Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
ояли
аккуратные росчерки трех учителей иностранных языков: "Му" -- что значило
Муллер, "Цбк" -- Цубанек и "Фен" -- так подписывался мой отец, фамилию
которого -- Фендрих -- я ношу.
Наиболее ясно вспоминались мне темные пятна на доме Муллера: на зеленой
краске вплоть до окон первого этажа виднелись черные, похожие на облака,
подтеки сырости, которая подымалась от земли; фантастические узоры казались
мне похожими на карты из какого-то таинственного атласа; к лету пятна
подсыхали по краям и их окружали белые, как плесень, разводы, но даже в
летний зной в этих облаках можно было различить темно-серое ядро. Зимой и
осенью сырость -- черная и кислая -- переползала через белые, словно
плесень, края и расплывалась, как чернильная клякса на промокашке. Я хорошо
помнил также самого Муллера, неряшливого, в домашних шлепанцах, помнил его
длинную трубку, кожаные корешки его книг и фотографию в передней, где Муллер
был снят молодым человеком в пестрой студенческой шапочке, а под этой
фотографией было витиеватым почерком написано, кажется, "Тевтония" или же
название какой-то другой корпорации на "...ония". Иногда я видел сына
Муллера; он был на два года моложе меня и когда-то учился со мной в одном
классе, но уже давно меня обогнал. Ширококостный, коротко подстриженный, он
походил на молодого буйвола; со мной он старался пробыть не более минуты;
этому доброму малому были, очевидно, неприятны наши встречи, потому что в
разговоре со мной ему с трудом удавалось избежать всего того, что, по его
мнению, могло меня задеть: сострадания, высокомерия или неприятной,
неестественной фамильярности. Поэтому он ограничивался тем, что, встретив
меня, хриповатым, но бодрым голосом говорил "добрый день" и показывал мне
дорогу в комнату отца. Всего лишь дважды я видел маленькую девочку лет
двенадцати-тринадцати; в первый раз она играла в саду с пустыми цветочными
горшками; она построила башню из сухих светло-красных горшков у зеленой, как
мох, стены и испуганно вздрогнула, когда женский голос крикнул: "Хедвиг!";
казалось, ее страх передался башне из цветочных горшков -- горшок, стоявший
на самом верху, скатился вниз и разбился на мокром темном цементе двора,
В другой раз я встретил девочку в коридоре, который вел в комнату
Муллера: она устроила в бельевой .корзине постель для куклы; светлые волосы
рассыпались по ее худой детской шейке, которая в сумраке коридора показалась
мне зеленоватой. И я слышал, как, склонившись над невидимой куклой, она
мурлыкала себе под нос какую-то не известную мне песенку, в которой через
определенные промежутки времени повторялось одно-единственное слово:
"Зувейя... зу... зу... зузувейя", -- и когда я проходил мимо нее в комнату
Муллера, она взглянула на меня, и я различил ее лицо: оно было бледное и
худое, и на него свисали прямые пряди светлых волос Должно быть, это и была
она, Хедвиг, для которой я снял комнату.
Комнату, какую я должен был разыскать для дочери Муллера, ищут в нашем
городе не менее двадцати тысяч человек; однако таких комнат бывает раз-два и
обчелся, и сдает их тот безвестный ангел, что изредка блуждает среди людей;
у меня как раз такая комната, я нашел ее в то время, когда просил отца
забрать меня из общежития. Моя комната большая, мебели в ней немного, и все
вещи хотя и старинные, но удобные; четыре года, что я уже прожил в этом
доме, кажутся мне вечностью: при мне родились дети хозяйки, и я стал
крестным самого младшего из них -- потому что именно я привел ночью
акушерку. В течение многих недель, когда мне приходилось рано вставать, я
грел для Роберта молоко и кормил его из бутылочки, потому что хозяйка,
измотанная ночной работой, просыпалась поздно, а будить ее у меня не хватало
духу. Ее муж принадлежит к числу людей, которые в глазах света слывут
артистическими натурами, его, как и многих других, считают жертвой
обстоятельств; часами он жалуется на свою загубленную молодость, которую у
него будто бы украла война.
-- Нас обманули, -- говорит он, -- нас обманули, лишив самых лучших лет
в жизни человека -- от двадцати до двадцати восьми!
И эта загубленная молодость служит ему оправданием для глупостей,
совершаемых им, а жена не только прощает ему все, но и потворствует; он
рисует, набрасывает эскизы домов, сочиняет музыку...
Ничего он не делает по-настоящему --так мне, по крайней мере кажется,
-- хотя время от времени его работы приносят деньги. По всей квартире
развешаны его наброски: "Писательский домик в горах Таунуса", "Дом
скульптора", -- и на всех набросках тьма деревьев, какие изображают
архитекторы; а я ненавижу деревья, изображаемые архитекторами, потому что
вот уже пятый год вижу их ежедневно. Я глотаю его советы, как люди глотают
лекарства, прописанные знакомым врачом.
-- В этом городе, -- говорит он, например, -- я в вашем возрасте жил
один, как и вы, и мне пришлось преодолевать опасности, каких я не пожелал бы
вам. -- Я знаю, что, говоря об опасностях, он намекает на кварталы,
населенные проститутками.
Муж моей хозяйки весьма любезен, но, по-моему, глуп; он обладает только
одной способностью -- сохранять любовь своей жены, которой он делает
прелестных детей. Моя хозяйка -- высокая блондинка, и долгое время я был так
страстно влюблен в нее, что тайком целовал ее фартук и перчатки, и от
ревности к этому дурню, ее мужу, не мог спать по ночам. Но она его любит, и,
по-видимому, мужчине вовсе не обязательно быть энергичным и преуспевающим,
чтобы его любила такая женщина, как она, женщина, которой я не перестаю
восхищаться. Часто он перехватывает у меня несколько марок, чтобы пойти в
одно из тех кафе, куда ходит богема, и, нацепив дикий галстук и взлохматив
волосы, он разыгрывает из себя невесть что, выпивая при этом целую бутылку
водки; я даю ему деньги, потому что не хочу огорчать его жену, унижая его. И
он знает, почему я даю ему деньги, ибо он наделен той хитростью, без которой
бездельники умерли бы с голоду. Он принадлежит к категории бездельников,
умеющих делать вид, будто они великие импровизаторы, но я не верю в то, что
он действительно умеет импровизировать.
Мне всегда казалось, что вторую такую комнату, как моя, не сыщешь, тем
более я поразился, когда подыскал для долери Муллера почти такую же хорошую
комнату а самом центре, в одном доме с прачечной, где мне приходится
наблюдать за работой стиральных машин -- я проверяю прочность резиновых
частей, меняю передачи, пока они еще не износились, закрепляю винты, чтобы
они не разболтались. Я люблю центр города -- эти кварталы, сменившие за
последние пятьдесят лет своих хозяев и жильцов; они напоминают мне фрак,
который впервые одели на свадьбу, а потом отдали обедневшему дядюшке,
подрабатывающему в качестве музыканта; его наследники заложили фрак в
ломбард, да так и не выкупили, и он достался старьевщику; старьевщик
приобрел его на аукционе и по сходной цене отдает на прокат разорившимся
аристократам, нежданно-негаданно приглашенным на прием к какому-нибудь
министру, чье государство они тщетно пытаются разыскать в географических
атласах своих младших сыновей.
В доме, где теперь находится прачечная, я снял для дочери Муллера
комнату, удовлетворяющую почти всем его требованиям: она просторная,
обставлена отнюдь не безобразно, и большое окно выходит в старый барский
сад; после пяти здесь -- в центре -- тихо и спокойно.
Я снял комнату с первого февраля. Но потом начались недоразумения: в
конце января Муллер написал, что его дочь заболела и приедет только к
пятнадцатому марта и нельзя ли так устроить, чтобы комната оставалась за
нею, но не оплачивалась. Я написал ему гневное письмо, где разъяснил, каковы
жилищные условия в нашем городе, на устыдился, получив от него смиренный
ответ, в котором он выражал согласие внести квартирную плату за эти шесть
недель.
О девушке я вообще почти не вспоминал, я только удостоверился, что
Муллер действительно внес плату. Он прислал деньги, и, когда я справился об
этом у хозяйки, она не преминула спросить меня о том же, о чем спрашивала
раньше, когда я смотрел комнату.
-- Это не ваша подружка, это в самом деле не ваша
подружка? 30
-- Боже мой, -- ответил я сердито, -- говорю вам, что я вообще не
знаком с этой девушкой.
-- Я не допущу, -- произнесла она, -- чтобы...
-- Я знаю, -- ответил я, -- чего вы не допустите, но говорю вам: с этой
девушкой я не знаком.
-- Хорошо, -- сказала хозяйка, и я возненавидел ее уже за одну ее
усмешку. -- Ведь я спрашиваю потому, что для жениха с невестой я иногда
делаю исключение.
--- Боже мой, -- проговорил я, -- этого еще недоставало. Успокойтесь,
пожалуйста... -- Но, кажется, она так и не успокоилась.
На вокзал я пришел с опозданием на несколько минут и, бросая монетку в
автомат, чтобы получить перронный билет, попытался представить себе девушку,
которая пела "Зувейя", когда я проходил по темному коридору в комнату
Муллера с тетрадями по иностранным языкам. Остановившись у лестницы, ведущей
на перрон,,я размышлял: блондинка, двадцати лет, приезжает в город, чтобы
стать учительницей; и когда я разглядывал людей, проходивших мимо меня, мне
казалось, что весь мир населен белокурыми двадцатилетними девушками, -- так
много их сошло с поезда; и все они несли в руках чемоданы и выглядели так,
будто приехали в город, чтобы стать учительницами. Я слишком устал, чтобы
заговорить с кем-нибудь из них; закурив сигарету, я перешел на другую
сторону лестницы и увидел за барьером девушку, сидевшую на своем чемодане,
девушку, которая все это время, видимо, находилась позади меня: у нее были
темные волосы, а одета она была в пальто, зеленое, как трава, выросшая за
одну теплую дождливую ночь; оно было такое зеленое, что от него, казалось,
должно пахнуть травой; волосы девушки были темные, как шиферная крыша после
дождя, а лицо -- ослепительно белое, почти такое же белое, как свежая
штукатурка, сквозь которую еще просвечивает охра. Я подумал, что она
накрашена, но ошибся. Глядя в упор на это кричаще зеленое пальто, глядя на
ее, лицо, я вдруг почувствовал страх, -- страх, какой испытывают
путешественники, когда вступают на открытую ими землю, зная, что другая
экспедиция уже в пути и, быть может, успела водрузить свой флаг и завладеть
этой землей; путешественники, которые боятсял как бы "е оказались напрасными
все тяготы их долгого пути, все трудности, борьба не на жизнь, а на смерть.
Лицо этой девушки проникло в самую глубь моего существа, прошло сквозь
меня, как штамп для чеканки серебра прошел бы сквозь воск, и мне показалось,
словно я пронзен насквозь, но не истекаю кровью; в какой-то безумный миг мне
вдруг захотелось уничтожить это лицо, как художник уничтожает оригинал, с
которого успел снять один-единственный оттиск.
Я бросил сигарету и пробежал шесть шагов, составлявших ширину
лестничной площадки. Но страх мой пропал, лишь только я очутился рядом с
девушкой. Я произнес:
-- Не могу ли я вам чем-нибудь помочь? Она улыбнулась, кивнула головой
и ответила:
-- О да, вы можете сказать мне, где находится Юден-гассе.
-- Юденгассе? -- удивился я, у меня было такое чувство, будто я услышал
свое имя во сне, но еще не осознал, что это действительно мое имя; я был не
в себе, и мне казалось, я понял, что значит быть не в себе.
-- Юденгассе, -- повторил я, -- да, Юденгассе. Пойдемте.
Я видел, как она встала и с некоторым удивлением взяла тяжелый чемодан;
я был слишком потрясен и не подумал, что чемодан полагается нести мне; в ту
минуту я был очень далек от привычной вежливости. Мысль о том, что она и
есть Хедвиг Муллер, -- в то мгновение еще не полностью осознанная мною, хотя
эта мысль должна была со всей очевидностью возникнуть у меня, когда девушка
произнесла слово "Юденгассе", -- чуть не свела меня с ума. Здесь была
какая-то путаница, неразбериха; я был настолько уверен, что дочь Муллера --
блондинка, одна из тех многочисленных блондинок, будущих учительниц, которые
проходили мимо меня, что не мог сразу отождествить эту девушку с ней; до сих
пор я часто сомневаюсь, что она и есть Хедвиг Муллер, и произношу это имя
неуверенно, ибо мне кажется, что ее настоящее имя мне еще предстоит узнать.
-- Да, да, -- сказал я в ответ на ее вопросительный взгляд, --
пойдемте!
Пропустив девушку с тяжелым чемоданом вперед, я последовал за ней к
выходу.
В те полминуты, пока я шел за ней, я думал о том. что буду ею обладать
и ради этого готов разрушить все, что могло бы мне помешать. Я уже видел,
как разрушаю стиральные машины, разбивая их десятифунтовым молотом. Я
смотрел на спину Хедвиг, на ее шею и руки, побелевшие от того, что она несла
тяжелый чемодан. Я ревновал ее к железнодорожному чиновнику, который на
секунду дотронулся до ее руки, когда она протянула ему билет; я ревновал ее
к полу вокзала, потому что по нему ступали ее ноги. Мы были почти у самого
выхода, когда я сообразил, что мне надо взять чемодан.
-- Простите, -- произнес я, подскочил к ней и взял у нее из рук
чемодан.
-- Очень мило, -- сказала она, -- что вы пришли меня встретить.
-- Боже мой, -- пробормотал я, -- разве вы меня знаете?'
-- Конечно, -- ответила она, смеясь, -- ведь ваша карточка стоит на
письменном столе у вашего отца.
-- Вы знакомы с моим отцом?
-- Да, -- сказала она, -- я училась у него.
Я засунул чемодан в багажник, поставил рядом ее сумку и помог ей сесть
в машину, и тогда я в первый раз дотронулся до ее руки и локтя. У нее был
круглый, крепкий локоть, а рука большая, но легкая; в ту минуту эта рука
была сухой и прохладной. Обойдя машину, чтобы сесть за руль, я остановился у
радиатора, открыл капот и сделал вид, будто разглядываю что-то в моторе; но
я смотрел на девушку через переднее стекло, и мне стало страшно уже не
потому, что ее может открыть и завоевать кто-то другой, -- этого я больше не
боялся, -- ибо все равно я ее никогда не оставлю, ни сегодня, ни во все те
дни, что наступят потом, во все дни, совокупность которых называется жизнью.
Нет, я боялся другого -- боялся того, что произойдет потом; поезд, куда я
хотел сесть, готовился к отправлению, он стоял под парами, пассажиры уже
вошли -, семафор был открыт, и человек в красной фуражке поднял жезл; все
ждали только меня, потому что я уже стоял на подножке и вот-вот должен был
войти в вагон, но в эту секунду я соскочил вниз. Я думал о тех
многочисленных откровенных объяснениях, которые мне придется пережить;
теперь я понял, что всегда ненавидел откровенные объяснения -- эту
бесконечную, бессмысленную болтовню, бесплодные рассуждения о том, кто
виноват и кто прав, упреки, ссоры, телефонные звонки, письма, я ненавидел
вину, которую должен буду взять на себя, -- вину, уже лежащую на мне. Я
видел, как моя прежняя вполне сносная жизнь катилась дальше, словно сложная
машина, построенная для человека, которого уже нет, -- меня уже не было; и
машина разрушалась: винты развинчивались, поршни накалялись, железные части
летели во все стороны, пахло гарью.
Я давно уже закрыл капот и, упершись локтями в радиатор, смотрел сквозь
переднее стекло на ее лицо, разделенное дворником на две неравные части; мне
казалось непостижимым, что до сих пор ни один мужчина не понял, как она
красива, что никто ее не разглядел, а может быть, она стала такой лишь в тот
миг, как я увидел ее?
Когда я вошел в машину и сел рядом с ней, она взглянула на меня, и в ее
глазах я заметил страх перед тем, что я мог бы сказать или сделать, но я
ничего не сказал, молча включил мотор и поехал в город; только изредка,
поворачивая направо, я смотрел на нее сбоку, изучая ее профиль, и она тоже
разглядывала меня. Я поехал на Юден-гассе и уже затормозил было, чтобы
остановиться перед ее домом, но я еще не знал, как вести себя потом, когда
мы остановимся, выйдем из машины и войдем в квартиру, и поэтому я проехал
всю Юденгассе и, поколесив по городу, опять вернулся к вокзалу, снова
проделал тот же путь до Юденгассе и на этот раз остановился.
Не говоря ни слова, я помог ей выйти из машины, снова взял ее большую
руку в свою и почувствовал, как ее круглый локоть коснулся моей левой
ладони. Взяв немо-дан, я пошел к парадному, позвонил и, когда она нагнала
меня с сумочкой в руках, не обернулся. Я побежал с чемоданом вперед,
поставил его наверху перед дверью квартиры и встретил Хедвиг, когда она
медленно поднималась по лестнице, держа свою сумочку. Я не знал, как ее
назвать; мне казалось, что имена Хедвиг и фрейлейн Мул-лер не подходят к
ней, и поэтому я просто сказал:
-- Через полчаса я зайду за вами и мы пойдем обедать, ладно?
Она слегка кивнула мне в ответ, задумчиво глядя куда-то мимо меня, и
казалось, будто она что-то глотает. Больше я не произнес ни слова, сбежал
вниз, сел в машину и поехал сам не зная куда. Не помню, по каким улицам я
проезжал и о чем думал, помню только, что моя машина казалась мне бесконечно
пустой, машина, в которой я почти всегда ездил один и лишь изредка с Уллой;
и я пытался представить себе, как было час назад, когда я ехал без Хедвиг к
вокзалу.
Но я уже не мог вспомнить, что было раньше; и хотя я представлял себе,
как еду в своей машине на вокзал, мне казалось, что то был мой брат-близнец,
похожий на меня, как две капли воды, но в остальном не имеющий ничего общего
со мной.
Я пришел в себя, только подрулив к цветочному магазину; остановив
машину, я вошел в магазин. Там было прохладно, сладко пахло цветами и
никого, кроме меня, не было. Я подумал о том, что на свете должны
существовать зеленые розы, розы с зелеными цветами, и потом в зеркале я
увидел, как вынимаю бумажник и ищу деньги, но не сразу узнал себя и
покраснел, потому что, произнеся вслух "зеленые розы", почувствовал, будто
кто-то подслушал меня. И только в этот миг я узнал себя по краске, покрывшей
мое лицо, и подумал: значит, это действительно я, у меня и впрямь весьма
благородная внешность. Откуда-то сзади вышла старуха, и я уже издали увидел,
как она улыбалась, сияя своими вставными зубами; она еще дожевывала
последний кусок и, проглотив его, заулыбалась снова, и все же мне
показалось, что вместе с едой она проглотила улыбку. По ее лицу я видел, что
она причислила меня к тем, кто покупает красные розы, улыбаясь, она подошла
к большому букету красных роз, стоявшему в серебряном кувшине; она ласкала
цветы, чуть прикасаясь к ним пальцами, но мне это показалось непристойным; я
вспомнил публичные дома, от которых предостерегал меня герр Бротиг, муж моей
хозяйки, и вдруг понял, почему мне было так неприятно: здесь было, как в
публичном доме, я знал это, хотя никогда не бывал там.
--- Они восхитительны, не правда ли?--сказала женщина. Но я не хотел
красных роз, я никогда не любил их.
-- Белых, -- сказал я хрипло; и, улыбаясь, она направилась к бронзовому
кувшину, где стояли белые розы.
-- Ах, так,-- сказала она, -- для свадьбы!
-- Да, -- ответил я, -- для свадьбы.
В кармане пиджака у меня лежали две бумажки и ме-' лочь; я выложил все
деньги на прилавок и сказал, как говорил, будучи ребенком, когда клал на
прилавок всю свою наличность, требуя "конфет на все деньг
Страницы:
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -