Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
ную скважину вставили и повернули
ключ, каждый этот звук раздавался в долгой мертвенной тишине как гром.
И вот тяжелая дверь медленно приоткрылась и заскрипела на петлях.
Внутрь вошел священник, без сопровождения, без охраны. Он пришел один, неся
светильник, с двумя свечами. Все было иначе, чем представлял себе узник.
И как волнующе удивительно: вошедший, за которым невидимые руки закрыли
дверь, был одет в орденскую мантию монастыря Мариаброни, такую знакомую,
родную, какую когда-то носил настоятель Даниил, патер Ансельм, патер Мартин!
Увидев это, он почувствовал странный удар в сердце, ему пришлось
отвести глаза. Появление этого посланца из монастыря обещало хорошее, могло
быть добрым знаком. Но, возможно, все-таки не было иного выхода, кроме
смертельного удара. Он стиснул зубы. Ему было бы очень трудно убить брата
этого ордена.
СЕМНАДЦАТАЯ ГЛАВА
- Слава Иисусу Христу, - сказал священник и поставил светильник на
стол.
Гольдмунд невнятно ответил, уставившись перед собой.
Священник молчал. Он стоял в ожидании и молчал, пока Гольдмунд не
забеспокоился и не поднял испытующий взгляд на стоящего перед ним человека.
Этот человек, как увидел он к своему смущению, носил не только одеяние
патера Мариабронна, на нем было отличие аббатского звания.
И вот он взглянул аббату в лицо. Это было худое лицо, с твердыми и
ясными чертами, очень тонкими губами. Это было лицо, которое он знал. Как
завороженный смотрел Гольдмунд на это лицо, исполненное, казалось, только
духа и воли. Неуверенной рукой он взял светильник, поднял его к лицу
незнакомца, чтобы разглядеть его глаза. Он увидел их, и светильник задрожал
в его руке, когда он ставил его обратно.
- Нарцисс,- прошептал он едва слышно. Все начало кружиться вокруг него.
- Да, Гольдмунд, когда-то я был Нарциссом, но уже давно я сменил это
имя, ты мог бы его и забыть. Со времени моего пострижения меня зовут Иоанн.
Гольдмунд был потрясен до глубины души. Весь мир переменился вдруг, и
неожиданный порыв его нечеловеческого напряжения грозил задушить его, он
дрожал и чувствовал, что голова его кружится, подобно пустому шару, желудок
свело. Глаза жгло подступившее рыдание. Расплакаться и упасть в слезах в
обмороке - вот чего хотелось в этот момент всему его существу.
Но из глубины юношеского воспоминания, вызванного взглядом Нарцисса, в
нем поднялось предостережение: когда-то мальчиком, он плакал и дал волю
чувствам перед этим прекрасным строгим лицом, перед этими темными
всезнающими глазами. Он не смел этого сделать еще раз. Вот он опять
появился, этот Нарцисс, подобно привидению, в самый неожиданный момент его
жизни, возможно, чтобы спасти ему жизнь - а он опять разразится рыданиями и
упадет в обморок? Нет, нет, нет. Он сдержит себя. Он овладеет сердцем,
пересилит желудок, прогонит головокружение. Ему нельзя теперь показывать
слабость.
Неестественно сдержанным голосом ему удалось сказать:
- Ты позволишь мне называть тебя по-прежнему Нарциссом?
- Называй меня так, дорогой. А ты не подашь мне руки?
Гольдмунд опять превозмог себя. С мальчишеским упрямством и слегка
ироничным тоном, совсем как когда-то в школьные годы, он вымолвил в ответ:
- Извини, Нарцисс,- сказал он холодно и немного напыщенно.- Я вижу, ты
стал аббатом. Я же всего лишь бродяга еще. И кроме того, наша беседа, как ни
желательна она для меня, к сожалению, не может продлиться долго. Потому что,
видишь ли, Нарцисс, я приговорен к виселице, и через час или раньше меня,
видимо, повесят. Я говорю это тебе только для того, чтобы объяснить
ситуацию.
Лицо Нарцисса не изменилось. Некоторая мальчишеская бравада в поведении
друга позабавила и одновременно тронула его. Гордость же, стоявшую за этим и
претившую Гольдмунду броситься в слезах ему на грудь, он понял и от души
одобрил. По правде, и он представлял себе их встречу иначе, но он был
искренне согласен с этим маленьким притворством. Ничем другим Гольдмунд не
завоевал бы опять его сердце быстрее.
- Ну да,- сказал он, тоже разыгрывая равнодушие.- Впрочем, в отношении
виселицы я могу тебя успокоить. Ты помилован. Мне поручено сообщить это тебе
и взять тебя с собой. Потому что здесь, в городе, ты не должен оставаться.
Так что у нас будет достаточно времени порассказать друг другу то да се. Ну
так как же: теперь ты подашь мне руку?
Они подали друг другу руки и долго крепко держали и пожимали их,
чувствуя сильное волнение, однако в их словах еще некоторое время продолжала
звучать притворная чопорность.
- Хорошо, Нарцисс, итак, мы покинем это малопочтенное убежище, и я
присоединюсь к твоей свите. Ты возвращаешься в Мариабронн? Да? А как?
Верхом? Отлично. Значит, нужно будет и для меня достать лошадь.
- Достанем, друг, и через два часа уже выезжаем. О, но что с твоими
руками! Господи, помилуй, все содранные, и распухшие, и в крови! О,
Гольдмунд, как же они с тобой обошлись!
- Не беспокойся, Нарцисс. Я сам это сделал. Я ведь был связан и должен
был освободиться. Должен признаться, это было нелегко. Между прочим, очень
смело было с твоей стороны войти ко мне без охраны.
- Почему смело? Ведь это было неопасно.
- О, маленькая опасность была - быть убитым мной. Именно так я все себе
придумал. Мне сказали, что придет священник, Я бы убил его и бежал в его
одежде. Неплохой план.
- Значит, ты не хотел умирать? Ты хотел бороться?
- Конечно, хотел. Что священником будешь именно ты, я конечно, не мог
предвидеть.
- И все-таки,- сказал Нарцисс, помедлив,- в сущности, это был
отвратительный план. Неужели ты в самом деле убил бы священника, который
пришел бы тебя исповедовать?
- Тебя, конечно, нет, Нарцисс, и, возможно, никого из твоих патеров,
если бы на нем была мантия Мариабронна. Но любого другого священника, о да,
будь уверен.
Вдруг его голос стал печальным и глухим.
- Это был бы не первый человек, которого я убил. Они
молчали. Обоим стало не по себе.
- Об этих вещах,- сказал Нарцисс холодно,- мы поговорим после. Ты
можешь, если захочешь, как-нибудь исповедаться мне. Или просто расскажешь о
своей жизни. И я расскажу тебе кое о чем. Я буду рад этому. Ну, пошли?
- Еще один момент, Нарцисс! Мне пришло в голову сейчас, что когда-то я
называл тебя Иоанном.
- Не понимаю тебя.
- Нет, конечно. Ты ведь ничего не знаешь. Это было несколько лет тому
назад, когда я дал тебе имя Иоанн, и оно навсегда останется с тобой. Я ведь
был скульптором и резчиком по дереву и думаю опять стать им. А лучшая
фигура, которую я тогда сделал, была фигура апостола из дерева в натуральную
величину, это изображение тебя, но называется не Нарцисс, а Иоанн. Это
апостол Иоанн у распятия.
Он встал и пошел к двери.
- Ты еще помнил обо мне?- спросил Нарцисс тихо. Так же тихо
Гольдмунд ответил:
- О да, Нарцисс, я помнил тебя. Всегда, всегда.
Он резко толкнул тяжелую дверь, заглянуло блеклое утро. Они больше не
разговаривали. Нарцисс взял его с собой в комнату для приезжих гостей.
Молодой монах, сопровождавший его, укладывался к отъезду. Гольдмунду дали
поесть, его руки обмыли и перевязали. Вскоре привели лошадей.
Когда они садились на лошадей, Гольдмунд сказал:
- У меня еще одна просьба. Позволь проехать путем через рыбный базар, у
меня там есть дело...
Они отъехали, и Гольдмунд, посмотрев во все окна замка в надежде
заметить в одном из них Агнес, нигде не увидел ее. Они поскакали к рыбному
рынку. Мария очень беспокоилась за него. Он попрощался с ней и ее
родителями, поблагодарил их тысячу раз, обещал как-нибудь приехать опять и
ускакал. Мария долго стояла в дверях дома, пока всадник не исчез. Медленно
хромая, она ушла обратно в дом.
Они ехали вчетвером: Нарцисс, Гольдмунд, молодой монах и вооруженный
конюх.
- Помнишь мою лошадку. Блесса?- спросил Гольдмунд.- Она стояла в
монастырской конюшне.
- Конечно, но ее уже нет в живых, ты, видимо, не ожидал этого. Лет
семь, или восемь тому назад нам пришлось зарезать ее.
- И ты это помнишь!
- О да. помню.
Гольдмунд не очень опечалился смерти Блесса. Но он был рад, что Нарцисс
так хорошо был осведомлен о Блессе, он, который никогда не интересовался
животными и наверняка никогда не знал кличек других монастырских лошадей. Он
очень обрадовался.
- Ты посмеешься надо мной,- начал он снова,- первое существо в вашем
монастыре, о ком я тебя спросил, бедная лошадь. Это нехорошо с моей стороны.
Собственно, я хотел спросить совсем о другом, прежде всего о нашем
настоятеле Данииле. Но я ведь понял, что он умер, раз ты стал его
преемником. А говорить сразу о смерти мне не хотелось. Я не могу спокойно
говорить о смерти после прошедшей ночи, да из- за чумы, из-за которой я
слишком много нагляделся на нее. Но уж если зашел разговор, да и
когда-нибудь он же должен был состояться, скажи мне, когда и как умер аббат
Даниил, я очень чтил его. И скажи еще, живы ли патер Ансельм и патер Мартин.
Я готов ко всему плохому. Я доволен,что тебя, по крайней мере, чума
пощадила. По правде, я никогда не думал, что ты можешь умереть, я твердо
верил в нашу встречу. Но вера может обмануть, я это, к сожалению, знаю.
Моего мастера, резчика Никлауса, я тоже не мог представить себе мертвым,
рассчитывал определенно увидеться с ним и снова поработать у него, и все-
таки он уже умер, когда я пришел.
- Это недолгий рассказ,- ответил Нарцисс.- Аббат Даниил умер вот уже
как восемь лет, не болея и не страдая. Я не сразу стал его преемником, я
только год как настоятель. Его преемником был патер Мартин, когда-то
заведовавший школой, он умер в прошлом году в неполные семьдесят лет. И
патера Ансельма нет в живых. Он любил тебя, часто говорил о тебе. В
последнее время перед смертью он совсем не мог ходить, а лежать для него
было мучительно, он умер от водянки. Да, чума тоже побывала у нас, многие
умерли. Не будем говорить об этом! Хочешь еще что-нибудь спросить?
- Конечно, и очень много. Прежде всего: как ты попал сюда, в
епископский город и к наместнику?
- Это длинная история, и она тебе наскучит, дело в политике. Граф -
фаворит короля и в некоторых вопросах его уполномоченный, а сейчас между
королем и нашим орденом нужно было кое-что уладить. Орден направил меня
вести переговоры с графом. Успех ничтожный.
Он замолчал, и Гольдмунд больше не спрашивал. Да ему и не следовало
знать, что вчера вечером, когда Нарцисс попросил у графа сохранить жизнь
Гольдмунда, жестокосердый граф вынудил его заплатить за эту жизнь
несколькими уступками.
Они ехали. Гольдмунд вскоре почувствовал усталость и с трудом держался
в седле.
Через некоторое время Нарцисс спросил:
- А это правда, что тебя схватили за воровство? Граф утверждал, что ты
проник в замок и во внутренние покои и там что-то украл.
Гольдмунд засмеялся.
- Ну я действительно притворился вором, но у меня было свидание с
возлюбленной графа, и он несомненно знал об этом. Удивляюсь, как это он меня
отпустил.
- Ну, с ним можно было договориться.
Они не смогли осилить расстояние, которое наметили проехать за день;
Гольдмунд был слишком изможден, его руки не могли больше держать поводья.
Они остановились в деревне; его уложили в постель, его немного лихорадило, и
он еще и следующий день провел лежа. Потом он смог ехать дальше. А вскоре
его руки опять были здоровы, путешествие верхом стало доставлять ему
наслаждение. Как давно он не ездил верхом! Он ожил, снова стал молодым и
проворным, скакал с конюхом наперегонки и во время бесед забрасывал своего
друга Нарцисса сотнями нетерпеливых вопросов. Сдержанно, но с радостью
отвечал на них Нарцисс: он опять был очарован Гольдмундом, ему нравились его
вопросы, такие стремительные, такие детские, столь полные безграничного
доверил к душе и уму друга.
- Один вопрос, Нарцисс: вы сжигали когда-нибудь евреев?
- Сжигали евреев? Как это? Ведь у нас нет никаких евреев.
- Правильно. Но скажи: был бы ты в состоянии сжечь евреев? Можешь
представить себе такой случай как возможный?
- Нет, зачем, я должен это делать? Ты что, считаешь меня фанатиком?
- Пойми меня, Нарцисс! Я имею в виду: можешь ты себе представить, чтобы
в каком-то случае ты мог бы отдать приказ об уничтожении евреев и дать свое
согласие на это? Ведь было сколько угодно герцогов, бургомистров,
кардиналов, епископов и других власть имущих, отдававших такие приказы.
- Я не отдал бы приказ такого рода. Но могу себе представить случай,
когда мне пришлось бы быть свидетелем такой жестокости и смириться с ней.
- Так ты бы смирился?
- Конечно, если бы у меня не было власти помешать этому. Ты, видимо,
присутствовал при сожжении евреев, Гольдмунд?
- Ах, да.
- Ну и помешал ты ему? Нет? Ну, вот видишь. Гольдмунд подробно
рассказал историю Ревекки и при этом очень разгорячился;
- Ну, так вот,- заключил он решительно,- что же это за мир. в котором
нам приходится жить? Разве это не ад? Разве это не возмутительно и не
отвратительно?
- Разумеется. Мир таков.
- Так!- воскликнул Гольдмунд сердито.- А сколько раз ты раньше
утверждал, что мир божественный, он великая гармония кругов, в центре
которых восседает Творец, и все существующее - это добро, и так далее. Ты
говорил, что так рассуждали Аристотель или святой Фома. Мне очень интересно
услышать твое объяснение противоречия.
Нарцисс засмеялся.
- Твоя память поразительна, и все-таки ты немного ошибаешься. Я всегда
почитал Творца совершенным, но никогда - творение. Я никогда не отрицал зла
в мире. Что жизнь на земле гармонична и справедлива и что человек добр,
этого, мой милый, не утверждал ни один настоящий мыслитель. Больше того, что
помыслы и желания человеческого сердца злы, недвусмысленно записано в
Священном Писании, и мы каждодневно видим тому подтверждение.
- Очень хорошо. Теперь я, по крайней мере, знаю, как считаете вы,
ученые. Итак, человек зол, и жизнь на земле полна низости и свинства, это вы
признаете. А где-то в ваших мыслях и ученых книгах существуют еще
справедливость и совершенство. Они есть, их можно доказать, но только ими
нельзя пользоваться.
- У тебя накопилось много неприязни к нам, теологам, милый друг! Но ты
все еще не стал мыслителем, у тебя все разбросано. Тебе придется кое-чему
еще поучиться. Но почему ты считаешь, что мы не используем идею
справедливости? Каждый день и каждый час мы делаем это. Я, например,
настоятель и должен управлять монастырем, а в этом монастыре все идет столь
же несовершенно и небезгреховно, как и в миру. И все-таки, признавая
первородный грех, мы постоянно идем навстречу идее справедливости, пытаемся
мерить нашу несовершенную жизнь по ней, стремимся исправлять зло и постоянно
стремимся связывать жизнь с Богом.
- Ах да, Нарцисс. Я ведь имел в виду не тебя и не то, что ты плохой
настоятель. Но я думал о Ревекке, о сожженных евреях, об общих могилах, о
великой смерти, об улицах и домах, в которых лежали чумные трупы, обо всем
этом ужасном запустении, о бездомных, осиротевших детях, о дворовых собаках,
голодавших на своих цепях,- и когда я обо всем этом думаю и вижу перед собой
эти картины, у меня болит душа, и мне кажется, что наши матери родили нас в
безнадежный, жестокий и дьявольский мир и лучше было бы, если бы они этого
не делали, а Бог не создавал бы этот ужасный мир и Спаситель не умирал бы
напрасно за него на кресте.
Нарцисс дружелюбно кивнул.
- Ты совершенно прав,- сказал он участливо,- выговорись полностью,
скажи мне все. Но в одном ты очень ошибаешься: ты считаешь, что говоришь,
выражая мысли, а это - чувства! Это чувства человека, которого беспокоит
жестокость существования. Но не забывай, что этим печальным и отчаянным
чувствам противостоят ведь и совсем другие! Когда ты, здоровый, скачешь по
красивой местности или достаточно легкомысленно пробираешься вечером в
замок, чтобы поухаживать за возлюбленной графа, мир выглядит для тебя совсем
иначе, и никакие чумные дома и сожженные евреи не мешают тебе искать
наслаждений. Разве не так?
- Конечно, так. Поскольку мир так жесток, полон смерти и ужаса, я
постоянно ищу утешения для сердца, срывая прекрасные цветы, которые
встречаются среди этого ада. Я наслаждаюсь и на час забываю об ужасе. От
этого его не становится меньше.
- Ты очень хорошо сказал. Значит, ты считаешь, что окружен смертью и
ужасом, и бежишь от этого в наслаждение. Но наслаждение не вечно, оно опять
приводит тебя к опустошенности.
- Да., это так.
- С большинством людей происходит то же самое, только немногие
воспринимают это с такой силой и горячностью, как ты. А скажи-ка, кроме
этого отчаянного качания туда-сюда между наслаждением и ужасом, между жаждой
жизни и чувством смерти, - не пытался ты идти каким-нибудь иным путем?
- О да. разумеется. Я пытался заниматься искусством. Я ведь тебе уже
говорил, что я стал, кроме прочего, художником. Однажды, это было года три,
как я ушел из монастыря и все время странствовал, в одной монастырской
церкви я увидел деревянную Божью Матерь, она была так прекрасна и ее вид так
поразил меня, что я узнал, кто мастер, и разыскал его. Это был знаменитый
мастер: я стал его учеником и поработал у него несколько лет.
- Об этом ты мне еще подробнее расскажешь потом. А вот что же тебе дало
искусство и что оно для тебя значит?
- Это было преодоление бренности. Я видел, что от дурацкой игры и
пляски смерти в человеческой жизни что-то оставалось и продолжало жить:
произведения искусства. И они, разумеется, тоже когда-то исчезали, их жгли
или портили, или разбивали. Но все-таки они продолжают жить после человека и
образуют за гранью мимолетности молчаливое царство картин и святынь.
Участвовать в работе над этим кажется мне добрым и утешительным, потому что
это почти увековечивание преходящего.
- Это мне очень нравится, Гольдмунд. Я надеюсь, ты создашь еще много
прекрасных произведений, я очень верю в твои силы, и, надеюсь, ты долгое
время будешь моим гостем в Мариабронне и позволишь сделать для тебя
мастерскую; в нашем монастыре давно не было художника. Но мне кажется, что
твое определение не исчерпывает чудо искусства. Мне думается, искусство
состоит не только в том, чтобы благодаря камню, дереву или краскам вырвать у
смерти существующее, но смертное, и продлить этим его существование. Я видел
немало произведений искусства, некоторых святых и мадонн, и не думаю, что
они только лишь верные изображения какого-то отдельного человека, жившего
когда-то, формы или краски которого сохранил художник.
- В этом ты прав,- воскликнул Гольдмунд живо,- я и не предполагал, что
ты так хорошо разбираешься в искусстве! В хорошем произведении искусства
прообраз не является действительной, живой моделью, хотя она и может
послужить поводом. Прообраз - не из плоти и крови, он духовен. Это образ,
который рождается в душе художника. И во мие, Нарцисс, живут такие образы,
которые я надеюсь как-то выразить и показать тебе.
- Чудесно! А сейчас, мой друг, ты, сам того не зная, углубился в
философию и в