Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
бессильна
сообщить ему что-либо, впервые что-то дрогнуло. Все черты сместились,
потеряли очертания, как плохо заквашенный крендель, расплющился нос, потекли
куда-то губы. Мне показалось, что лицо ее вот-вот утратит всякую форму, но
непривычно трудная работа продолжалась, в бесформенно-текучей массе
появились какие-то новые образования, и постепенно на лице ее сложилась
гримаса боли...
С тех пор все оставили меня в покое. Началась череда огромных, пустых,
сияющих, словно залитых расплавленной фольгой, дней. Земля казалась с
овчинку, все состояло из сплошного, громадного неба. Солнце не имело своего
места на небе, оно целиком растворилось в бледной, сияющей лазури. Стало
невообразимо трудно протягивать клочок дурной материи - свое тело - сквозь
то чистое, прозрачное, невесомое вещество, каким стали дни. Да я и сам
превращался в полупризрак.
Единственной точкой соприкосновения с жизнью стала для меня семья
хозяев, где я получал обед. Но отсюда и последовал первый тревожный сигнал.
Я заметил, что дети стали меня презирать. Напрасно пытался я убедить себя,
чго причиной тому детская жадность: ведь я поедал их хлеб. В глазах старшей
девочки было слишком много проницательного, тонкого лукавства. Однажды я
застал их за странной игрой.
- Я не хочу воевать, я контуженая! - нарочито капризным голосом
говорила старшая, дрыгая ногами.- Ну же!..- повелительно бросила она сестре
и пяткой наддала ей под подбородок.
- Вы не волнуйтесь...- как заученный урок отвечала та.- Покушайте
кашу...
- Я хочу кашу с маслом! - захныкала старшая, еще сильнее дергаясь.
Портрет был довольно точен - настолько, что даже добрая, глупая
хозяйка, которой почти полная глухота придавала некоторую отрешенность,
пряча улыбку, замахнулась на девочек тряпкой...
На другое утро я пошел в госпиталь. Туда было километров шесть, мимо
базара, мимо торчащей на краю города колокольни, затем пустым полем, через
лес, снова полем до разрушенного сахарного завода, где и разместился в одном
из уцелевших корпусов фронтовой госпиталь.
Впереди меня бежала моя голубая тень. У меня никогда не было такой
жалкой тени. Верно, сам того не замечая, я как-то скрючился, сжался в эту
пору моей жизни от вшей, от холода, от голода, от неутихающей душевной боли.
А тут еще ветер! Нет ничего страшнее здешнего ветра. От него никуда не
укроешься, не защитишься, ему нипочем одежда: мне казалось, я голый шагаю
через поле. Но где-то в глубине я знал, что мне на благо сейчас этот злой
ветер, приближающий меня к самому краю отчаяния...
Вблизи леса меня нагнали розвальни, запряженные парой волов. В
розвальнях, на соломе, сидел человек в шинели без ремня и погон, в
старенькой ушанке с облупившейся звездочкой. Видно, демобилизованный боец. Я
раздумывал, попросить ли его подвезти меня, когда человек сам крикнул:
- Присаживайтесь, товарищ командир!
Я упал на солому. Буграстые загривки волов прикрыли меня от ветра,
только ноги продолжали стыть, а рук я вовсе не чувствовал. Я предложил
вознице вытащить из моего кармана табачок и скрутить по одной.
- Понимаешь, пальцы у меня совсем обмерли.
- Тпру! - крикнул человек, повернулся и как-то неловко стал вытаскивать
у меня из кармана кисет.- Вот потеха-то, товарищ командир,- говорил он,
улыбаясь.- У вас пальцы не гнутся, а я вовсе без руки!
Тут только я заметил, что у него из рукава торчит гладкая чурка. Мне
стало стыдно. Я достал кисет и, просыпая, скрутил две папиросы. Мы закурили.
Лицо человека приняло детски счастливое выражение.
- Хорошо! Слабоват только малость. У нас в части, бывало, тоже "Кафли"
выдавали. А только мы больше махорочку почитаем.
Он причмокнул на волов, и те послушно-тяжело зашагали, встряхивая
заиндевевшими загривками. Дым приятно согревал рот. Мы молча курили, но
человек то и дело радостно и многозначительно мне подмигивал, словно мы с
ним тайком украли какое-то запретное наслаждение.
Сани спустились под бугор, и вот уж стелются под полозья голубые тени
сосен. Дорога шла совершенно прямо и лишь в одном месте делала едва заметный
поворот. Возница отвлекся, занятый папиросой и тем сложным глубоким
удовольствием, которое получал от нее, и, воспользовавшись этим, волы и
поперли прямо по целине.
Они выбивались из сил, но с каким-то тупым упорством не желали видеть
дороги, которая пролегала рядом.
- Батюшки! - воскликнул человек, вываливаясь из саней. Он заковылял к
мордам волов и повис на оглобле. По первому же его движению я понял, что
вместо правой ноги у него протез: живая нога не проваливается в снег так
глубоко. Какое-то сложное и недоброе чувство мешало мне прийти ему на
помощь. Я внимательно и безучастно следил за всеми его беспомощными и
смешными движениями. Наконец, он как-то изловчился и вывернул морду одного
из волов в сторону дороги. Волы с той же спокойной тупостью круто повернули,
едва не опрокинув розвальни.
- И упрямый же народ эти вoлики! - сказал человек, не упав, а рухнув в
сани, как дерево. Да он и был наполовину деревом...
"Не волики, а гнусные скоты, которые мучают тебя, сукин ты сын! Схвати
свою деревяшку здоровой рукой и лупи их по мордам, бей их под живот, туда,
где у них опалено серым. А потом бей меня, бей всех, кто тебе попадется под
руку. Хоть на это пригодятся твои деревяшки!.."
Разумеется, я ничего этого не сказал, я как-то оцепенел вдруг.
- Знаете, товарищ командир,- заговорил вдруг ездовой,- неспособный я
человек. С полгода, поди, прошло, как из госпиталя выписался, и все никак к
деревяшкам не приобыкну. Чудно, ей-Богу! Наполовину из живого тела, а
наполовину из дерева. Даже к жене вот ехать совестно, мы-то не здешние,
с-под Вышнего Волочка, чего ей с чуркой спать - срамотно! - И, совсем
развеселившись от разговора с хорошим человеком - похоже, возница считал
меня хорошим человеком,- он с отчаянным жестом, словно решаясь на великую
нескромность, даже не сказал, а радостно и любовно всхлипнул: - Эх, товарищ
командир, свернем еще по одной!..
Этот смиренник совсем доконал меня. Я вылез из саней еще более
деревянным, чем он сам...
В госпитале я нехорошо растерялся. Я представлял себе строгую, чинную
больничную тишину, куда я внесу решительный диссонанс. Но здесь все были
сами какие-то сумасшедшие. Здесь было людно, шумно и бестолково, как на
рынке. Раненые мотались по лестницам и коридорам среди намазанных девок в
белых халатах. Я присел около "титана", чтобы немного освоиться с
обстановкой.
Раненые то и дело снимали с гвоздя огромный тяжелый ключ, словно бы от
монастырских дверей, и ковыляли в уборную. На лестнице к раненым
присоединялась сестра. Ключ визжал в замке, и высокая готическая дверь
скрывала парочку. Казалось, весь госпиталь страдает недержанием мочи: ключ
ни минуты не висел спокойно на гвозде. Ну и сестры в этом госпитале! Стоило
посмотреть, что можно сделать из простого полотняного халата и пары кирзовых
сапог для придания себе соблазнительного вида.
Я охотно верю, что это не мешало сестрам дежурить по трое суток кряду,
не спать ночей, до полного изнеможения возиться с градусниками и уточками.
От усталости глаза у них были красные, как у кроликов. Ничуть не мешало,
напротив: не будь уборной с ее кратким счастьем, немногие смогли бы
выдержать такую жизнь...
Решив, что мне не освоиться в этом монастыре, не свершив его
сокровенного обряда, я снял со стены ключ, тяжело наполнивший ладонь. На
лестнице я уловил робкую мольбу чьих-то голубых и печальных глаз, но у меня
не хватило смелости ответить на их молчаливый призыв. Я исполнил обряд,
вытравив из него содержание веры, и потoму остался столь же чужд этому миру,
как и прежде. Меня хватило лишь на то, чтобы узнать дни приема главного
психиатра фронта.
Я медленно брел по дороге, слабо освещенной луной. Во мне что-то
шевелилось, складывалось, распадалось и соединялось вновь. Мозг оставался
безучастен к этой смутной, тревожной и властнрй работе подсознания. Вдруг я
с острой болью шарахнулся от какого-то черного предмета. Это был куст
можжевельника. Не то чтобы я укололся о его иглы, он рос обочь дороги. Нет,
это был первый предмет, который я обнаружил, выйдя из странного своего
состояния, и он причинил мне боль. Это была боль от ненужности. Зачем мне
этот куст, эта дорога, зачем мне все, что наполняет этот чуждый, враждебный
мир?
Смутная работа подсознания завершилась сломом, смысл которого я осознал
лишь на другой день.
Я достиг своей цели. Теперь все причиняло мне непереносимую, удушающую
боль. Я готов был кричать при виде серебряной, в голубом ореоле, луны; я в
ужасе шарахался от телеграфного столба; звук человеческого голоса вызывал
гримасу страдания на моем лице. И все это было непроизвольно, без всякого
участия воли. Я достиг последнего края отчужденности от мира, я даже
перестал обращать внимание на вшей. Я думаю, что подобное состояние
охватывает души великих практиков накануне их главного свершения: уже
знаешь, что не можешь не сделать того, что начертал себе. Только сейчас
понял я, до чего несобранны, легкомысленны и слабы окружающие меня люди. Моя
душа испытывала давление в сто тысяч атмосфер - что же могли
противопоставить они человеку, сжавшему в себе такую силу боли? Эти люди,
для которых ночь - это просто тьма, а не кромешный бред; луна - это луна, а
не нежный и тоскующий лик матери, склонившейся над больным сыном; печь - это
просто тепло, а не тоска по утраченному теплу семьи. Люди не спотыкающиеся о
тени, как о железные брусья, а спокойно ступающие по ним; для которых сон и
явь четко разделены, а не перемешаны болью до той степени, что уж не знаешь,
что приснилось тебе, а что свершилось наяву. Рассеянные, нищие люди,
наделенные ничтожным дневным сознанием!..
Больной, несчастный, сильный, уверенный в себе, шел я на другой день в
госпиталь. Я верил, что это последний мой шаг в сторону от прямого пути к
дому, к семье...
ЖЕНА БРИГВРАЧА
- Садитесь,- сказал главный психиатр-невропатолог фронта, полковник
медицинской службы, крупный, глыбистый человек с дореволюционным земским
лицом.- Ну-с, на что вы жалуетесь? - спросил он с уютной, тепло-иронической
интонацией.
Я посмотрел в добрые, голубые, чуть насмешливые глаза, на седоватые усы
щеточкой, на большие, склерозированные, располагающие к доверию щеки, но
подсказки не получил.
- Я ни на что не жалуюсь.
Улыбка исчезла на миг краткой оторопи и снова затеплилась на умном и
слишком понимающем лице врача. Он пошевелил какие-то бумаги на столе, одну
из них поднес к глазам и сразу отбросил.
- Так что же мы будем делать?
- Не знаю. Меня послали...
Улыбка сползла с его губ, на этот раз окончательно.
- Разденьтесь до пояса и снимите сапоги,- сказал он, хватаясь за
докторский молоточек - бессильное оружие ученых слепцов, претендующих на
знание тайного тайн человека.
Последовал ряд ритуальных действий: удары под коленку, кресты - пальцем
- на груди, полоски бумаги на вытянутых вперед руках и прочая бессильная
чепуха. И глубокомысленное:
- Мы должны вас комиссовать.
- Что это значит?
- Решить - годитесь ли вы к продолжению службы в армии.
- С какой стати? Я здоров.
- Это и решит комиссия.
Признаться, я ждал от него большего. Для такого примитивного решения не
нужна была столь прекрасная старинная внешность. Или я так заигрался в свои
придурочные игры, что потерял над собой контроль и ввел в заблуждение даже
этого старого, опытного врача?
- Но я-то себя знаю. Со мной все в порядке.
- Почему вас послали сюда?
Он запутывал меня, я не знал, что ему ответить, как себя вести. Вот не
ждал, что он так круто возьмет быка за рога. Мне казалось, он должен
постараться понять сидящего перед ним человека. Он сбил меня с толку. Я не
хочу и не могу быть запечным сверчком в Мельхиоровом царстве, не хочу быть
изгоем, третьим лишним, от которого надо любым способом избавиться, но лучше
вернуться туда, чем идти на комиссию. А чего мне, собственно, бояться, я-то
за себя спокоен! Но я боялся и ничего не мог поделать с собой. Я вдруг
почувствовал, что мое притворство, как бы сказать, не совсем зависит от
меня. Похоже, меня доконали. Но как сказать ему, что мне нужна лишь
маленькая передышка, а не демобилизация? Я рассчитывал на человеческое
общение, а столкнулся с канцелярией. Он ждал ответа.
- А вы их спросите,- сказал я грубо. Плевать я хотел на его четыре
шпалы. Если ты врач, то и будь врачом, а не занимайся допросом.
- Почему вы не хотите быть искренним? - сказал он совсем не
начальственным и даже не докторским голосом, а каким-то огорченно
человеческим.
Я промолчал.
- У вас был инцидент на передовой,- это было утверждение, а не вопрос.
Господи, какой я дурак! Ведь ему все известно из письма Мельхиора. Кем
же он меня все-таки считает? Психом? Но он врач и понимает, что я нормален.
Симулянтом, как моя поездная подруга? Но чего я добиваюсь, если не хочу
комиссоваться? Не могу же я ему сказать, что хочу в Москву, домой, к маме.
Это было бы той единственной правдой, какой он от меня не услышит. Почему
простые и естественные мотивы человеческого поведения должны быть скрыты, а
взамен их выдвинуты искусственные, опирающиеся на какие-то якобы
обязательные для всех нормы? А я хочу к маме. Да, взрослый человек,
писатель, муж, уже оставленный женой, автор книги, офицер, участвовавший в
бою и выходивший из окружения, и вовсе не слабак, не сопля на заборе, я хочу
к маме. Но вместо всего этого я сказал:
- У меня не сложились отношения в отделе. Это долгая история. От меня
не прочь избавиться. Вот почему я у вас.
- Это не ответ на мой вопрос.
Он вышел из-за стола, взял мою голову в большие теплые ладони,
пошевелил ее и вдруг сжал. Был острый укол боли, я сумел не вскрикнуть, но
вздрогнул.
- Осколок, пуля? - спросил он.
Конечно, в самое непродолжительное время он все из меня вытянул, даже
то, что я нарочно придуряюсь, чтобы меня не приняли за симулянта. Об этом
лучше было бы умолчать.
- Вы знаете, что в психиатрии вместо "симуляция" принят термин
"агровация" - сознательное усиление болезненных симптомов. Это тоже признак
болезни.
- Но я...
- Вы не в форме,- перебил он меня.- Давайте возьмем это за основу.
Психиатрия - не точная наука. Я вполне допускаю, что вы можете продолжать
службу, и это полезнее для вас, чем вакуум покоя. Но мы с вами люди в
шинелях. Я не могу ни отослать вас назад, ни оставить здесь. Я должен, вас
комиссовать. Возможно, вас не демобилизуют.
- Где эта комиссия?
- В Саратове.
- Я туда не поеду. Направьте меня в Москву. У меня хорошие отношения в
ПУРе. Я уверен, обойдется без всякой комиссии.
- В Москву мы не имеем права посылать.- Он долго и пристально смотрел
на меня.- Но я нарушу инструкцию. Дальше фронта не пошлют,- он усмехнулся.-
У вас интересный случай. Я уверен, что перегрузки, в том числе душевные, для
вас благо. Но сейчас тележка слишком перегружена. Я не знаю, как вы
справитесь, но уверен - справитесь. Хотелось бы в этом убедиться.
- Я напишу вам.
- Вы писатель - молодой, начинающий. Я вас не читал, не слышал вашего
имени. Если когда-нибудь услышу, значит, не совершил ни должностной, ни
врачебной ошибки.
Он достал из ящика письменного стола госпитальный бланк и стал что-то
писать...
Я не мог обнять и поцеловать этого доброго, умного, совестливого земца
с четырьмя шпалами, не мог ничем выразить своей слезной благодарности.
Уходя, я козырнул, приложив руку к пустой голове (армейский ум, как
известно, находится в шапке), затем еще раз козырнул и, как последний дурак,
в третий раз вскинул руку к виску. Но уверен, что он все понял.
...Получив ключи от Москвы в запечатанном конверте, я вышел из
госпиталя.
Не знаю, чем объяснить, но короткая эйфория погасла, едва за мной
захлопнулась госпитальная дверь. Мне вдруг стало жаль терять здешнюю жизнь,
в которой мне ничего не светило, и людей, чьи пути пересеклись с моим. Это
было бы понятно, если б речь шла о враче-психиатре, о женщине в поезде, о
бойцах, вытащивших меня из воронки, о стройбатовцах, извлекших из земляной
могилы, о полудеревянном ездовом, о хозяйке избы, кормившей и терпевшей
меня, даже о глупенькой Наденьке, даже о черкесе Рубинчике, но в сознании на
равных с ними скользили тени работяги Бровина, Набойкова, толстой Аси,
сонного дневального и даже Мельхиора. Они все чем-то нужны мне, хотя я им
совсем не нужен, а вдруг тоже нужен и тоже промелькиваю видением сна или
яви?..
День был еще ясен, но все предметы резко очертились в пространстве,
налились тенями, недоверчиво ушли в самих себя, как это бывает под уклон
дня. Над горизонтом легла фиолетовая тень земли. Я, конечно, не успею домой
дотемна. Дорога лишь казалась короткой: до леса рукой подать, за ним сразу
околица с колокольней, от колокольни видна моя изба, а в ней теплая лежанка
и кусок сала, который я вчера предусмотрительно не доел. Дорога обманывала,
она была волнистой: горбина - провал, вверх - вниз. Когда смотришь отсюда,
провалов не видно, горбины же складываются в короткую линию. Я попаду в
ночь, а с некоторых пор я не доверял ночи. Решено: я заночую здесь.
Химическая грелка, которую я налил водой перед тем, как покинуть
госпиталь, жгла руку сквозь варежку, но тепло не передавалось телу. Я сунул
грелку за пазуху. Она тут же прорвалась, из нее посыпался какой-то черный
порошок. Маленький участок груди под грелкой быстро погорячел, и я
почувствовал, как, ожившая, по нему просеменила вошь.
Ветер, шатавший скворечни, спустился вниз, стригнул, словно птичьим
крылом, по снегу и студью полыхнул под шинель. Я прижал одежду там, где
ударил холод, и не дал ему обнять меня всего, но ветер загудел и накинулся
на меня, ожесточенно, без передышки...
В первой избе, куда я сунулся в поисках ночлега, мне отказал военный в
синем галифе и матросском тельнике. На мой стук он приоткрыл дверь, заполнив
щель своим большим сытым телом, и стал молча проверять засов и ход задвижки
в петлях, словно я стучал специально для того, чтобы указать ему на их
ненадежность. Не спеша и основательно притворил дверь и наложил запоры.
В другой избе мне даже не открыли двери. Хриплый мужской голос спросил:
- Кто таков?
- Из госпиталя... Пустите переночевать.
- Раненый, что ли?
- Контуженый. На комиссии был...
- Места нет,- сказал человек и равнодушно зашлепал прочь от двери.
Я подождал зачем-то и пошел к следующей избе. Меня сразу впустили.
Здесь были одни женщины: старуха, молодая солдатка с младенцем у груди и
уродливая бабенка с вытянутой конусом и приплюснутой сверху головой.
- Ранетый? - с состраданием спросила старуха.
Я объяснил что и как.
- Раздевайтесь, товарищ командир,- сказала старуха.- Я вам валеночки
дам.- Она достала с печки пару разношенных драных чесанок.- Нехорошие, а все
тепше будет.
Я с наслаждением сунул ноги в их колючее сухое тепло. Распотрошившийся
вконец химобогреватель бросил в поганое ведро. Но тепло, напо
Страницы:
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -