Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
ет! Глядеть лучше будем да чай пить, чем в
книжку-то... Смотри, сколько народу валит, беда!
Начинались нескончаемые, одни другой страннее, характеристики
проезжающего народа. Рассказывались они так же быстро и смешанно, как быстро
и смешанно, обгоняя друг друга, стремились куда-то дорожные люди.
-- Майор! Как это тебя на балкон-то взнесло? -- шутил какой-то
благообразный купец, остановивши напротив нас свою красивую тележку. --
Братцы мои! Да он с господином чаи расхлебывает да еще с ложечкой!.. Уж пил
бы ты лучше мать-сивуху одну, -- вернее. Слезай -- поднесу.
-- Надо бежать! -- говорил мне майор, после запроса, предложенного им
купцу, относительно благоуспешности его дел. -- Человек-то очень хорош.
Больно покладистый гусар! Ты не глуши самовара докуда, я мигом назад оберну.
Возвращался старик со щеками, нежно подмалеванными ярко-розовой
краской. Благодушно покашливая, он потчевал меня гостинцами, полученными от
купеческих щедрот, и говорил:
-- Кушай колбаску-то, не брезгай! С чесночком! Она, брат, чистая,
только из лавки сейчас. Яблочком вот побалуйся. Н-ну, друг, вот так
гражданин!
-- Кто?
-- А вот этот самый, который угощал-то! Капиталами какими ворочает, не
то что мы с тобой. И с чего только, подумаешь, взялся человек? Помню я,
мальчишкой он иголками торговал. А теперь у него по дороге калашных одних
штук двадцать рассыпано. Кабаков сколько, постоялых дворов, -- не счесть! На
баб какой молодчина, так и ест их поедом: женат был на трех женах -- и все
на богатых. Родные ихние как к нему приставали: отдай, говорят, нам обратно
приданое, но он на них в суд. Умен на эти дела, -- всех перетягал... Теперь
принялся огребать любовниц. Как попадет к нему какая, уж он ее вертит, до
тех пор вертит, пока она ему всех потрохов-то своих не выложит. Нонишней
порой обработал он вдовую помещицу -- и живет с ней. Помещица как есть
настоящая барыня -- и с имением. (Уж все именье-то, дура, под него
подписала.) Так он, сударь ты мой, так ее вымуштровал, так вымуштровал...
Ты, говорит, музыку-то эту забудь, а учись-ка лучше калачи печь. Што же?
Ведь выучилась. А как она ежели в слезы когда али в какие-нибудь другие
бабьи капризы ударится, он сейчас ее на цельный день садит в ларь продавать
калачи. Извозчики-то грохочут, грохочут. Иному и калач-то не нужен, а все же
подойдет: над барыней, как она, значит, мужику придалась, посмеяться всякому
лестно...
-- Да что же тут хорошего, дед? По-настоящему-то он мерзавец выходит.
-- А я про што ж? -- отвечает дед. -- Ты думаешь, я его хвалю за это,
што ли? Да я его онамедни вон в энтой харчевне, при всем при народе, так-то
ли отхвостил, -- не посмотрел, что богач. (Признаться, были мы с ним тогда
здорово подкутимши.) Я шумлю ему: зачем ты из своих работников кровь пьешь?
Зачем им денег не платишь, -- по мировым да по становым поминутно таскаешь?
Попомни, говорю, меня: уж накажет тебя господь бог за такие дела, взыщет он
с тебя за рабочие слезы, за каждую капельку... Што же ты думаешь он мне в
ответ на это? Заплакал ведь, -- самою что ни есть горячей слезою залился и
говорит: "Перестань меня срамить, Федор Василич! Чувствую сам -- взыск с
меня большой будет на страшном суде; но иначе жить мне невозможно никоим
образом. Сначала, говорит, мошенничал я кое от бедности, кое себя от других
аспидов сберегал, а теперь привык, втянулся... Надуваю когда какого человека
или просто, смеха для ради, каверзу ему какую-нибудь подстраиваю, все нутро
изнывает у меня от радости, -- голова, ровно у пьяного, кружится... И
никакими манерами в те поры мне совладать с собой невозможно... А што,
говорит, Федор Василич, насчет сердца, так я очень добер: бедность всячески
сожалею и очень ее понимаю; но только чтоб я помог ей, -- никогда! Хошь
расказни, так ни гроша не дам, потому как только она, бедность-то,
пооправится, встанет на ноги-то, пооперится безделицу, над тобой же
надсмеется и тебя же обманет..."
Ведь што только придумает человек на свою муку? -- продолжал старик в
сильном раздумье. -- Вот ты тут и суди про людей. Я, друг, как услышал от
него такие слова, не стерпел: сам заплакал -- и не токма што срамить... Уж
до сраму ли тут, когда видишь, что человек об своих грехах сокрушается не
слезами, а всей кровью... Утешал, утешал я его, так и бросил, потому
принялся он в трактире скатерти рвать и посуду бить... Харчевнику это на
руку, потому богач, -- очнется, за все наликом платит... Еще харчевники-то
нарочно таких людей поддражнивают:
"А ну-ка, говорят, разбей посудину при мне... Ежели бы ты, --
натравливают, -- при мне смел этак сбедокурить... А ну-ка, ну-ка тронь!..
Тронь!.." Так-то друг! Можно, можно, сердечный, к такому привыкнуть, --
самому на себя глядеть тошно будет... С кем поведемся... По себе знаю...
Думалось в это время, что старик, по любимому людскому обычаю, сейчас
же начнет рассказывать какие-нибудь события из своей собственной жизни,
которые бы подкрепляли его мысль насчет человеческой способности
переламываться и склоняться в сторону, совершенно противоположную
прирожденным влечениям, -- так и ждалось, что вот-вот из стариковской памяти
вырвутся рассказы и воспоминания о тех людях, связь с которыми научала его
по себе знать и видеть разнообразные человеческие немощи, подвигающие на
участие к ним, там, где другие люди видят одни грехи и преступления,
достойные кары...
Но никогда не исполнялось мое ожидание. Подкарауливши за собою словцо
"по себе знаю", старик съеживался, конфузливо и секретно поглядывал на меня,
бормотал что-то вроде того, что слово не воробей, а летает, -- и наконец
стремительно перескакивал к другим людям и толковал о других людях,
попадавшихся на его зоркий глаз.
Оглушающее и слепящее жужжанье и роенье разнохарактерной шоссейной
толпы ничуть не смущало старика и ни на волос не отвлекало его от глубоко
засевшей в нем мысли -- неизбежно заканчивать самым оправдывающим и даже
хвалебным акафистом все свои повествования о различных жизненных промахах
шоссейцев, об их умышленных подлостях, пошлостях, как говорится, с дубу и т.
д. и т. д.
-- Што доброты в этом человеке, боже ты мой! -- неопределенно покивывая
на кого-то головою, задумчиво говорил старик. -- Вот уж, ей-богу! Зависти во
мне ни к кому, а ему, ежели он примется людям милостыню делать, завидую, --
в этом я грешон! Рубаху он тогда с себя скидавает, -- смеючись благолепно
нищенькому ее отдает, -- на плечи к нему с целованием братским головою
поникнет и, плачучи, скажет: "Ах! нет у нас с тобой силушки-матушки!
Потерпим собча, друг мой сердечный, во имя господне!.."
-- Это ты, дедушка, все насчет купца?
-- Какое там лешего про купца? -- сердился дед и тыкал пальцем на
шоссе; а там шагал какой-то высокий, с коломенскую версту, рыжий человек,
худой и бледный, в обдерганном тряпье и босовиках, на которые прихотливыми
фестонами опускались концы пестрядинных штанов. Шел этот человек широким, но
медленным шагом, опустивши голову и сложивши руки на груди. По временам его
ввалившиеся, бледные щеки вздувались -- и тогда он болезненно кашлял. Гулко
раздавался по деревушке этот октавистый, напоминавший гневное львиное
рыкание, кашель; но старик, не обманываясь силой этого голоса, говорил мне:
-- Ты на голосину на эту не гляди! Недолго ей на сем свете осталось
гудеть. До осени, может, как-нибудь перетерпит. Он к нам годов с пятнадцать
тому прилетел и стал наниматься траву косить. Говорит: больше ничего не
умею! а у нас, я тебе скажу, ежели захожий человек хорош, так насчет
пачпортов слабо. Дал там что-нибудь Гавриле Петровичу (писарь у станового
живет) от своих трудов праведных, -- шабаш! Живи -- не тужи! Вот он и живет
у нас да косьбой и дроворубством себя и пропитывает...
В этом месте рассказа старик наклонился к моему уху и таинственно
зашептал:
-- Мы, брат, друзья с ним бедовые! Он из Москвы, и отец у него, как бы
тебе сказать, потомственный почетный гражданин. За свою торговлю самим царем
произведен во дворяне и имеет у себя на шее генеральские звезды все до
одной. Ну, а этот из юности еще маненечко рассудком тронут... От библии...
Пристал, сказывают, любименький сынок к отцу, штобы он, к примеру, роздал
бы, как Иисус Христос повелел, все свое имущество бедным... Отец его сначала
лечить принялся, а он ему все: "В тебе, говорит, тятенька, правды нет! Ты,
разговаривает, царства небесного не наследуешь". Старик смотрел-смотрел на
него, да и проклял... Он вот взял прибежал к нам -- и живет, -- смирно
живет: дрова рубит, сено косит, -- рыбки вон тоже кое-когда случается ему
изловить, -- продаст -- и питается. Смирно живет, только в случае, ежели
пьяная муха ему в голову залетит, к богачам всячески придирается... Терпеть
их не любит! А место у нас, сам видишь, бойкое, -- проезжает всякий человек.
От скуки, известно, полоумного всякий напоит, а он после этого, только
встретит кого мало-мальски с мошной, -- сейчас руки в карманы, по-барскому,
и пошумливает себе: "Дорогу дай московскому первой гильдии купцу Афанасию
Ларивону! А то морду расшибу..."
Бьют его, -- страсть как наши-то -- и смеются! Поначалу, когда еще
силен был, отбивался -- и сам всех больно колачивал; теперича ослабел! Я вот
иной раз умаливаю, штобы отпустили... Опохмели ты его, Христа ради,
голубчик! У него и радостей только всего осталось, что ежели сердце
потеплеет от выпивки. Ах, и добродетелен же этот человек перед господом
богом! Дай мне, дурачок, гривенничек, -- я ему снесу. Бог с ним! Ты не
жалей, брат, денег-то! Пусть он повеселится перед своим последним концом...
Таким образом шла наша жизнь с стариком, как он говаривал, в полном
удовольствии, без обиды...
-- Ах, анделы небесные! -- восклицал он в минуты внезапно откуда-то
наплывавшего на него счастья. -- Как это я, с самого с измальства, люблю
жить с людями тихо, скромно, благородно...
-- Дело ведомое! -- сатирически соглашался с ним содержатель постоялого
двора, случайно подслушавший стариковское воззвание. -- То-то, должно быть,
твое благородство и проходу-то никому никогда не давало... Мальцом был,
колотил всех...
-- А дражнили вы меня очень, сердечный! Нельзя было иначе-то... Опять
же глупость моя... Силенка тоже... Э-эх-хе-хе! Друг! Друг! За это взыскивать
рази возможно?
-- Вырос, из ученья убег -- пропал...
-- Люди нехорошие соблазнили, мил человек! Опять же холод энтот
мастеровой, голод... Ночей не спали, черствого куска не доедали... Ты
поживи-кось в Москве-то, друг! Недаром про нее пословица ходит: Москва,
говорит, слезам не верит... Тут, братец ты мой, за кем хочешь пойдешь, как
бы собака какая голодная... Перед всяким хвостиком-то повиляешь...
-- Што ты мне про это разговариваешь? -- сердито продолжал свое
обвинение содержатель постоялого двора. -- Ну прибегши к нам, што ты стал
делать? Опаивать, на всякое буйство травить... Какой ты есть человек?
-- А это мне с товарищами -- с друзьями -- желательно было кручину мою
разогнать...
-- Сговоришь с тобой -- с бесом! Зачем же ты опять-то пропал?
-- А надоели вы мне!.. -- без запинки отвечал старик. -- Опротивели
хуже соленого озера -- вот я и убег. Опять же к тому времени у меня еще
охота приспела -- постранствовать, святым местам помолиться, хороших людей
посмотреть...
-- З-знаем! -- угрюмо говорил хозяин, выходя из комнаты и мимоходом
бросая, видимо ко мне уже направленное, замечание насчет где-то будто бы
существующих господ, которые до того бесстыжи, что водятся со всякой
шушерой.
-- Мужик, так и то из одной милости, ночевку дает, можно сказать, ради
Христа; а тут на-ка! За один с собой стол пущают... Шуты!
Таким образом, чем теснее устанавливалась наша с майором дружба, тем
хозяйские нападки на него делались чаще и ожесточеннее.
-- Он всегда так! -- извиняющим шепотом говорил мне майор после трепок,
задаваемых ему нашим общим патроном. -- Он не любит этого, чтобы, то есть, я
к евойным господам вхож был. Всегда, всегда так!.. А то он до-обрый!.. Ты на
него не жалобься. Он, брат, гляди какой! Просто, я тебе скажу... Поищи
такого другого... Старик при этом пугливо посматривал на дверь, обладавшую
способностью расстраивать наши тихие беседы, как бы ожидая, что вот-вот
отворотится она -- и покажет нам сперва седую, иронически улыбающуюся
голову, потом ярко вычищенные дутые сапоги, которые, сверх всякого
человеческого ожидания, заговорят нам живым языком, в одно и то же время и
снисходительно и упречно:
"Ну что, мол, друзья? Как вы тут? Позвольте на вас посмотреть?"
-- Хороший он, брат, человек, -- все более и более оправдывался старик
под влиянием ожидаемого ужасного видения. -- Он тебя оборвать -- оборвет, --
это правда! Потому у него зуб уж такой... Но зато, ежели бы ты знал, как он
меня милует?.. Ведь я тоже в старину о-ох какой был! Ягода малый! Ведь это
он про меня всю правду-матушку режет. Много тоже и мы добрым людям тяготы
понатворили. Запивахой был, буяном, драчуном был, -- добрым человеком только
не был... Нечего греха таить!..
Большой страх нагонял содержатель постоялого двора на старика, так что
ему надобилось очень много времени для того, чтобы свалить с себя тяжелое
впечатление и снова войти в колею своих нескончаемых восхвалений мелькавшей
перед нами жизни, точно так же как и с моей стороны требовалось изрядное
количество малиновки, чтобы он скорее и успешнее мог из мокрой, застращенной
курицы превратиться опять в майора и вместо унылого раскаяния в своих
собственных прошлых грехах принялся за убранство этой убогой людской суетни
сокровищами своей доброй души.
-- Уех-хал! -- вдруг иногда восклицал старик, живо порешивши с тем
оцепенением, которое навел на него дворник. -- Слышь, енерал? За сеном
отправился хозяин-то наш! Ишь как покатил, добренький! Ах, жеребчик этот у
него справедлив очень; у мужичка тут он его у одного по соседству за долг
заграбастал -- и мужичок этот, я прямо тебе скажу: несчастненький такой, --
овдовел, сам-сем с ребятишками остался с маленькими; теща в суд его, пить
принялся; зовет он, признаться, меня в отцы к себе...
"Чем тебе, говорит он, Федор Василич, по чужим людям шататься,
приходи-ка ко мне. Авось на печи место найдется". Ну, а я, когда он со мной
начнет этаким манером разговаривать, думаю про себя: вот клад нашел,
чудачок! К малым-то да еще старого захотел приспособить... Нейду, -- право
слово! Думаю: лучше же я по улочке как-нибудь разойдусь, -- по крайности,
хоть разомну жениховские кости, чем им на чужой печи-то валяться... хе, хе,
хе!
>>>Пользуясь драгоценной свободной минутой, старик встаскивал
на балкон живо вскипяченный самовар, -- с стремительностью, свойственною
только обезьянам да сумасшедшим, бегал из лавки в кабак, из кабака в белую
харчевню, где отыскивал всевозможные произведения природы и искусства,
имевшие сугубо скрасить наш праздник, и наконец, запыхавшись, он садился
напротив меня, освещал меня широкой, по всей бороде его сиявшей улыбкой, и
говорил:
-- Получай сдачу! Три, брат, гривенничка! Нарочно новеньких выпросил.
Пущай, мол, думаю -- он их в клад положит... А ты думал как? Ты, может,
думал -- утаит, мол, майоришка мои деньги... Как же! Я з-знаю: ты и сам мне
дашь. Хе, хе, хе! Ну, будь здоров! Тебе налить перед чаем-то?..
Затем наша комната наполнялась разновозрастными ребятишками, которые,
картавя и взвизгивая от каких-то внезапно приспевших радостей, вскакивали к
старику на колени, дергали его за бороду, щелкали его по лысине, воровали
приобретенные им произведения природы и искусства и с громким хохотом
толковали мне:
-- Балин! Акшан Фаныч! Сто ты сталика не выгонись? Ево все у нас по
сеям гоняют... Мамка говорит: он -- дулак, пьяница!.. Ха, ха, ха!
Старик барахтался с детьми, удерживая на своих коленях целую охапку
всевозможных шалостей, и в то же время таинственно подмаргивал мне: гляди,
дескать, как разбесились! Уйму нет никакого! Смотри -- не спугни только; а
то все это веселье живо слетит с них, как птицы с дерев...
В полуотворенную дверь нашего обиталища, смеясь и робея, поглядывали
какие-то люди, с которыми я отчасти был уже знаком благодаря рассказам
майора и которых, обыкновенно, мой хозяин сурово отгонял от своего дома.
Видимо было, что им очень желалось проникнуть в комнату, но из какой-то
боязни они не шли внутрь нашего светлого ребячьей радостью чертога, а только
почтительно улыбались и нерешительно толклись на одном месте.
-- Што заробел? -- ободрительно крикнул майор какому-то старику,
вставившему в дверь свою жидкую, черную с резкой проседью бороду. -- Ай ты
не видишь, к какому ты барину пришел? Не тронет, -- будь спокоен!.. Не
пьянство тут какое у нас идет, -- Христос с нами!
Ободренный этим приглашением, старик входит к нам и сочувственно
спрашивает:
-- Што, уехала ваша кандала-то?.. Запировали?
-- Уехала, брат! -- торжествует майор. -- За сеном укатила, только
бубенцы зазвенели... Ха, ха, ха! Пей чай, -- садись!
Посторонний старик, желая показать мне свою серьезность, не имеющую
ничего общего с звонкой веселостью набравшихся в комнату ребят, начинает со
мной солидный и вместе с тем нежно-ласкающий разговор:
-- Позвольте, сударь, спросить, в каком чине находились?.. Видим --
живет у нас барин... Оченно это антиресно...
-- Што ты эту пустяковину-то разводишь? -- укоризненно перебивает майор
нескромный вопрос. -- Ты прямо говори: желательно, мол, мне, сударь, водочки
у вас пропустить... Вот тебе и сказ весь! А то в каком чине?.. Кушай-кось на
доброе здоровье! Не обидит, -- будь спокоен. Сказано уж! в каком ч-чине...
Ну-ка перекрестись!..
Дым пошел у нас коромыслом! Ребятишки весело возились, отбивая друг у
друга какую-то картинку, найденную ими на столе, -- майор хохотал и
подзадоривал их; а посторонний старик, сделавшийся уже непритворно
серьезным, то грозно прицыкивал на детей, представляя им всю несообразность
их буйственных поступков, проделываемых перед барином, то с манерой,
обличающей самого светского человека, указывал перстом на розовый полуштоф и
спрашивал меня заплетающим мыслете языком:
-- Ваше высокоблагородие! Можно еще... Будьте без сумления: м-мы не
какие-нибудь... Сами во всякое время во всякий час можем ответить хорошему
человеку за его угощение... Тоже вот состоял у нас на знакомстве гос-сподин
полковник один, из военных... Так это, примером, на плечиках у него золотые
палеты лежат... Он мне однажды говорит: др-руг-г!..
-- Пош-шел ты, господний человек! -- прекращает майор эту
откровенность, наливая знакомому с полковником человеку полный стакан водки.
-- Вот дерни лучше, чем небо-то языком обивать...
-- Это так! -- меланхолически соглашается посторонний старик. Затем он,
зажмуривши почему-то глаза, медленно выпивает поднесенный ему стакан, тяжело
вздыхает и задумывается о чем-то, должно быть, весьма важном, потому что
задумчивость эта разрешается громким ударом по столу и буйственным криком:
-- Майор! Федр Васильев! Ты меня знаешь? Сколько раз учил я тебя?
Говор-ри! Отчего ты мне -- здешнему обывателю -- ответ