Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
ез.
Короче, поехал я в эту Усмань попутным грузовиком. Уже в городке,
отыскивая какой-то хитрый склад, приметил базарчик и заглянул туда - варенца
захотелось. Деньги тут хождения не имели, но у меня в ушанку была воткнута
отличная иголка с ниткой. За нее мне налили маленький граненый стаканчик
розовой, с коричневой пенкой благодати. Я взял стаканчик двумя пальцами,
поднес ко рту, и тут случилось непонятное: меня чем-то накрыло, сдавило,
сплющило, я задохнулся и перестал быть.
Сознание вернулось испугом: что с варенцом? От него осталось зубристое
донышко стакана, которое я продолжал сжимать большим и средним пальцами.
Пережив гибель варенца, я разобрался и в остальном: я лежал в мешанине из
снега и глины, вокруг - небольшая толпа. Рядом со мной бойцы стройотряда в
изношенных ватных костюмах и башмаках с обмотками копали землю.
Мне помогли встать, отряхнуться. В толпе оказалась молоденькая
санитарка с испуганным лицом. Она велела мне поднять руки, опустить,
присесть, встать, пошагать на месте, повертеть головой.
- Порядок, товарищ лейтенант. До ста лет жить будете.
Оказывается, это сработал горбыль "дорнье" - медленный немецкий
разведчик. Он часа два висел над городком, на него никто внимания не
обращал. Зачем он скинул бомбу на этот жалкий базарчик - непонятно, тут и
военных было - раз-два и обчелся. Никто не пострадал. Снесло пустой ларек,
вышибло стекла в ближайших домах, пробило бидон у молочницы да меня засыпало
землей. Рядом стройбатовцы тянули какую-то траншею, они и пришли на помощь.
- Ну, парень, ставь Богу свечку, с того света вернулся! - весело
сказала тетка, у которой я выменял варенец.
Я думал, она вернет мне иголку, но ограничилось сочувствием.
- В могиле-то уж точно побывал! - подхватила другая, у которой варенец
был в опрятных махотках.
Плеснуть малость ожившему покойнику ей в голову не пришло.
Я пошел своей дорогой, в левом ухе щекотно зуммерил комар.
Водки на складе не оказалось. Местные жулики сделали вид, что все они
члены общества трезвости. Что-то у Мельхиора не сработало, или я не вызвал
доверия.
Вечером я сидел в избе у печки и перечитывал - в сотый раз - верстку
своей первой книжки. Вошел с улицы Мельхиор.
- Почему не доложили о выполнении задания? - оказывается, он не всегда
добрый.
- Какого задания? - не слишком вежливо спросил я - верстка подняла во
мне чувство самоуважения.- Вы о водке, что ли?
В его красноватых, будто исплаканных глазах была такая ярость, что мне
покaзалось: сейчас ударит.
Но он резко отвернулся и прошел к себе.
Ночью со мной случилось странное происшествие. Мне захотелось, как
говорили в старину, по малой нужде. Скворечник находится за огородом, лень
было туда идти, да и темно, я пристроился рядом, за сараюшкой. Только
двинулся назад, как сразу и больно наступил на какую-то железяку и начисто
потерял и сараюшку, и дом, и всякое представление, где нахожусь. Никакого
ориентира, земля и небо слились в сплошную черноту. Сунулся туда, сюда,
набил шишек, а прохода нигде нет. Заблудился в двух шагах от избы. Сперва
мне было смешно, а потом стало страшно. Я накинул шинель на спальную рубаху,
босые ноги сунул в сапоги, а мороз был под десять градусов, так и замерзнуть
недолго.
- Кто там? - раздался железный голос Набойкова.
- Это я. Заплутался.
- Что с вами происходит? - спросил Набойков. Я бы сам хотел это знать.
Он нашел меня в темноте, взял за руку и привел в избу.
Я опять завшивел. А ведь всего неделю назад я был в поезде-бане и на
мне шелковое белье. Есть правило: вши не водятся в шелковой ткани. Им,
наверное, скользко. Жаль, что они не знают этого правила.
Весь наш отдел маленько почесывается, здесь сложно с мытьем. В деревне
есть одна только действующая домашняя банька - для начальства. Конечно,
приближенным дают попользоваться остывшей водой, остальным полная хана.
Поезд-баня приходит на полустанок раз в месяц, все другие способы мытья
никакого впечатления на вшей не производят. Как-то раз нам запретили ходить
через сени - там мылась Ася над корытом, согрев себе воды в чугунке. И тем
не менее я не раз замечал, как она скреблась толстой спиной о косяк.
Вчера опять ездил в знакомую часть дочитывать немцам сообщение о
сталинградской "конфузии". "Вы слишком рано прервали сообщение",- без тени
упрека, просто констатируя факт, сказал Мельхиор. Но откуда ему стало
известно? Что еще он знает о соло на трубе из скоросшивателя? Его вечно
простуженное лицо было непроницаемо. "Я успел сказать главное",- пробормотал
я. "У вас будет радиоустановка, вы скажете текст до конца". Конечно, это не
за водкой ездить, и все же... "Для диктора у меня недостаточно хорошее
произношение". - "На переводчика вы тоже не тянете". - "Конечно. Я тяну на
инструктора-литератора, меня сюда прислали на эту должность..." - "Вы не
подчиняетесь приказу..." Вот чем хороша для многих армейская служба: не надо
ломать голову над доказательствами.
...Почему-то я попал в тот самый блиндаж, что и предыдущий раз. Пока мы
сюда добирались - мне дали в полку провожатого,- немцы все время вели
пальбу: мины чиликали, пули рикошетили, будто дергали басовую струну, иногда
деревянно стучал пулемет, рвались снаряды.
- Оживленный у вас участок,- сказал я провожатому.
- Хреновый пятачок,- боец плюнул. Он сказал, конечно, не "хреновый" -
жестче.
- Почему "хреновый"? - я тоже сказал жестче.
- Потому что у нас самое хреновое место. Мы в низине, а фрицы на
взлобке. И у них элеватор - все как на ладони. Лейтенант говорит: когда
наступление будет, нас штрафниками заменят. Коли отсюда идти, Савур-могила -
черный гроб.
- А где этот элеватор?
- Близко. Сейчас не видать ни хрена. Торчит дуля, и никак ее не
сшибить. И бомбили, и тяжелой били - как заговоренный.
В блиндаже меня встретили без особого восторга. Солдат наша
деятельность раздражает. Они считают, что это пустая трата времени и сил,
дешевая игра людей, которые не хотят воевать по-настоящему. Только на
Волховском фронте - до моего инспекционного полета на бомбежку - хорошо
относились к нашей продукции: листовкам и газете. Летчикам мешал докучный
груз, и они сбрасывали всю контрпропаганду над нашими позициями. Бойцы
использовали бумагу для самокруток и "козьих ножек". Они утверждали, что
наша бумага лучше курится, чем бумага центральных газет или "Фронтовой
правды".
Штатному диктору полагается боец-рупорист, но я не был штатным
диктором, надо было самому вынести рупор в ничью землю. Заползать далеко нет
нужды: радио достаточно горласто, чтобы фрицы услышали, но после ночного
приключения я боялся заблудиться. А потеряться тут - это не то, что между
избой и уборной. Потом я сообразил, что легко найду дорогу назад - по
шнуру...
Сейчас немцы стреляли трассирующими пулями - для порядка, в никуда. Но
стоило начать передачу, огонь оживился, а через минуты две они лупили из
всех калибров. Блиндаж здорово трясло. Все было, как в первый раз, стоило
для этого ехать.
Что-то серьезное они подключили, земля посыпалась со стенок. Я тем не
менее с армейской тупостью продолжал брусить никому не слышный текст. В
блиндаж ворвался разъяренный комвзвода.
- Кончай свою фигню! - он выразился крепче.- Все равно они ни хрена не
слышат.
- Уже кончаю... кончил,- сказал я, призвав, как положено, фрицев к
сдаче в плен с посулом жирного супа, прекрасного обращения, интересной
работы по специальности и скорейшего возвращения домой после нашей победы.
Не жизнь у нас в плену, а масленица, вот бы нашим гражданам так!
- Что ты несешь, если их так раздражает? - спросил лейтенант.
- Что и всегда,- пожал я плечами.
- Не загинай! Что я, пальцем сделан? Фрицы хрен положили на вашу
трепотню, а сейчас как с цепи сорвались.- Он иначе назвал то, с чего
сорвались фрицы.- Знаешь, не ходи сюда больше. Ну тебя на хрен. И без тебя
тут хреново, хреновей некуда.
- Вам же лучше: я расшатываю фрицам нервы.
- Ты нам расшатываешь нервы. А себе уже расшатал. Что ты рожи корчишь?
- Хочу тебе понравиться.
- Слушай, а ты не поехал малость? Какой-то у тебя глаз мутный.
- Ладно. Пойду за рупором.
- А чего за ним ходить? Сам придет, если что осталось.
Он cказал бойцам, и они подтянули за шнур искалеченный рупор.
Я не испытывал к нему такого отвращения, как к его собрату из
скоросшивателя, но легко сдержал слезу при виде печальных останков.
Два дня меня не трогают. Если б не вши, я просто не знал бы, чем себя
занять. А так скребешься и чешешься дома, потом бежишь в уборную и даешь
этим гадам большое сражение. Главные их силы располагаются по резинке моих
несравненных шелковых подштанников. Бьешь их до посинения от холода, в
уборной дует из всех щелей, и, похоже, истребляешь всех до единой. Но через
несколько часов опять чешешься, как шелудивый пес. И пиретрум их не берет,
хотя я потратил весь мой немалый запас.
Сегодня я поймал себя на том, что привык к ним. Во всяком случае, они
досаждают мне чисто физически, а не морально, что при моей брезгливости
невероятно. На Волховском я психовал из-за каждой несчастной вши, а сейчас
отношусь к ним со спокойствием эскимоса.
Я все время о чем-то думаю, но сам не могу понять толком о чем. Думаю,
тревожусь, тоскую, но все как-то без четкого содержания. В башке мешаются
воспаленные глаза, сопливый нос Мельхиора, Асина жирная спина, скребущаяся о
косяк, пустое озабоченное лицо Набойкова, наш спящий на ходу боец - и все
это исходит смрадом тревоги. А потом в башке теснятся московские виды:
трамвай, бульвар, булыжник нашего темного переулка, обитая дерматином дверь,
шарк знакомых шагов - и я начинаю глотать слюну - по старому совету еще
школьных дней,- чтобы не разреветься.
Только этого не хватало. Через кухню то и дело шляются с озабоченным
видом Мельхиор, Набойков, Ася. Их мнимая деловитость раздражает. Они тоже
почесываются, но этим не исчерпывается их существование. Каждый служит своей
темной, большой или малой, тайне. Я же только чешусь и жду чего-то
недоброго. Что еще измыслит деятельный и праздный ум Мельхиора? Впрочем,
почему праздный? Все, что он придумывает, весьма целеустремленно: хреновый
пятачок, ундервудная ночь, усманская командировка - звенья одной цепи. Я
перестал ходить в столовую, но не потому, что мне не хочется жрать. У меня
такое чувство, что если я выйду из дома, то уже не вернусь назад. Куда я
денусь? А черт его знает! Не найду своей избы, ее не окажется на старом
месте. А и найду, меня не пустят, скажут, все места заняты.
А что такого плохого произошло? Диктором меня и на Волховском фронте не
раз посылали, я даже с радиомашиной ездил под Спасскую Полнеть и Мету, и на
пишущей машинке сколько раз печатал, когда были затруднения с машинисткой,
правда, по своей инициативе. За водкой, правда, не ездил. Но дело не в
водке, не в машинке, а в том, что за этим скрывается. А вдруг ничего не
скрывается и я сам загоняю себя в бутылку? Все как-то образуется. Начнется
наступление, повалят пленные - опросы, собеседования, бюллетени о настроении
солдат и офицеров противника, работы будет навалом, Бровину одному не
справиться. И неужели мне так важна должность инструктора-литератора?
Должность у меня одна до конца дней: писатель, все остальное не стоит
выеденного яйца. Чего я так развалился?
Не знаю. Меня преследует чувство, будто я чего-то забыл. Очень важное
забыл, и если вспомню, то все будет в порядке. Я ищу это в ближней и дальней
памяти, но никак не могу найти. И мне смертельно хочется домой, хоть на один
день. Там я непременно вспомню, что меня мучит, и начну сначала. Пусть меня
вернут сюда, все пойдет по-другому. Дело не в них, а во мне.
Вечером все куда-то ушли - с пакетами, сумками. Наверное, смычка с
соседним отделом - агитпропом. Меня оставили дежурным. Боец сонными
движениями подкинул в печку полено, другое и вдруг испарился.
Воспользовавшись одиночеством, я устроил вшивое аутодафе. Водил тлеющей
лучиной по швам моего замечательного шелкового белья, прожег его в
нескольких местах, но, как вскоре выяснилось, не истребил этого
жизнестойкого племени. Торквемада из меня не получился, впрочем, и он,
кажется, не смог извести всех еретиков, как ни старался.
Потом я долго пытался придумать что-нибудь смешное. Это моя старая
игра, я много раз выдергивал себя таким образом из дурного настроения,
грусти, даже отчаяния. Самое лучшее - вспомнить что-нибудь смешное про
окружающих или самого себя и, утрируя, рассказать в уме кому-то из близких,
понимающих юмор. Казалось бы, легче всего высмеять нашу юную толстую
Мессалину с ее почесываниями о косяк, крайней нужностью во всех точках
политдержавы армии, симуляцией, омовением в сенях в духе библейской Сусанны,
но что-то у меня не срабатывало. И Мельхиор годился для моих целей - до чего
же хорош алчный оскал снабженца на постной мине контрпропагандиста! Нет, не
получается. Вспомнился клоун из "Артистов варьете", которого гениально играл
Борис Тенин. Он никак не может рассмешить публику. В нем заложено что-то
непоправимо печальное, и чего он ни придумывает, получается жутко, трагично,
а не смешно. С удивительной, щемящей интонацией произносил он: "Не смешно!"
И вдруг я всхлипнул. Этого еще не хватало. Я легко плачу над
страданиями книжных героев, а так из меня дубьем слезы не выжмешь. Совсем
развалился.
Я дождался возвращения бойца и завалился спать. Наверное, мне следовало
бодрствовать, пока не придет наша гулевая компания, но мне расхотелось
сторожить их пьянство.
Ночью я проснулся оттого, что кто-то тряс меня за плечо. Открыл глаза -
Набойков. Что-то часто я с ним сталкиваюсь.
- Вам плохо?
- Нет. А что случилось?
- Вы кричите, стонете, воете. Всех перебудили.
- Это во сне. Простите.
Утром все встало на свои места. Мельхиор пригласил меня в кабинет.
Смотрел он с такой добротой, что у меня душа ушла в пятки.
- Вам нужно показаться врачу.
- Зачем?
- Вы не в порядке. Очевидно, вы не замечаете за собой, но со стороны
это очень заметно.
- Что заметно?
- Вы дергаетесь, хмыкаете, разговариваете с самим собой, ночью кричите,
плохо ориентируетесь.
- Мне это не мешает.
Доброту его как рукавом стерло.
- А окружающим мешает. У нас тут не госпиталь и не богадельня. Нам
нужны полноценные работники. Я не знаю, что с вами. Надеюсь, ничего
серьезного. Это решат врачи. До их заключения место остается за вами.
- А какое может быть заключение? Я здоров.
- Тем лучше. Вернетесь в отделение. Набойков вас проводит.
Набойков все время порывался нести мой рюкзак. Не знаю, какие ему даны
были инструкции, возможно, он должен был проводить меня до Анны, где
находились ПУ и фронтовой госпиталь, возможно, до Графской, откуда шел
прямой поезд на Анну, но ни то ни другое путешествие его не привлекало.
Излишней услужливостью он компенсировал свое предательство. Ведь они-то
считали меня больным.
От разъезда до Графской должен был отправиться короткий состав из двух
теплушек и нескольких платформ, груженных песком.
- Доберетесь? - бодро спросил Набойков.
- О чем разговор? - так же бодро отозвался я.
Мы обменялись крепчайшим мужским рукопожатием. Он даже хотел поцеловать
меня, но в последний момент удержался. Зато не поскупился на прощальные
бесценные советы. Я знал всему этому цену, но все же с некоторой печалью
смотрел ему вслед.
Набойков избрал благую участь. Весь день протомился я на разъезде.
Товарняк на Графскую пошел лишь вечером. В теплушку меня не пустили, и я
проделал весь путь на открытой платформе...
На этом обрываются мои дневниковые записи. Обрываются надолго - на пять
с лишним лет. Лишь в исходе сорок восьмого года заведу я себе новую тетрадь.
Я не знаю, почему перестал записывать свою жизнь, да это и неважно. В
оставшиеся мне воронежские дни я делал затеcи, о которых упоминал выше.
Лесков говорил, что каждую вещь надо писать вдоль, а потом поперек.
Затеcи - это рассказы, написанные только вдоль. Я, правда, уже в московские
дни пытался написать их и поперек, но по ряду причин не осуществил этого
намерения до конца. Может быть, оно и к лучшему, сохранилась подлинность
переживания, оно не стало литературным. До последнего времени мне оставалось
непонятным, как мог я в своем тогдашнем состоянии корпеть над этими почти
что рассказами. Куда естественнее было бы продолжать дневниковые записи или
отложить возню с бумагой до лучших времен. И лишь недавно открылся мне
довольно простой смысл моих литературных усилий: это было самоспасение. "И
форму от бесформия мы лечим",- сказал поэт. Я бессознательно лечил свой
распад, утрату душевной и физической формы попыткой создать литературную
форму и тем самому собраться нацельно.
Рванина блокнотных записей напоминала мою внутреннюю расхристанность.
Бессознательно я нашел эту душевную терапию, когда переводил в литературу
(ну, пусть в полуфабрикат литературы) свои мытарства меж явью и бредом.
Каждый умирает в одиночку, но и каждый спасается в одиночку. Я
занимался последним, сам того не ведая. Две избитые истины: человек ничего о
себе не знает и человек знает о себе все - равно справедливы. Полная слепота
к себе и высшая проницательность могут сосуществовать в одном переживании. Я
не знал, что со мной, в те черные воронежские дни, но в тайной
сознательности обременял рассудок самым важным и спасительным для него
делом. Вот эти затеcи.
ЖЕНЩИНА В ПОЕЗДЕ
В Графской я пересел на поезд до станции Анна, где находилось
Политуправление фронта. До этого я километров двадцать ехал на открытой
платформе и так закоченел, что совсем не чувствовал своего тела, кроме
поясницы, которую намял и согрел спустившийся рюкзак. Я едва отыскал дверь
вагона из-за темноты проклятого воронежского ветра, который содрал с наста
снег, сухой и колючий, как песок, и швырял им в глаза.
Я никогда не чувствую себя более жалким и беззащитным, чем при посадке
на поезд. Мне всякий раз кажется, что меня почему-либо не посадят, поезд
уйдет и я останусь один на пустой платформе, и так день за днем, в холоде,
голоде и щемящей пустоте. В такие минуты я беззащитен, как ребенок, и как
ребенок могу привязаться к человеку, который поможет мне, спасет от этого
страха.
Но я сел в поезд без посторонней помощи, в вагоне были свободные лавки,
я скинул мешок, расстегнулся и на мгновение отдался чистому, нежному и
самому настоящему, беспримесному счастью, какое только есть на свете.
Это был обычный дачный вагон, но посередине скамейки были сняты и
стояла железная печурка. Вокруг нее на дровах сидели бойцы. Березовые
мерзлые дрова оттаивали и приятно попахивали осенней пожухлостью леса. От
дыма печки и самокруток, отсветов пламени воздух в вагоне был
багряно-сумрачным и чуть дрожащим. Бойцы о чем-то негромко разговаривали и
курили. И мне захотелось курить. Я достал начатую пачку "Кафли", скрутил
папироску и глубоко затянулся. С этого первого желания кончилась
безмятежность моего счастия. Возбуждение, с
Страницы:
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -