Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
вонить не мог. Наконец я лег спать и принял две таблетки, так
что проснулся от ее голоса, спокойного, как ни в чем не бывало.
Никогда не понимал, почему люди могут проглотить такую несообразность,
как Бог, а в дьявола не верят. Уж я-то знал, как действует он в моем
воображении. Что бы Сара ни сказала, у него находились доводы, хотя обычно
он ждал, пока она уйдет. Он готовил задолго наши ссоры; он был врагом не
Саре, но любви, а ведь его таким и считают. Если был бы любящий Бог, дьявол
волей-неволей мешал бы самому слабому, самому жалкому подобию любви. Разве
не боялся бы он, что привычка к любви укоренится, разве не стал бы склонять
нас к предательству, не помогал гасить любовь? Если Бог использует нас и
создает святых из такого материала, чем дьявол хуже? Вполне может быть, что
даже из меня, даже из бедняги Паркиса он мечтает сделать своих святых,
готовых разрушить любовь, где б они ее ни нашли.
В следующем донесении Паркиса я, кажется, и впрямь различил искреннюю
страсть к бесовской игре. Наконец он почуял любовь и травил ее, а сын шел за
ним, как охотничья собака. Паркис открыл, где проводит Сара столько времени;
мало того, он знал точно, что свидания -- тайные. Приходилось признать, что
он умелый сыщик. Ему удалось (с помощью мальчика) выманить служанку на
Седар-роуд как раз тогда, когда "особа N" шла к дому 16. Сара остановилась,
заговорила с нею -- у той был свободный день -- и познакомилась с
Паркисом-младшим. Потом она свернула за угол, а там притаился
Паркис-старший. Он видел, как она прошла немного и вернулась. Когда она
убедилась в том, что мальчика и служанки нет, она позвонила в дверь
шестнадцатого дома, а Паркис-отец принялся выяснять, кто же в нем живет. Это
оказалось нелегко, там были квартиры, а он еще не узнал, какой из трех
звонков нажала Сара. Окончательные сведения он обещал добыть за несколько
дней. Он собирался обогнать Сару и припудрить все три звонка. "Конечно,
кроме улики "А", у нас нет доказательств неверности. Если потребуется для
суда, придется через должное время последовать за особой N в помещение.
Тогда нам будет нужен второй свидетель, дабы опознать ее. Заставать ее за
самим делом -- не обязательно: волнения и беспорядка в одежде достаточно для
суда".
Ненависть похожа на вожделение -- она нарастает, потом спадает. Бедная
Сара, думал я, читая все это, ибо приступ ненависти прошел, я успокоился. Я
мог жалеть ее, загнанную. Она ничего не сделала, только полюбила, а Паркис с
сыном следят за каждым ее движением, заводят интриги с ее служанкой,
припудривают звонки, хотят ворваться туда, где, быть может, она только и
обретает покой. Я чуть было не порвал письмо и не отменил слежку. Наверное,
я так бы и сделал, если бы не открыл в своем клубе "Тэтлер" и не увидел
Генри на фотографии. Теперь он преуспевал, к последнему дню рождения короля
он получил орден за свою службу, он был председателем Королевской комиссии
-- и вот, пожалуйста, он на премьере фильма "Последняя сирена", бледный,
таращится от яркого света, под руку с Сарой. Она опустила голову, чтобы не
видеть вспышки, но я бы где угодно узнал густые волосы, сопротивлявшиеся
пальцам. Мне вдруг захотелось потрогать их (и другие волосы, тайные), мне
захотелось, чтобы Сара лежала рядом со мной, а я мог повернуть голову на
подушке и поговорить с ней. Я жаждал едва уловимого запаха и вкуса ее кожи,
но Генри был с нею, глядел в камеру самодовольно и уверенно, как начальник.
Я уселся под оленьей головой, которую подарил в 1898 году сэр Уолтер
Безант, и написал Генри. Писал я, что у меня есть важные новости, надо
обсудить их, пообедаем тут, в моем клубе, пусть он выберет любой день
будущей недели. Конечно, он сразу позвонил и предложил пообедать у него
-- в жизни не видел человека, который так не любил бы ходить к кому-то. Не
помню, какой был предлог, но тогда я рассердился. Кажется, он сказал, что у
них какое-то особенное вино, но на самом деле он не хотел быть обязанным,
даже в такой мелочи. Он и не догадывался, как мало он мне обязан. Выбрал он
субботу, в этот день у нас в клубе никого нет. Журналисты не собирают
материал, учителя уезжают к себе в Бромли или Стритэм, а священники не знаю,
чем заняты -- наверное, сидят дома, пишут проповеди. Что до писателей (для
кого клуб и был основан), почти все они висят на стене -- Конан Доил, Чарльз
Гарвис, Стенли Уэймен, Нэт Гульд, еще какие-то знаменитые и знакомые лица.
Живых можно сосчитать на пальцах одной руки. Я любил этот клуб, потому что
там очень мало шансов встретить коллегу.
Помню, Генри, по простодушию, выбрал венский бифштекс. Наверное, он
думал, что это вроде шницеля по-венски. Он был не у себя, слишком смущался,
чтобы удивиться вслух, и как-то протаранил сырое розовое мясо. Я вспоминал,
какой важный он на фотографии, и промолчал, когда он заказал пудинг
"Кабинет". За этим мерзким обедом (клуб превзошел себя в тот день) мы
старательно говорили о пустяках. Генри изо всех сил придавал секретность
делам своей комиссии, о которых писали во всех газетах. Пить кофе мы пошли в
гостиную и оказались уж совсем одни, перед камином, на черном волосяном
диване. Я подумал, что рога на стенах очень к месту, и, положив ноги на
старомодную решетку, прочно загнал Генри в угол. Помешивая кофе, я спросил:
-- Как Сара?
-- Спасибо, хорошо,-- сказал уклончиво Генри. Вино он потягивал
осторожно; видимо, не забыл венского бифштекса.
-- Вы еще беспокоитесь? -- спросил я. Он невесело отвел взгляд.
-- Беспокоюсь?
-- Ну, как тогда. Вы же сами говорили.
-- Не помню. Она хорошо себя чувствует,-- неловко объяснил он, словно я
справился о здоровье.
-- Вы не ходили к этим сыщикам?
-- Я надеялся, вы забыли. Понимаете, я устал, комиссия... Переработал.
-- Помните, я предложил пойти туда вместо вас?
-- Мы оба немножко утомились.-- Он глядел вверх, щурясь, чтобы
разглядеть, кто подарил рога.-- У вас тут много голов,-- глупо прибавил он.
Я не отставал:
-- Через несколько дней я был у него. Он поставил стакан.
-- Бендрикс, вы не имеете права...
-- Расходы несу я.
-- Какая наглость!
Он встал, но не мог бы выйти, не толкнув меня, а насилия он не любил.
-- Вы же хотели снять подозрения? -- сказал я.
-- Подозрений и нет.
-- Вам бы надо прочитать отчеты.
-- Не собираюсь...
-- Тогда я лучше прочитаю вам про тайные свидания. Любовное письмо я
вернул, им нужны улики. Дорогой Генри, вас обманули.
Он, кажется, и впрямь чуть меня не ударил. Тогда я с великой радостью
дал бы сдачи, не ему, супружеским узам, которые Сара так нелепо чтила, но
тут вошел секретарь клуба, высокий, седой, бородатый, в закапанном супом
жилете. Выглядел он как викторианский поэт, а на самом деле писал печальные
воспоминания о собаках. Повесть "Прощай, Фидо" имела большой успех в 1912
году.
-- А, Бендрикс! -- сказал он.-- Давненько вас тут не видел.
Я познакомил их, и он сказал поспешно, как парикмахер:
-- Каждый день читаю отчеты.
-- Какие отчеты? -- испугался Генри. Впервые в жизни он не сразу
подумал о службе.
-- Королевской комиссии.
Когда он ушел наконец. Генри сказал:
-- Прошу вас, дайте мне отчеты и пропустите меня. Я представил себе,
сколько он передумал, пока тут был секретарь, и вручил ему последний отчет.
Он немедленно бросил его в огонь, проткнув кочергой для верности. Как-никак,
в этом было достоинство.
-- Что вы будете делать? -- спросил я.
-- Ничего.
-- С фактами не поспоришь.
-- К черту факты.
Никогда не слышал, чтобы он ругался.
-- Я всегда могу дать вам копию.
-- Вы меня пропустите или нет?
Дьявол сделал свое дело, яд мой исчез. Я убрал ноги с решетки. Генри
тут же ушел из клуба, оставив шляпу, черную хорошую шляпу, которую я увидел
на Коммон, под дождем, много веков, а не сколько-то недель назад.
Я думал его догнать или хотя бы увидеть еще до Уайтхолла и взял эту
шляпу, но его нигде не было, и я повернул обратно, не зная, куда идти.
Теперь у нас столько лишнего времени, просто сил никаких. Я заглянул в
книжную лавочку у метро "Черинг-кросс" и прикинул: вполне возможно, что в
этот самый миг Сара нажимает припудренную кнопку звонка на Седар-роуд, а
Паркис караулит за углом. Если бы я мог обратить время вспять, я бы не
подошел к Генри, пускай его идет один под дождем. Но что-то я не уверен,
способно ли какое-либо из моих действий изменить ход событий. Теперь мы с
Генри -- союзники, на свой, особый лад, но боремся ли мы оба с неутомимым
течением?
Я перешел дорогу, прошел мимо лотков с фруктами и нырнул в
Вик-тория-гарденс. День был ветреный, серый, на скамейках сидело мало
народу, и я почти сразу увидел Генри. В саду, без шляпы, он был одним из
обездоленных, безымянных, тех, кто приехал из бедного пригорода и никого тут
не знает, как старик, кормящий воробьев, или женщина с бумажным пакетом, на
котором написано "Суон энд Эдгар". Он сидел, опустив голову, глядел на свои
ботинки. Я так долго жалел себя, себя одного, что не умел пожалеть
противника. Тихо положив шляпу рядом с ним, я хотел было уйти, но он поднял
голову, и я увидел, что он плачет. Наверное, он прошел немалый путь. Слезы
-- не в том мире, в каком заседает комиссия.
-- Простите,-- сказал я.-- Мне очень жаль.
Как легко мы верим, что условное сочувствие смоет любую обиду!
-- Садитесь,-- приказал он властью слез, и я повиновался.-- Я думал. Вы
были ее любовником?
-- С чего вы взяли...
-- Это единственное объяснение.
-- Я не понимаю, о чем вы?
-- И единственное оправдание, Бендрикс. Разве вы не видите, что ваш
поступок... чудовищен?
Он вертел в руках шляпу, разглядывал фамилию шляпника.
-- Наверное, вы думаете, какой я дурак, если сам не догадался. Почему
она меня не бросила?
Неужели надо объяснять ему, какая у него жена? Яд заработал снова. Я
сказал:
-- У вас хороший, верный доход. Она к вам привыкла. С вами надежнее.
...
Он слушал серьезно, внимательно, словно я -- свидетель в его комиссии.
Я злобно продолжал:
-- Вы мешали нам не больше, чем другим.
-- Были и другие?
-- Иногда я думал, вы все знаете, вам все равно. Иногда хотел
поговорить начистоту, вот как сейчас, когда уже поздно. Я хотел сказать, что
о вас думаю.
-- Что же вы думали?
-- Что вы сводник. Свели ее со мной, свели с ними, теперь -- с этим,
последним. Вечно со всеми сводите. Почему вы не разозлитесь?
-- Я не знал.
-- Вот этим и сводили. Сводили тем, что не умели с ней спать, ей
приходилось искать на стороне. Сводили тем, что не мешали... Тем, что вы
зануда и дурак, а тот, кто не дурак и не зануда, сейчас с ней на Седар-роуд.
-- Почему она вас оставила?
-- Потому что я тоже стал скучным и глупым. Но я таким не был, Генри.
Это вы сделали. Она не бросала вас, вот я и стал занудой, докучал ей
жалобами и ревностью.
-- Ваши книги многим нравятся,-- сказал он.
-- А про вас говорят, что вы государственный деятель. При чем тут наша
работа? Такая ерунда...
-- Разве? -- сказал он, печально глядя на серую тучу.-- Для меня это
самое важное.
Человек, кормивший воробьев, ушел, ушла и женщина с пакетом, а продавцы
фруктов кричали, как звери в тумане, у станции. Было так, словно опустили
затемнение.
-- То-то я удивлялся, что вы к нам не ходите,-- сказал Генри.
-- Наверное... наверное, мы дошли до конца любви. Нам больше нечего
было делать вместе. С вами она могла стряпать, отдыхать, засыпать рядом, а
со мной только одно -- заниматься любовью.
-- Она к вам очень хорошо относится,-- сказал он, будто это я плачу и
его дело -- утешать.
-- Этим сыт не будешь.
-- Я был.
-- А я хотел, чтобы она меня любила всегда, вечно... Никогда ни с кем,
кроме Сары, я не говорил так, но ответил он по-другому, чем ответила бы она.
Он сказал:
-- Человеку это не свойственно. Надо смиряться... Сара не сказала бы
так; и, сидя рядом с Генри в саду, глядя на гаснущий день, я вспоминал конец
нашего романа.
Она сказала мне (это были чуть ли не последние ее слова до тех пор,
пока она, вся мокрая, не вошла в свой дом со свидания), она сказала: "Ты не
бойся, любовь не кончается. Если мы друг друга не видим..." Она уже все
решила, но узнал я только назавтра, когда телефон молчал так, словно кто-то
умер.
-- Дорогой мой дорогой,-- сказала она.-- Люди ведь любят Бога, а не
видят, правда?
-- У нас не такая любовь.
-- Иногда я думаю, другой не бывает.
Надо было понять, что кто-то влияет на нее, раньше она так не говорила.
Когда-то мы радостно согласились, что в нашем мире Бога нет. Я светил ей
фонариком, она шла по развороченному холлу и снова сказала:
-- Все будет хорошо. Если мы очень любим.
-- Куда уж больше,-- сказал я.-- Все тебе отдал.
-- Ты не знаешь,-- сказала она.-- Не знаешь.
Стекло хрустело под ногами. Только викторианский витраж над дверью
выдержал. Давленое стекло белело, как лед, который растоптали дети в сырых
полях или у
дорог, и она повторила:
-- Не бойся.
Я понимал, что она имеет в виду не странные новые снаряды, которые и
через пять часов упорно жужжали где-то на юге, словно пчелы.
Той ночью, в июне 1944-го, на нас впервые посыпались "фау-1". Мы
отвыкли от бомбежек. Крупных не было с февраля 1941-го, и только недавно, в
феврале, была одна, небольшая. Когда завыли сирены и появились снаряды, мы
решили, что несколько самолетов прорвалось через противовоздушный барьер.
Если через час нет отбоя, становится не по себе. Помню, я сказал Саре:
"Наверное, сирена разладилась, отвыкли". И тут в темноте с моей кровати мы
увидели первый снаряд -- он пролетел прямо над Коммон. Мы думали, это
горящий самолет, а странно, глухо жужжит мотор без управления. Потом
появился второй, потом -- третий, и мы переменили мнение о зенитках. "Их же
стреляют как голубей,-- сказал я.-- Они с ума сошли, если не уймутся". Но
они не унялись, не унимались часами, даже когда рассвело, и тут мы поняли,
что это не самолеты.
Когда объявили тревогу, мы только легли. Нам было все равно. Мы не
думали о смерти в эти часы, поначалу я даже молил о ней -- исчезнешь
начисто, не надо будет вставать, одеваться, смотреть, как ее фонарик
мелькает за окном, словно уезжает медленная машина. Я думал иногда: не
продолжает ли вечность самый миг смерти? Если это так, я охотно умер бы в
миг полного доверия и полной радости, когда невозможно поссориться, ибо
невозможно думать. Я жалуюсь на ее осторожность, я горько сравниваю наш
"лук" с тем, что написала она на клочке, который раздобыл Паркис, но я бы
меньше завидовал неведомому преемнику, если бы не знал, как умеет она
забыться. "Фау-1" не беспокоили нас, пока мы не пришли в себя. Опустошенный
вконец, я лежал головой на ее животе, ощущая во рту неуловимый, словно вода,
вкус ее кожи, когда снаряд взорвался совсем рядом и мы услышали, как здесь,
на южной стороне, посыпались стекла.
-- Надо бы в подвал,-- сказал я. --- Там твоя хозяйка. Не могу я видеть
чужих. В такую минуту приходит нежность ответственности, и ты забываешь, что
ты -- только любовник, не отвечающий ни за что. Я сказал:
-- Может, ее и нет Пойду посмотрю.
-- Не ходи,-- сказала Сара.-- Пожалуйста, не ходи.
-- Я на минутку.
Мы говорили так, хотя и знали, что минутка может обратиться в вечность.
Я надел халат, взял фонарик. Он не был мне нужен, небо уже посерело, и я
видел в полумраке Сарино лицо.
Она сказала:
-- Ты поскорей.
Сбегая по ступенькам, я услышал жужжание, потом наступила тишина. Мы
еще не знали, что это самое опасное, тут надо быстро ложиться, и подальше от
стекол. Взрыва я так и не слышал, а через пять секунд или через пять минут
очнулся в другом мире. Я думал, что я стою, и удивился, почему так темно.
Кто-то вдавливал мне в щеку холодный кулак, во рту было солоно. Сперва я
ощутил только усталость, словно я долго шел. О Саре я не помнил, ничего не
боялся, не сомневался, не ревновал, не испытывал ненависти -- разум мой стал
белым листом бумаги, на котором кто-то сейчас написал весть о радости. Я был
уверен, что память вернется, а весть останется, я буду счастлив.
Но память вернулась иначе. Сначала я понял, что лежу на спине, а надо
мной, закрывая свет, висит входная дверь, какие-то обломки держат ее чуть
повыше моего тела. Как ни странно, потом оказалось, что я весь в ссадинах,
словно меня ранила ее тень. В щеку впивалась фарфоровая ручка, она и выбила
два зуба. Тут я вспомнил Сару и Генри и страх, что кончится любовь.
Я вылез из-под двери и отряхнулся. Я крикнул, но в подвале никого не
было. Сквозь разбитую дверь я видел серый утренний свет, за порогом
было как-то слишком пусто -- и я понял, что исчезло большое дерево, да
так, что и ствола не осталось. Довольно далеко дежурные свистели в свистки.
Я пошел наверх. Первый пролет был усыпан штукатуркой, перила обваливались,
но дом, по тогдашним понятиям, не слишком пострадал, удар пришелся по
соседнему. У меня была распахнута дверь, я из коридора увидел Сару,
скорчившуюся на полу, и подумал, что это от страха. Она была до нелепости
юной, как голая девочка. Я сказал:
-- Рядом упало.
Она быстро обернулась и испуганно воззрилась на меня. Я не знал, что
халат в клочьях, весь белый от штукатурки, и волосы белые, а лицо в крови.
-- О Господи! -- сказала она.-- Ты живой.
-- Ты как будто разочарована.
Она встала и пошла туда, где лежала одежда. Я сказал:
-- Зачем уходить сейчас? Скоро отбой.
-- Мне надо идти,-- -- сказала она.
-- Две бомбы не падают в одно место,-- сказал я машинально, ибо знал,
что это просто поверье.
-- Ты ранен.
-- Два зуба выбило, вот и все.
-- Иди, я тебя умою.
Она оделась раньше, чем я успел возразить ей,-- в жизни не видел
женщины, которая бы так быстро одевалась,-- и медленно, бережно умыла меня.
-- Что ты делала на полу? -- спросил я.
-- Молилась.
-- Кому это?
-- Чему-то, что, может, и есть.
-- Лучше бы пошла вниз.
Меня пугала такая серьезность. Я хотел раздразнить Сару.
-- А я ходила,-- сказала она. Не слышал.
-- Там никого не было. Я тебя не видела, пока не заметила руку. Я
думала, ты убит.
-- А ты бы проверила.
-- Я хотела проверить. Дверь не могла поднять.
-- Там был зазор. Она меня не придавила.
-- Никак не пойму. Я точно знала, что ты мертвый.
-- Тогда и молиться не о чем, верно? -- дразнил я ее.-- Разве что о
чуде.
-- Когда надежды нет,-- сказала она,-- и о чуде помолишься. Чудеса ведь
бывают у несчастных, а я была несчастна.
-- Не уходи до отбоя.
Она покачала головой и вышла из комнаты. Я проводил ее вниз и, сам того
не желая, стал донимать ее:
-- Сегодня придешь?
-- Нет, не могу.
-- А завтра?..
-- Генри вернется.
Генри, Генри, Генри -- это имя вечно мешало радоваться, или смеяться,
или любить, напоминая, что любовь смертна, что побеждают привычка и
привязанность.
-- Ты не бойся,-- сказала она,-- любовь не кончается... И почти два
года прошло, пока я не встретил ее и она не вскрикнула: "Вы?"
После этого я, конечно, еще надеялся.