страховида.
-- Да как же ты?
-- А я за тебя крепко держалась.
-- Она от тебя ни на шаг, -- улыбнулся монашек. -- По нраву дева?
-- По нраву, -- попытался улыбнуться Еропкин.
-- И ладно. Как оздоровеешь -- окрести ее. Обвенчаетесь -- и живите.
-- Хорошо, -- согласился Еропкин.
-- Да уж на что лучше, когда по нраву.
-- А как жить?
-- Веруешь ли во единаго Бога Отца, Вседержителя, во единаго Господа
Иисуса Христа, Сына Божия, и в Духа Святаго? Веруешь ли во едину Святую,
Соборную и Апостольскую Церковь?
-- Верую, -- прошептал Еропкин. -- Теперь снова верую, крепче прежнего.
Скинул мороку, коя на меня напала.
-- То не морока, -- ответил монашек. -- То от Господа попустительное
научение. Не попустил бы Господь -- вера твоя не окрепла бы. Именно через
попустительство мы получаем настоящее понятие и о Господе нашем, и о жизни
нашей. Живи, сын боярский, и ни о чем не тужи. Но помни: не по бытию разум,
а по разуму бытие, и венец тому -- Господня Истина. Все свершится по чести
твоей. Царствие Небесное открыто ищущему туда дорогу.
-- Да как же, как же?! -- заволновался Еропкин. -- Как же можно жить и
не тужить, коли на Русь грядет беда неминучая? Бес-то, бес-то, тот, что мне
дукат дал, трех царей грозится на Русь спроворить, веру подменить, печать
православным наложить на лбы!
Разволновался Еропкин, закашлялся -- кровь на устах выступила. Монашек,
склонившись над ним, стер кровь ладонью, ласково улыбнулся, твердо ответил:
-- Сие мне ведомо. Все будет так, как довел тебе бес. Но Русь устоит, и
народ православный великое испытание вынесет и возродится. А далее и
пострашней испытания будут, но все минет. Воссияет на Руси третий Рим. Бесы
же обретут оковы безвременья. Только для сего каждый православный должен с
верою честно свое исполнять: пахарь -- свое крестьянское, ты -- свое
воинское, царь -- государственное, каждый на своем месте, но все купно,
соборно, ибо врозь силу бесовскую не сокрушить, бесы сильны нашей рознью.
Так-то, сын боярский. А тебе теперь цены нет -- ты сам, своими глазами зрел
народ в неверии и ведаешь, что нашей Руси уготовано. Теперь ты всякого
сумеешь предостеречь, остановить, ободрить, на путь верный наставить. Помни:
наша сила в людях. Неустанно их воедино собирай: Словом Божиим, воеводской
волей едини и крепи воинских людей, ибо во вся дни жизни твоей воинское
служение -- твое дело. А теперь прощай. Сейчас к берегу стружок привалит.
Подрядите кормщика за три рубля -- он вас до дому доставит. Вот деньги.
И монашек вложил в ладонь Еропкину кису с серебром. Выпрямился, в пояс
поклонился и зашагал по бережку на Коломну.
-- Отче, эй! -- вслед возвысил голос Еропкин. -- Звать-то тебя как? За
кого Бога молить укажешь?
-- Сергий я, -- обернулся монашек.
-- Тот самый?
Ничего не ответил монашек. Только посох из правой руки в левую
перехватил и широким крестом благословил то ли Еропкина, то ли луговину,
лес, речку и всю землю до окоема.
А из-за поросшего ветлами мыска уже выбежал белопарусный стружок. Со
стружка неслась песня:
Сторона ль ты моя, сторонушка.
Ни отдать тебя, ни продать, ни кинути --
Но от века до веку с тобою мне слезы лити,
Горе мыкати, радость нянчити...
А и горазд же песни складывать русский человек! Оглядит взором светлым
избу свою, ниву, деток малых, жену, лес заречный, даль лазоревую, ладонь к
щеке приложит и давай петь. Вроде бы поет о том, что видит, слова ясные да
простые выговаривает, а вслушаешься в их ладную череду, и выходит: грустно,
весело ли, об одном поет русский человек -- о своей душе. На Руси песня --
мирская исповедь. Русская душа песней очищается, лечится, а поющий и
слушающий пение на Руси -- едины. Ибо русская песня от сердца идет, сердцем
воспринимается, и уж только потом разум постигает ее. Слушаешь,
вслушиваешься в русскую песню и понимаешь: Россия была, есть и будет
подножием Престола Господня, что издревле зовется Святая Русь, а русский
человек -- Божий трудник извечно, ныне и присно и во веки веков, даже если,
случается, и согрешит. Потому что на Руси грех всегда считался и считается
грехом и никогда не становился и не станет правдой жизни.
Коломна, 7 ноября 1992 г.
Значение некоторых вышедших из употребления слов
Бесермeн (то же, что басурман) -- нехристианин.
Брoдни (то же, что бахилы) -- мягкие кожаные сапоги с очень длинными
голенищами -- для хождения по болоту.
Гайтбн-- лента, тесемка или шнурок, на котором носят нательный крест.
Дукaт -- старая монета.
Ертаульный полк-- передовой, авангардный, разведочный.
Кончaр -- меч с узким клинком; кривой кинжал.
Кyнтуш -- кафтан с откидными рукавами.
Романeя -- сладкое вино из французской водки.
Скaнные -- от скань -- волоченое золото, серебро, а также мелкая
проволочная серебряная работа, филигрань.
Сулея -- фляга для вина или масла с широким горлом.
Сyлица -- метательное копье.
Тать -- вор, грабитель.
Тулумбaс -- большой турецкий барабан.
Фeрязь -- мужское платье с длинными рукавами без воротника и пояса.
Шестопер -- старинное ударное оружие в виде жезла с головкой из шести
металлических пластин -- "перьев".
Шyица -- левая рука.
Страницы:
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -