Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
Ей-богу! Она уж про все это с Лукашкой толковала, когда он ее из
города вез. Ты вот спроси у него.
А Лука между тем, осажденный со всех сторон тысячью вопросов,
решительно растерялся.
-- Что же она тебе, как являлась-то? Ты расскажи: говорят, она
пишшаньем пужала тебя?
-- Нет! про это что грешить. Пишшать не пишшала, а так это быдто белое
что-то завиднелось под вешкой, только я вспомнил, как мне солдат говорил,
так сейчас же и сделал. Оно тут же и разошлось.
-- Как же она расходилась?
-- А так все эдак кверху, кверху, ровно бы турман, только не в пример
больше будет турмана-то...
-- И руками махала?
-- Махала тоже и руками, -- удовлетворял Лука. -- Жалостно эдак махала,
прощалась бы, што ли, с кем...
-- Смотри, парень, не околей! -- предположил кто-то в толпе. -- Это она
с тобой, знать, прощалась-то.
-- Ну, я на этот счет спокоен, потому у меня корень. Еще у меня его
много осталось.
-- То-то, ты гляди, -- вспомни... Ведь у тебя, парень, робят много.
-- Идет, идет! -- зашептала толпа и притаила дыхание, а в дверях
показался дьячок, с важно наморщенным лицом, с листом в одной руке у груди и
с огромной связкой каких-то бумаг в другой.
-- Вона, вона их сколько! -- послышалось в толпе. -- Подсобите подите:
рази не видите, чуть держит.
-- Она, она! -- внезапно чему-то обрадовавшись, прошептал Лука. -- Как
есть она! Я ее сразу узнал.
-- Тише, ты, леший! О, чтоб тебя!..
И воцарилось молчание.
Дьячок обводил толпу строгими и даже как бы наказующими глазами. Все
замерло окончательно.
-- Что это он сердитый какой? Когда это с ним бывало?
-- С несчастьицем, должно, с каким-нибудь!..
Послышалось сдержанное женское всхлипывание.
-- Православные! -- громко вскричал дьячок. -- Вот, смотрите, что пишут
из нашей губернии и что из столицы.
При этом он отрекомендовал народу и присланный лист и столичную связку.
-- Мы на это не согласны! -- возразил некто Григорий Петров, сапожник и
первый запевало на сходках, но тут же был остановлен всем миром:
-- Тише, тише! Что ты, оголтелый, в экую пропасть суешься?
Григорий Петров благоразумно юркнул в середину, всхлипывание бабы
раздавалось все громче и громче, а дьячок властительно продолжал:
-- Пишут мне видите как -- не скорописью, а печатью: "Господину
исправляющему должность разгоняевского наставника, почтеннейшему клирику
Архипу Вифаидскому".
-- Вот так-то! -- позавидовал кто-то дьячковским титулам.
-- Пишут так: исстари Европа... а посему внушите мирным селянам вашего
прихода, дабы... потому что умственная пища... потому что лекарство
душевное... и так как тьма и вообще недостаток просвещения... а посему к
искоренению... употребить все меры. Поручаю себя и всегда есмь и прочее...
Поняли? -- спросил дьячок, прочитавши лист.
-- Как не понять...
-- Изъявляйте желание и несите деньги.
В толпе поднялся глухой гул, над которым царствовал тонкий плач бабы.
Григорий Петров снова выступил вперед и торжественно произнес:
-- Мы на это не согласны!
-- Она вон, Лукашка сказывал, учить нас всех поголовно сбиралась, --
дружно поддерживала толпа Григория Петрова.
-- А когда нам учиться-то, сам небось знаешь?
-- Мы таких книг сроду и не видывали, живых-то! И кто только делает их,
о господи?
-- А приказные и делают, -- господа. Это недавно выдумали.
-- Жили и без них!
-- Ро-о-димые! Со-о-ко-лики! -- громче всего наконец разнесла по толпе
сокрушенная баба. -- Ш-што-о нам теперича, сиротам, с ей делать?..
V
Разошлась толпа и, словно пчелы в ульях, загудела по избам.
-- Что это дьячок читал вам? -- спрашивала молодая красивая бабенка
своего угрюмого мужа.
-- А то и читал, что баб теперь, все равно как мужиков, будут в солдаты
брить. Вот что!
-- Ну уж! Слова никогда нельзя сказать, сейчас лаять примется.
-- Тебе только дела-то, что лаять.
-- У тебя много по кабакам-то делов...
-- Ты у меня, сейчас умереть, замолчи лучше, баба! -- прикрикнул муж, и
баба убралась за перегородку.
А другой мужик, молодой еще, рассказывал совсем иначе:
-- Вынес он ее, матушку, грамоту-то, а она большая такая да белая...
Только я и вижу сейчас, что мне ее не изнять, взял да ушел. Онисья там, я с
огорода слышал, в голос кричала: должно, что жалостно выходило.
-- Что же ты сам не послушал? -- укорил его большак-дед, ковырявший
лапоть в переднем углу. -- Нам бы тогда сказал; а еще грамотный.
-- А не в догадку стало, -- закончил молодой, пробираясь на полати.
-- А это опять к тому подбираются, чтобы назад... По воле штоб... Слухи
такие ходят... -- таинственно шептал в своей убогой каморке двум-трем
мужикам отставной солдат. -- Беспременно фальшь какая-нибудь. Я видал в
Питере настоящие газеты, -- те не такие. Эта ишь смурая какая-то, ровно бы
свита старая.
-- Не такие те?
-- Не такие! Те так... просто... --И при этом солдат сделал какой-то
поясняющий жест.
А на пчельнике, густо засаженном березками и липами, тоже шел тихий,
едва слышный разговор -- и все про нее.
-- Говорят: по ночам будет шастать...
-- Я ее беспременно тогда расшибу, так-таки вдребезги и расхлопну,
потому я их, ведьмов-то, не очень боюсь. Я как схвачу ее за язык-то, --
длинные у них языки, красные, -- у меня не вот-то скоро вырвется...
Две бабы затесались к самому дьячку. Одна из них, подавая ему старинный
пятак, говорила:
-- Продай, Архип Петрович, газетки мне на пятак!
-- На что тебе? -- спросил обрадованный было дьячок. -- Ведь ты грамоте
не знаешь?
-- Я от живота... Сказывали, что с вином ее дюже будто бы хорошо от
живота...
-- О, дура! -- ответил ей дьячок и потом обратился к другой: -- Тебе
что?
-- А Лукашка сказал мне вчера: вот бы тебе к Архипу Петровичу, Марфа,
сходить...
-- Зачем?
-- А ему, говорит, прислали энту, а в ей, солдат сказывал, все моря
описаны...
-- Никаких тут морей не описано, -- осердился дьячок. -- И что тебе за
охота пришла глядеть на них?
-- А как же, кормилец! Там мой Ефимушка стоит у моря-то. Онамедни он
так в письме прописал: а стоим, говорит, мы, родимая матушка, у самого
Черного моря.
-- О, дура! Ступай отсюда, и без вас мне до смерти тошно!.. Она у меня
у самого вот где сидит, -- и при этом дьячок указал на свою собственную шею.
VI
Вечером, после сходки, господин исправляющий должность сельского
учителя впал в сильную тоску по тому поводу, что как бы это ему половчее
сочинить ответный рапорт палате. С этою целью он заранее распорядился насчет
штофа и целого блюда соленых огурцов -- и принялся. Домашних ни души не
осталось в горнице, потому что они, видя, как хозяин то и дело клюкает и все
больше и больше впадает в тоску, до грозы разбрелись спать по дальним
амбарам, по овинам, по ригам и гумнам.
Всю ночь горел огонь в дьячковой горнице, доселе обыкновенно засыпавшей
вместе с приходом вечернего стада. Наконец, к утру уж, труженик прищуренными
и слезящимися глазами разбирал на белейшем листе бумаги следующее:
"Еще исстари благопопечительное и благомудрое... но врагам нашим --
супостатам никогда не восторжествовать над нами, потому что, во-первых, мы
русские, во-вторых... в-третьих, уповая и надеясь, не постыдимся..."
-- Этак-то, пожалуй, не позвончей ли еще ихнего будет? -- сказал
наконец сочинитель, самодовольно улыбаясь и награждая себя за свое бдение
зараз двумя рюмками.
"А что касается до "Столичных ведомостей", то, при всем моем рвении,
поселяне нашего прихода покупать их не согласились, ибо не просвещенны,
потому я самолично отправил их на хранение, впредь до обратного
востребования, в колокольный чулан, где они будут находиться в полной
безопасности и чистоте, а то у меня ребят много, пожалуй изорвут как-нибудь
или замарают. Имея честь донести о сем, повергаю себя к стопам ног ваших" и
проч.
В то же время, как дьячок дописывал свою отповедь, один сосед-помещик
во весь дух мчался на своих лошадях в уездный город с жалобой к благочинному
на дьячка Вифаидского в тех смыслах, что якобы Вифаидский хотя за болезнью
своего священника и состоит исправляющим должность сельского разгоняевского
наставника, но в газете ничего не смыслит и что, по всем правам, ее
следовало получать ему -- недорослю из дворян Ореховнику, что он, Ореховник,
и повергает на благоусмотрение высшего начальства...
1865
БЕСПРИЮТНЫЙ
I
Я сидел у ворот на лавочке в одной маленькой пришоссейной деревушке,
весь отдавшись немому созерцанию шумных шоссейных проявлений.
Все обстояло благополучно: в десяти домах, из которых состояла
деревушка, я насчитал шесть кабаков, три белые харчевни, два постоялых двора
и несколько мелочных лавочек. Такой широкий коммерческий размах и притом в
таком незначительном уголке давал бы самое отличное понятие о торговой
предприимчивости туземцев, если бы вся деревенька в буквальном смысле не
была залита мертвецки пьяными толпами, которые бесновались на улице на
разные манеры.
Звуки гармоник и балалаек, лившиеся из широко распахнутых кабаков,
горластые песни и унылые взвизги искалеченных шарманок -- все это скорее
располагало думать не о торговом пункте, в котором кипит энергическая и
более или менее молчаливая работа, а как бы о каком-то сказочном острове
беспрерывных веселостей и наслаждений...
Бравой походкой, нисколько не свойственной сивым бородам, ко мне
подскочил вдруг какой-то старик, голова которого вся поросла седыми
лохматыми космами. Театрально подперши руки в бока, он уставил в меня свои
маленькие, суженные глазки и с азартом закричал:
-- Подь сюда! подавай мне, майору, сию же минуту лепорт.
Тут старик топнул ногою, сморщил брови, повелительно надул губы -- и в
такой позе долго и пристально всматривался в меня, как будто заранее
обсуждая содержание ожидаемого от меня лепорта.
-- Ха, ха, ха! -- разразился он наконец старческим хохотом, пополам с
удушливым кашлем. -- А ты думал, золотой, что это я на тебя вправду
командую? А, ха, ха, ха! Нет, брат, я добрый.
Несмотря на разные развеселые шутки, которые проделывал старик, мне
легко было поверить словам его рекомендации: красноватые и слезливые глаза
его в действительности была очень добры и кротки.
Еще в первые дни моего знакомства с деревушкой, прежде всех ее
шоссейных див, я уже приметил этого старика в истасканном сером чапане,
молодецки накинутом на одна плечо, и всегда без шапки. Случалось и так, что
его выкрики залетали с шоссе в мою комнату и будили меня. Они даже
предупреждали ранние звуки пастушьего рога. Одним еще только глазком солнце
поглядывало на шоссейные безобразия, проделанные ночью, а уже мне слышно
было, как старик то, как бы буйствуя, погаркивал на проезжавшие по улице
народы, возводя их, более чем скромные, общественные положения в высокие
ранги генерал-майоров, полковников и даже, как он говорил, фидьмаршалов, то
своим обыкновенным ласковым тоном он приветствовал всю эту трудовую,
закорузлую и потому страшно обозленную толпу грациозными эпитетами, вроде:
золотенького, милашечки, голубочка, андельчика и т. д. до бесконечности.
Еще на желтом от ночной росы шоссе реяли какие-то серенькие игривые
тени, обыкновенно летающие в предутренней молчаливой природе, еще из пьяных
голов, беспомощно приютившихся в канавах, прохладная ночь не успела прогнать
сумасбродных грез, а старик уже дежурил на шоссе и, по своему обыкновению
пошумливал и погаркнвал:
-- Литенант! Ты што делаешь, бес? А?
-- Пааш-шол-л тты!.. -- уклончиво отвечало ему веселое утро угрюмым и
пропившимся басом.
-- Как пошол! Ты это, дьяволок, лошадей-то мутной водой поить вздумал?
Ты рази не знаешь, как лошади на вашего брата за это серчают?.. А?..
-- Па-аш-шол!..
-- Осина горькая! Поди чаю напейся с похмелья-то али вина. Очнись! Я уж
сам коней-то напою. Нечево кулачиной-то намахиваться. Сам тебя завсегда могу
смазать, золотенький! Этак ли тебе сладко покажется от моего засвету!.. Хе,
хе, хе!
-- Па-аш-шол-л! -- Вместе с пропившимся утренним голосом погромыхивали
бубенцы чьих-то измученных и потому вздрагивавших лошадей.
Слышно было, как кто-то пересиливал кого-то, потом что-то тяжелое
грузно бухалось в телегу, раздавался топот копыт, сопровождаемый звоном
бубенцов, -- и после всего этого на затихшем на минуту шоссе снова полетывал
беззаботной птицей веселый крик старика:
-- С бог-гом! Супруге! Деткам! Скажи им: дед, мол, вам по гостинчику
обещал принесть. Хе, хе, хе! Любят ребята гостинцы-то есть...
Как-то особенно приятно было просыпаться от этого веселого и шутливого
голоса.
Встанешь, разбуженный им, выйдешь к воротам и видишь: стоит на шоссе
какой-то отрепанный старикашка в самой обеспеченной позе, распевает он
различные веселые песни, прерывая их по временам для того, чтобы
предупредить путников насчет приятных случайностей, могущих встретиться с
ними на шоссейном пути.
-- Э-э-э! Проснись, проснись поскорее, удалец! А то на одной оглобле
домой-то поедешь. Вишь, вон молодцы-то какие милые в канаве-то залегли. Это
они твои бочоночки облюбовывают...
-- Што? што? -- торопливо спрашивает сонный проезжий.
-- Ничево! Губернатор проехал сейчас, так приказывал тебе верхнюю губу
колесом отдавить. Распустил ты ее очень по дороге-то. Эх! Не бережлив же ты,
паренек, насчет губ, -- шутил старик, между тем как милые молодцы,
любовавшиеся на бочонки проезжего, подняли из канавы шершавые головы и
принялись грозить старику:
-- Погоди, майор! Погоди, старая шельма! Попадешься ты к нам
когда-нибудь в лапы. Мы тебя погладим...
-- Ладно! -- соглашается старик -- и в ту же минуту всем его вниманием
овладевает какая-нибудь другая жизнь, появившаяся на шоссе.
Мне давно хотелось затащить к себе этого старика -- и вот он сидит со
мной на приворотной лавочке, наивно рекомендует свою собственную доброту,
дружески поталкивает в бок и, осмотревши меня своими как бы на что-то
жаловавшимися глазами, вдруг осведомляется:
-- А что, полковничек (как бы тебе о сем деле доложить?), нет ли у тебя
пятачка взаймы до завтрашнего утра? Верь, друг, отдам. Вот наношу завтра
воды в трактир -- и отдам. Я на этот счет справедлив. Ты, может, полагаешь,
что я, выпивши, забуяню или за нехорошие слова примусь? Ни! Ни! Выпить я --
выпью; но забидеть кого... Да сохрани меня царь небесный!
Говорил это старик убедительным тоном человека, который все свои силы
направил к тому, чтобы и другие, как и он, выпивать бы себе выпивали, а
буянить или нехорошими словами ругаться -- ни, ни! Сохрани бог!
-- Ух! Забрусило как натощак-то! -- блаженно покряхтывал старик,
закусывая крендельком наскоро обделанную выпивку. -- Как есть по-майорски
хватил -- цельную косушку. Хе! То есть так это приятно спросонья старичку
божьему опохмелиться. Очень дюже согревает. Я только одним вином и держусь
теперь. Ежели бы я им не занимался, давно бы уж и порешил. Так точно! Ты,
брат-полковник, не сомневайся! Нечево на меня глазами-то вскидывать... Мне
об этом лекарь один говорил. Он теперь, известно, сам с кругу спился -- и,
признаться, даже в запивойстве в своем приворовывать по-малости стал: но
л-леч-чить... размое мое!.. Можно чести приписать! Имеет похвальные листы от
именитых господ. Бумаги широкие -- и все с разноцветными печатьми: кое место
из красного сургуча приляпана, кое из зеленого. Ну, теперича ходит он по
нашим палестинам и, к примеру, исцеляет... Так што же я тебе скажу, сударь
ты мой? Сидим мы с ним однажды в кабаке, он мне и объявляет: ежели ты,
говорит, Федор, не желаешь скончаться скоропостижно, так до самой смерти без
перерыву и пей. И не увидишь, говорит, как умрешь. Словно как бы на тележке
под гору скатишься... А перервешь, будет с тобою удар. У него таких случаев
много бывало, -- как же! Я, признаться, верю ему, потому ах какой добрый
человек этот лекарь! Да по нашим сторонам и все ему верят и денег с него
никто не берет ни за еду, ни за ночлег; а бабы ему так и рубашками жертвуют
-- старенькими. Нельзя, друг, не жертвовать. Слаб, слаб; а все же он человек
есть. Так ли я говорю, господин фидьмаршал?
-- Так! Так! -- поспешил я согласиться с стариком, не желая прерывать
ринувшегося на меня словесного потока, который лился из стариковских уст с
тем поражающим обилием, с каким обыкновенно разговаривают люди, приученные
своею придорожною жизнию непременно потолковать с первым встречным.
-- Не такай, голубица! Не поддакивай! -- остановил старик мое поспешное
согласие с выраженным им мнением. -- Сами знаем, что добродетель-то значит.
У нас тут, вот я тебе расскажу, каков случаек был: пленного турку ребята
наши до смерти зашутили. От Севастополю он остался. Встретился кто, бывало,
с ним на улице, сейчас его в бок. "Здравствуй, говорят, туретчина!"
Известно, он одинокий -- и опять же нехристь. Бывало, хватят-хватят по
колпаку-то по ихнему; а он только что глаза уставит, ровно бы барашек
бесноватый, а из глаз у него слезы-то, слезы-то... Ах, б-боже ты мой
милосердый! Помирать стану, так вспомню, как эти грешные слезы точились...
Три года мучился он таким-то манером, -- ругаться было по-нашенскому
привыкать стал, и все-то это в аккурате; ну, однако, слег -- не стерпел...
Вижу я, расплохие его делишки, прихожу: сейчас ему водки, горяченького
пирожка такожде кое-откуда раздобыл. Гляжу: он пялит на меня глаза, словно
бы и я его, как ребята наши, бить собираюсь, -- руками на небо кажет и со
слезами хрипит мне: Рус! Рус! Старык! Господы!.. Так вот ты и думай тут,
господин полицмейстер, что значит добродетель-то свою объявить человеку:
нехристь, а ежели ты с ней по-душевному обойдешься, так и ей небось
господь-то бог батюшка за первое дело припомнится...
Но в этом разе я очень грешон! --сокрушенно исповедовался старик. --
Потому как, -- растягивал он свою речь, -- повадился я к тому турку каждый
день с винищем с эстим -- поганым -- шататься, -- полагал дурак, что это ему
в утешенье и в усладу пойдет -- и так это он от меня к вину приучился... Так
приучился, -- страсть! Умирать когда стал, совсем напоследях уж бормочет:
"Дай-ка, дай!.." -- говорит. Даешь!.. Потому, как не дать больному
человеку?.. Но, милый генерал, заместо тово, я всегда желал его, штобы, то
есть, к христианской вере... Не попущено!.. Все грехи наши!.. А? Как ты
рассуждаешь? Ежели бы не грехи-то?.. А?..
Глубокое уныние, с которым старик делал последние вопросы, было
нарушено приходом к нам содержателя того постоялого двора, в котором я
приютился. Это был высокий, крепкий старик, в дутых, ярко вычищенных сапогах
и с большою связкой ключей, висевшей у него на поясе. Он тоже уселся с нами
на лавочку и, снисходительно улыбаясь, выслушивал, как Федор Василич
рекомендовал мне его как самого лучшего губернатора.
-- Нет, ты гляди, баринок, -- с непоколебимой верой в состоятельность
своих слов покрикивал Федор Василич. -- Глянь: чем это не губернатор. Он
всей деревне у нас комендант, Ах-х! И добр же только! Какой он мне --
пьянице -- завсегда приют дает: летом на сене, зимой на печи разлягусь, --
беда!
Говоря это,