Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
старик любовно обнимал и целовал степенного содержателя
постоялого двора, повертывал его предо мною во все стороны, показывая мне
таким образом то его широкую ситцевую спину и высокие светлые задники сапог,
то тоже ситцевую и широкую грудь и снисходящее до шутливой улыбки, серьезное
стариковское лицо -- и подобные переверты продолжались до тех пор, пока
какая-нибудь новая сцена на улице не призывала майора на подмогу своей
беспомощности.
-- Майор! Друг! -- кричал кто-то у окошка, колотясь головой об грядушки
телеги, которую с увлекающей бойкостью несла по шоссе маленькая вятка,
увешанная бубенцами малинового звону. -- Приостанови, сердечный,
дьяволенка-то! Купил себе нового черта; ни за што не стоит. Уж я ему и
бубенцы-то новые понавешал (слышь, вон как позванивают, -- разлюли малина!),
и розовых лент-то в гриву наплел, -- бесится -- и кончен бал!
-- Хо, хо! -- завопил майор не своим голосом, покидая тряску, которую
он задавал содержателю постоялого двора, и бросаясь на середину шоссе, прямо
наперерез взбудораженной хозяйскими ласками лошади. Схвативши ее за узду в
то время, когда она бешено встала на дыбы от неожиданного препятствия, майор
радостно вскрикивает:
-- А-а, Гаврюша! Т-ты? Как супруга? Детки?
-- Слава богу! -- отзывается Гаврюша, барахтаясь в телеге. -- Майор!
Подними, милый человек...
-- Вот чудачок-то у нас, сударь! -- сказал мне содержатель постоялого
двора про майора. -- Стар, стар, а сколько он этого винища осиливает!.. К
ночи иной раз только ополоумеет. А смолоду что было, ежели бы вас известить,
так это истинно страсти господни!..
-- Да что же он у вас такое? Кто? -- полюбопытствовал я.
-- Уж и не знаю, как вам доложить про него, милостивый государь мой!
Теперь он, конешно, што вроде полоумного или блажного, но прежь того звонкий
был человек.
-- Звонкий?
-- Так точно-с! Отличался Федор Васильев, может, на триста или на
пятьсот верст по всей округе.
-- Вот как?!
-- Сущую правду докладываю. Человек был одно слово: ажже!..
-- Как вы говорите, хозяин? Какой человек?
-- Ажже, господин! Это он в старину сам себя прозвал на заграничный
манер. Молод был, так перед девками хвастался, что он на всяких языках
научился. А по-нашему ежели, по русскому, ха, ха, ха! по-простому, так это
выйдет -- человек на все руки, -- и в рай, и в муки. Да вы его, ежели вам
скучно у нас, порасспросите только, поразглядите, -- чудород, я вам
доложу-с, -- ей-богу! Я, сударь, признаться, рос с ним -- с этим самым
майором, и как в те времена каменной дороги еще не бывало, то наши родители
шли больше насчет щетины. Признаться, тогда сухопут был большой, -- ну и
обыкновенно родители наши хаживали тем сухопутом со щетиной в Москву,
такожде с салом, с кожами, а бывало и иное: занимались, примером, насчет
пера, пуху... Вот мы и растем. Растем и играем. Наши игры деревенские,
известно какие, -- что увидишь, в то и играешь: орлишка молодого в грядках
увидишь, его представляешь. Притаишься так-то, съежишься весь в каком-нибудь
уголку и для того чтобы у тебя, как у орленка, губы белые были, то возьмешь,
примером, слюны этак языком наточишь, да в каму к соседу и бухнешь
украдкой...
В редьку тоже, бывало, примемся, -- продолжал хозяин. -- Друг за друга
ухватимся -- орем: "Дергай!" Майор всегда всех повыдергивал -- силен был!..
Переняли, сударь мой, и мы от родителев наших торговлю -- и пошли по ней в
тихости с господом богом. Только вдруг из Москвы к нам в деревню весть
приходит (а в Москву Федора Васильева, как он был очень боек, мастерству
учиться послали), -- Федька, говорят, пропал! Известно, в деревне новостей
мало, так мы годика два об Федоре поахали. Думали все: как так? Куда наша
заноза девалась?..
И вот, барин, как теперь вижу: сидим мы однажды на вечеринке, болтаем с
девками, только вдруг входит к нам мужчина и говорит: "Вот они мы-то!"
Смеется. Мы сразу Федор Васильева признали и обрадовались ему. Спрашиваем:
как? что? Где пропадал?
Пошел он тут пробирать нас стихами и прибаутками: был я, говорит (и все
это скороговоркой отваливает!), в Италии, немного подалее, -- был в Париже,
немного поближе. Совсем было родимую сторону позабыть хотел, да пришодчи на
четвертое небо, опрос получал: а где, говорят, у тебя, детинка, пачпорт?..
Должен был по эфтим делам вертаться назад к батюшке с матушкой...
В лоск уложил он своим стихом всю компанью; а сюртук был тогда надет на
нем суконный, распервый сорт! Фалбара назади запущона, -- взгляни да ахни!
На жилетке цепочка блестит, -- фу-ты ну-ты, перевернись! Ходит он так-то по
горенке, сапогами поскрипывает; а девки на него так глаза и уставили, словно
бы коза перед обухом...
Садим мы наконец тово Федора играть с собой в карты, в три листа. Сел
-- ухмыляется и ус поглаживает. Ну и обгладил же он нас вместе с этим усом!
Каждый кон, каждую сдачу он, вражий сын, возьмет, да всем хлюсты и навертит,
а себе три туза и обнаковенно огребает себе деньгу, яко щучину... Но чести
приписать ему надоть, -- в конец не сфальшивал. Обругал он нас всех заодно
нехорошим словом и девок не постыдился, а прямо это, сударь, напрямки
запустил. Где вам, говорит, со мною играть? Поприутерли бы себе носы прежде.
И тут же нам всю механику объявил, то есть как хлюсты подбирать; а деньги
какие выиграл, с маху все пропил вместе с нами, по-товарищески, а кое девкам
и ребятенкам на гостинцы бросил. Мы, толкует, в этой гнили не нуждаемся; а
сам все цепочкой-то своей пошевеливает...
Еще пуще у девок глаза на него разгорелись; а бабы, так те пристали к
нему с умильными расспросами: ну, как же ты теперича, Федор Васильич, купец
али до господ дослужился?..
Засмеялся он тогда и зычным голосом вскрикнул: "Милые товарищи! Гайда в
харчевню! Нечего нам, удалым молодцам, с бабьем речи тратить..."
Так и не дал бабам никакого ответу!..
Што, сударь мой, было тут у нас, у ребят, всякого буйства, я и сказать
тебе не умею. Бесились года с два. Не только наша деревня, а даже какие по
соседству с нами сидели, насквозь пропились... Соберут, бывало, нас старики
на сход, -- сучинять примутся: "Ребятки! детищи наши! Побойтесь вы господа
бога, -- войдите в разум! Ведь вас Федор, ровно бы бес, обуял". Глядя на
стариков и мы прослезимся, бывало, -- примемся в ноги им кланяться... А
ночью, глядь, он уж и орет: "Эх-эх-э! Молодчики, вы что же это? Своих стали
в обиду допущать? Кто с Федор Васильевым за ведром отправляется?.."
Ни за что, бывало, не стерпишь, как это он таким манером погаркивать
примется! Гужом за ним все: иной из лавки к нему летит, иной из-под
отцовского караула шарахается, а те от жен улепетывают... Гам по деревне-то,
плач, драки; а мы-то себе на всю-то ночь-ноченскую закатимся! Грянем это
песню, в гармонии вдарим, в балалайки... Дорога-то у нас, бывало, стоном
стонет: о-го-го! по лесам-то, бывало, гудет... Вот они как, Федор
Васильичи-то маклируют!.. Вал-ли!..
Эх, раздолье! только, бывало, пошумливает Федор Васильев. И шут его,
прости господи, знает, откуда он только выкапывал деньжищу эту страшенную?
Все ведь эти оравы, какие с ним хаживали, нужно было ублаготворить до
отвалу. Только, бывало, подплясывает да подсвистывает. Гуляй, молодцы! Наша
взяла!
Вдруг, глядь: опять наш Федор Васильев сгас. Сгиб, словно в воду
канул...
Вошли мы маненько после него в разум -- и перекрестились: слава, мол,
тебе, господи! Улетел, сатана!..
С немалым страхом наблюдал я после над кочевавшим из кабака в кабак с
разными субъектами Федором Васильевым, отыскивая в нем ужасные черты того
сатаны, от которого открещивалось, бывало, целое население. Действительно,
огромная голова, окаймленная лесом седых волнистых вихров, делала этого
человека похожим на статую Нептуна; но голова эта до того беспомощно
клонилась к груди... А лицо так уж совсем не соответствовало
грозно-божественным очертаниям головы: оно представлялось испуганным и
болезненным, словно бы какая-нибудь сильная рука долго сжимала его в своем
громадном кулаке и потом, вдруг отпустивши, оттиснула на нем таким образом
следы своих линий в виде красных и синих морщин. По временам, впрочем, лицо
это освещалось какою-то особенной энергией, однако вовсе не той, от которой,
по рассказу содержателя постоялого двора, когда-то стоном стояла дорога и
разбойницки гай-гакал лес. Напротив, старик выражал ее озадаченным
обращением красноватых глаз к небу, колочением себя по расстегнутой груди и
нервическим дрожанием тонких бледных губ.
В таком непобедимом всеоружии майор часто устремлялся в самую середину
целой толпы друзей, только что сейчас угощавших его и которые теперь из
кабацкой духоты выбрались на шоссе с целью разрешить какой-то, должно быть,
весьма важный и до крайности запутанный спор. Громкий, смешанный гул
множества голосов, мускулистые, высоко махавшие в воздухе руки и наконец
клочья летевшей во все стороны холстины и пестряди -- все это делало спор до
того оживленным, что и проезжие люди, и мимо пробегавшие собаки описывали
большие дуги для того, чтобы не быть втянутыми в круговорот этой неописанной
страсти и не завертеться самим вместе с нею так же бешено, как вертелась
она.
-- Мил-лые! Гарнадеры! Да што же это вы, -- Христос с вами? -- вопрошал
старик, безбоязненно бросаясь в самый разгар возбужденного на шоссе вопроса.
-- Капут теперича майору пришел, -- потолковывали издали молодцы,
вышедшие с гармониками полюбопытствовать для ради скуки насчет того, какая
такая на дороге потеха идет. -- Уж кто-нибудь его там саданет!.. Ха, ха, ха!
-- Надо так полагать, что "съездиют", -- рассуждали другие,
хладнокровно ожидая счастливых результатов от предполагаемой "езды".
"Езда" между тем в самом деле была до того необузданно быстра, что при
одном намерении не только прекратить ее, а даже просто-напросто подступиться
к ней, дух захватывало... Наподобие громадного, во все пары пущенного
механизма, злобно, но непонятно ревела, стучала и грохотала мудреная поэма
этой шоссейной "езды".
-- Каков ты есть своему дому хозяин? -- козелковато, но еще
состоятельно подщелкивал буйству главного голоса в механизме другой зубец,
вострый и, должно быть, из самой крепкой стали...
-- Мы хозяева! -- глухо ответил еще зуб, видимо тупой и пугливый,
потому что, скрежетнув один раз, он только через долгое время повторил свое:
"М-мы хозя-ва!" -- и затем окончательно был заглушен тысячью других голосов,
хотя менее слышных, но зато до того дружных и бойких, что сквозь их слитно
жужжавшую песню изредка только вырывалась азартно басистая нота: "Н-не-ет!
С-стой! Шал-лишь!.."
-- А право, сомнут они у нас старика. Ишь ведь вертит как, -- мельница
словно! -- перебрасывались словцами зрители с гармониками.
-- Беспременно! Как пить дадут, -- соглашались другие. -- Поминай
теперь Федор Васильича, как его по имени звали, по отчеству величали. Они
ведь, эти плотники-то владимирские, черти! С ними поиграй только, так сам в
дураках останешься... Ха, ха, ха!
-- Быдто это плотники? Истинно черти! Сцепились как, -- никого и не
признаешь. Только клочья летят. И рубахи стали не милы, даром што жены
пряли...
Скоро, впрочем, хор, привлекший публику, стал понемногу ослабевать, --
и потому из него вырвался другой, знакомый голос майора, из всех сил
выкрикивавший такую молитвенную скороговорку:
-- Братцы! Да что же это вы? Перекреститесь! Плотнички-умнички! Что это
вы, господь с вами, как себя надрываете! Петя-голубчик! Перестань лютовать.
Всех ты, петушок, пуще надсаживаешься... Ведь это он в шутку насчет, то
есть, жены... Где ему?.. Полковнички, целуйтесь живее! Н-ну, мир! А ты тоже
галдишь: мы-ста хо-зява! Над чем это ты расхозяйничался спьяну-то?.. Про
тебя вон тоже ваши ребята толкуют, как ты рожь мирскую зажилил. Семь, друг,
четвертей -- не картофельная похлебка. Только что-то добрые люди мало им
верят, ребятам-то вашим. Так-тось! Ну, мировую што ль? Ходит? Я уж, брат,
знаю... Хе, хе, хе!
Певшая с такою дикой энергией машина совсем расхлябла от этого голоса.
Как бы в глубокой устали она изредка только попыхивала своими первыми
басистыми голосами, между тем как голоса второстепенные, прежде было
забравшие так бойко и дружно, теперь окончательно замолчали... Наконец
машина затихла совсем, как бы остановившись, -- и тогда уже явственно можно
было видеть кучу людей, из которых одни целовались, с видимой целью
помириться и на будущее время жить как можно дружнее, другие умывали
окровавленные лица, третьи отыскивали сбитые с голов шапки и сорванные с шей
кожаные кошели.
-- Ишь ведь идолы расщепались как! Ополоумели ровно, -- удивлялся
деревенский публикат. -- Батюшки! Светупреставленье, как есть! Гляньте-ко: у
Федоски-то носа нет, только кровь одна!.. Ха, ха, ха! Урезонили же его...
-- Добрые! -- похвалил наш майор кучку людей, теперь дружно и тихо о
чем-то совещавшихся. -- Что за анделы ребята, -- сичас умереть! И оказия же
только с ними приключилась, -- ей-богу! Допрежь все артелью живали, друг за
друга горой стаивали...
-- У тебя все добрые! -- с недовольством отвернувшись от старика,
ответил ему содержатель постоялого двора. -- Палка-матушка плачет по этим по
добрым-то. Буйства какого наделали посередь белого дня. Тут, брат, тоже
господа проезжающие разъезжают...
-- Э-эх ты, друг сердечный! -- почему-то пожалел его старик. --
Пр-роезжающие!.. Што же теперь, и слова нельзя сказать никогда?..
Проезжающие!..
Проговоривши это, Федор Васильев смиренно поплелся к кабаку, из окон и
дверей которого давно уже ласково и плутовски-секретно подманивали его
какие-то чем-то как бы переконфуженные лица толстыми и мозолистыми
пальцами...
II
Проснувшись одним утром, я увидел, что обжитая мною комнатка вмещает в
себе не одну мою тоску. На полу, в уголке, как раз напротив моей кровати,
застланной пахучим сеном, лежал какой-то серый армяк с длинным кожаным
воротником. Из-под армяка, с тем многознаменательным молчанием, которое
примечается в ржавых старинных пушках, расставленных по некоторым нашим
городишкам, в видах напоминания славных отечественных событий, на меня
сурово и презрительно поглядывали большие, но истасканные и грязные сапоги.
Затем уже виднелась косматая, седая головища, безмятежно покоившаяся на
большом, костистом кулаке.
-- Ну уж это ты, майор, напрасно так-то, -- сердито заговорил
содержатель постоялого двора, входя ко мне в комнату с звонко кипевшим
самоваром. -- Я, друг, вашего брата не очень одобряю за такие дела. Эва! К
господину в горницу затесался!.. Хор-рош!
-- Толкуй про ольховые-то! -- по своему обыкновению не задумываясь,
ответил майор, живо выхватывая из хозяйских рук самовар и устанавливая его
на столе. -- Я, брат, теперь сам стану служить барину, потому я очень его
полюбил со вчерашнего числа. Мы с ним таперича без тебя обойдемся чудесно!
Ему со мною веселее будет, а я тоже за его харчами приотдохну малость... Где
у тебя чай-то, полковник? В шкатулке, што ли? Так ключ подавай.
Я покорно подал старику бумажный картуз с чаем.
-- Вот это чаек! -- понюхивая и заваривая чай, толковал майор. -- Это,
брат, признаться... Точно, что чай! Рубля три небось отсыпал за фунт-от?..
Этого, друг, ежели чаю попьешь, -- наставительно обратился он к хозяину, --
так, пожалуй, и опохмеляться не захочешь, сколь бы в голове ни звонило... А
ты опохмеляешься по утрам-то? -- перескочил он вдруг ко мне. -- Дай-ка на
косушечку, я прихвачу покамест на свободе. Оно перед чайком-то, старые люди
толкуют, в пользу...
-- Вот всегда такой бес был! -- осуждающим тоном заговорил хозяин после
ухода старика. -- Н-нет! Я вам, сударь, вот что доложу: в-вы его в жилу! Я
уж от него открещивался. Не раз и не два выкурить от себя пробовал, --
нейдет, хоть ты што хошь... Только и слов от него, что притворится сичас
казанской сиротой и начнет тебе про добродетель рацею тянуть: куда же,
говорит, я денусь, добрый? А винище... небось!.. Такой фальшивый
старичишка!.. Чай прикажете наливать? Как изволите кушать: внакладочку али с
прикуской? Лимонту у нас на днях партия из Москвы получена; ах, сколь крупен
плод и на скус приятен! Мы с старухой по тонюсенькому вчера ломтику в чай
себе положили, дух пошел на всю спальню. Молодцы пришли из стряпущей --
спрашивают: от чего от такого, говорят, у вас, хозяин, такие благоухания?
Право, -- ей-богу! Мы, значит, с старухой засмеялись и осмотреть им энтот
самый фрукт приказали. Дивились очень. Что значит простота-то! Хе-хе-хе! Так
прикажете лимончику, -- мы сейчас сбегаем. Ну а майора, конешно, как, к
примеру, мне постояльца своего спокоить нужно, кормить-поить его подобает,
то вы точно што извольте его от себя вон. Потому, -- добавил хозяин с
шутливой улыбкой, -- окроме как он вас обопьет и объест, он сичас в горницу
к вам может иное што пустить. Так-тось! Мы довольно даже хорошо известны,
сколько разведено у нищих этой самой благодати. Я уж его и не спускаю
никуда, кроме как на сеновал, либо на печь в избу с извозчиками. Для ихнего
брата это все единственно... Привыкши!..
-- Полно тебе судачить-то! -- перебил хозяйскую речь возвратившийся
майор. -- Небось он тут про меня тебе наговаривал, штобы, то есть, майора в
три шеи. Зверьками, надо полагать, моими тебя запугивал? А ты их не бойся,
андельчик, потому они для горьких сирот -- все одно што золото... Ну-ка
начинай, полковник, малиновку, -- потом я за тобою с молитвой...
-- Так-то, друг! -- развеселял старик иногда недолгие дни нашего с ним
дружного сожительства, когда в них вкрадывалась какая-нибудь пасмурная,
молчаливая минута. -- Вот, брат, мы таперича вместе с тобою живем.
Живем-поживаем, добро наживаем, а худо сбываем... Тоже и я сказки-то знаю,
-- не гляди, что старик. Што приуныл? Авось не в воду еще нас с тобой
опускают. Сбегать, што ли? -- подмаргивал он глазком в сторону одного
увеселительного заведения, которое всегда снабжало его самыми
действительными лекарствами от всех болезней -- душевных и телесных.
Энергии и уменью старика, с какими он, смеясь и разговаривая, подметал
комнату, зашивал свою рубашку, наливал чай, ваксил сапоги, предательски
захваченные еще с вечера на соседний с нашим жильем сеновал, -- решительно
не было пределов. Вообще это было какое-то всеми нервами дрожавшее и певшее
существо тогда, когда ему приходилось выхвалять доблести посторонних людей и
как-то странно унывавшее и съеживавшееся в случаях, ежели чье-нибудь
любопытство старалось заглянуть в его собственную жизнь.
Неустанное шоссейное движение, которое мы обыкновенно созерцали со
стариком с балкона, вызывало в нем тысячи рассказов, имевших целью не только
что познакомить меня с промелькнувшим сейчас человеком, но, так сказать,
ввести в его душу, вглядеться в нее, вдуматься и потом уже, вместе с ним,
одною согласною речью удивиться той несказанной доброте, которая, по
стариковым словам, "сидит в этой душе испокон века".
-- Друг! Проснись! -- поталкивал он меня локтем в бок, когда я
принимался за какую-нибудь книгу или просто так о чем-нибудь задумывался. --
Вишь: самовар-от как попыхива