Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
ю тяжесть у себя на сердце! Точно плохие слова
лучше, чем хорошие...
Она, повидимому, находилась под свежим впечатлением и мучилась обидой.
-- Вот моя дочь не похожа на меня -- ей все равно. Ее, например,
обижает нежность и ласка. "Какие вы мещане!", возмущается она, когда я хочу
ее приласкать.
-- Что ты на меня доносишь! -- запротестовала девица входя в столовую.
Рыжие волосы на ней горели, высоко приподнятая грудь тяжело перемещалась при
каждом движении. Это была здоровая девица, полная неизрасходованных {34} еще
сил и желаний. Она имела привычку прищуривать свои светлые глаза, как будто
присматриваясь к чему-то и, в тоже время, не прекращала говорить:
-- Одни родители относятся к своим маленьким детям, как к большим, а
другие -- к большим, как к маленьким. Мои родители всё ещё относятся ко мне,
как к маленькой, а мне это противно. Я всегда на активной работе среди
рабочих и мужиков, и привыкла ко всему. Я давно заметила, что чем
обходительней человек и осторожней в выборе слов, тем он хитрей и подлей...
Все примолкли, никто не решался возражать. Наконец принесли тарелки,
хлеб и кипящий борщ в большом котле. Хозяин дома осторожно протягивает к
каждому горло бутылки и сам быстро пьянеет.
-- Вот видите, -- говорит он едва слышно, боязливо оглядываясь, чтобы
не услышала дочь. -- Кормят нас хорошо, а душа неспокойна. Живем мы здесь,
как под арестом и никто меня за человека не считает. Даже моя собственная
дочь! Но, все же, хорошо, что она в комсомоле и, к тому же, не дурна
собой...
Он нерешительно посмотрел на нее с любовью, и продолжал:
-- Сам директор проходу ей не дает. Я не против, пускай женится, может
быть тогда и мне будет спокойнее. Я его страшно боюсь. Боже, как я его
боюсь! Это не человек, а злодей, он похож на дьявола. Но... пускай женится!
{35}
IV
На другой день мы отправились смотреть свекловичные плантации, где уже
прошел трактор. По нетронутой плугом меже далеко бежала зеленая полоса
только-что родившейся травы; она была хорошо видна на черном поле. В разных
местах возились у грядок группы живописных женщин с лопатами в руках. Их
было много; одетые по разному, но все босые, они ловко разгребали лопатами
грядки, а другие шли следом и бросали в раскрытую землю семена. Кто-то худой
в солдатском картузе и в низких сапогах ходил за ними и считал грядки. К
полудню он уже знал, кого привлечь за невыполненную норму. Он лениво ходил
между бабами, подгоняя каждую бранным словом. Увидев нас, человек в картузе
заволновался и стал показывать усердие: он перегонял задние колонны наперед,
производя беспорядок, и за это ругал женщин.
-- Дружнее!.. -- кричал он во все горло, чтобы мы его слышали, и
принуждал их петь песни. Женщины уныло затянули знакомый мотив с новыми
словами, но все по разному.
-- Дружнее! -- кричал человек в картузе, и сам хрипло запел для
примера, выставляя на вид свой подвижной кадык. Девки засмеялись, но скоро
вошли в строй и голоса всех разом слились в одну тонкую и быструю струю,
которая исчезала и опять возникала, и падала где то близко, разбиваясь
брызгами о землю. И тогда слышнее становились отдельные слова, чужие всем и
неправдоподобные. {36} Но они пели не слушая эти выдуманные слова, увлекаясь
музыкой своих голосов, прозрачных и чистых, как вода в колодце.
-- Хорошо поют! -- сказал подоспевший к нам помощник директора.
-- В городе таких концертов не услышите... -- и хотел рассказать
больше, но в это время что то случилось: женщины бросали лопаты и спешили к
кому то на помощь.
-- Чего они? -- спросил я с недоумением.
-- Не донесла, несчастная... -- произнес с огорчением помощник
директора. -- Это часто у нас с бабами в рабочее время. Как только сев или
уборка, все они с брюхом ходят.
Между тем, собравшиеся возле роженицы женщины волновались и упрашивали
бригадира свести больную в больницу на тракторе. Другие советовали привезти
доктора в поле, и просили бригадира выписать из колхозного амбара солому,
чтобы не рожать ей на голой земле.
-- Что вы мелете, дуры! -- закричал на женщин человек в картузе, и
обозлился. -- Трактор ведь не колхозный, а МТС, и он за свою выработку тоже
отвечает. А солома теперь не наша, и она есть фуражный корм, -- без ордера
не отпустят.
Пока здесь спорили и ругались, роженица валялась на земле раскрытая.
Какая то старуха на кривых ногах и с вывернутыми руками подкладывала под
больную свою споднюю юбку и велела ей кричать сильней, чтобы выгнать плод, а
сама села ждать. {37}
-- Так нельзя, -- сказал помошник директора, отзывая в сторону
бригадира. -- Это просто срам смотреть, как женщина рожает на виду у всех.
Человек не скотина, надо ее свезти в помещение.
-- Вы не беспокойтесь, бабы у нас крепкие, они все стерпят... --
возражал бригадир, и стал жаловаться на плохую работу и частые простои, и
что нельзя в рабочее время позволять бабам рожать детей.
-- Всему свое время, -- рассуждал он спокойно, не притворяясь. -- Я не
против того, чтобы бабы рожали -- пускай рожают, только не в рабочее время.
А то ведь они этим посевной план срывают. Они бездельничать всегда рады.
Смотрите, сколько теперь пропало времени даром. Одна рожает, а вся работа
стоит, -- и вспохватившись, он бросил нас, и быстро шагая через грядки,
пошел разгонять женщин по местам.
-- Становитесь в колонну! -- командовал он на другом конце поля. -- Я
вас, сукины дети, быстро!..
Толпа поредела, и теперь роженица была отовсюду видна. Она не кричала.
Прикрытая тряпками со следами свежей крови, женщина все так же неподвижно
лежала на голой земле и из глаз ее, как из раны, сочились слезы; она плакала
тихо, совсем беззвучно, мелкими выстраданными слезами, прижимая к груди
мертвого ребенка. {38}
Голодная смерть
Жизнь меня баловала впечатлениями. Многие годы я не разлучался с
крестьянской телегой, возившей меня по проселочным дорогам нашей большой
страны, смущая народ. Напуганные, с дурными предчувствиями встречали меня
повсюду крестьяне. Они знали, что корреспонденты советских газет никому не
привозят счастья.
Сколько не старались тогда власти примирить деревню с городом,
поворачивали нас "лицом к селу", принуждали к "смычке" -- ничто не могло
смягчить сердца крестьян, пострадавших от социализма. Трудно было полюбить
им жителей города, приезжавших бригадами обирать деревню до последнего
зерна. Неловко и стыдно было мне ходить среди колхозников под охраной
сельского милиционера и слушать, как с наступлением темноты, в сельсовете
начинали обсуждать, куда безопаснее поместить корреспондента на ночь. Точно
жил я в чужой стране или завоеванной иностранцами. При каждой новой встрече
с крестьянами чувство горькой обиды не давало мне покоя, и я искал случая
вызвать к себе больше доверия у этих, всегда несчастных людей.
Маленький бритый мужичек, весь в заплатах, вез меня по плохой дороге в
село Скелетово {39} (на Мелитопольщине), превращенное большевиками в колхоз
имени Октября. Всю дорогу я объяснял упрямому мужику, что еду я по делам
службы, а не по своей доброй воле, что я журналист и никого не приговариваю
к расстрелу, но он во всем сомневался и ничему не верил.
-- Пойми же ты, наконец, упрямая голова, -- говорил я с досадой, --
ведь я на службе у государства, как и ты, как и твоя лошадь, как эта
подвода, на которой мы сейчас сидим. Что мне прикажет партия и
правительство, то я и делаю. Разве я для себя требую от вас сдавать по плану
хлеб, мясо, молоко, яйца?.. Разве ко мне в амбар вывозят из вашего села
зерно, или я на твоих трудоднях богатею? Молока твоего я не пью, яиц даже в
большие праздники не ем, а хлеб кушаю по норме. Чего же ты на меня косо
смотришь, точно я кровопийца, или жену у тебя украл?
Он молчал, а сам чутко прислушивался к моим словам; он все еще не знал,
верить мне или не верить. Во всем ему мерещился обман, а живая душа искала
сочувственного слова и отзывалась на него при всяком случае.
-- Вот ты молчишь, -- продолжал я, -- а сам наверно, думаешь, что в
городе всё же жить легче. Все теперь бегут из села в город, как будто в
другую страну.
-- Бегут!.. -- подтвердил он не сразу и задумался. Мысль его была
где-то далеко -- не то на скотном дворе среди чужой худобы, отощавшей за
зиму настолько, что добрый хозяин давно бы перевел ее на мясо и кожу; не то
вспомнил он самого себя, свою батрацкую {40} жизнь, непосильные нормы и
голодный паек, каким кормят одних лишь арестантов, сравнил себя со скотиной
и стало ему себя жалко. Бог знает, о чем думал мужик, никогда еще сытно не
евший хлеба, не сменявший штанов уже много лет, и всегда носивший одну и ту
же рубаху на голом теле.
-- Сами видите, -- произнес он погодя не смело, -- нужда на селе
большая, потому и бегут... -- и стал осторожно рассказывать про непорядки и
голод, от которого одинаково страдает скотина и человек; что никто теперь
деньгам не рад, потому что нельзя теперь за деньги купить хлеба, и только в
казенной водке нигде нет недостатка.
-- Мужик голую водку жрет, а потом шалит ночью на больших дорогах... --
и стал смущать меня рассказами об убийствах в ночное время.
-- Плохое время выбрали мы для езды в этих местах... -- повторял он с
тревогой, и вдруг захихикал, забалагурил непонятное, точно леший.
Его тревога быстро передалась мне, и я перестал уже доверять
придорожным деревьям, походившим на разбойников, и от каждого куста,
притаившегося в темноте, ждал несчастья.
Подвода шла, как пьяная, спотыкаясь на кочках, и шумела не смазанная.
До селения все еще было далеко.
-- Куда сворачиваешь, дохлятина! -- обратился мужик к лошади. Он не
спеша переложил вожжи в правую руку и мягко ударил ими лошадь по всей спине.
Но лошадь не слушалась {41} его и на самом деле сворачивала с прямой дороги.
В это время послышался жалобный детский крик, не то впереди, не то позади
нашей подводы -- в темноте не всегда поймешь. Но чем дальше отъезжали мы,
тем ближе слышался этот призывной голос ребенка, и очень скоро из темноты
показалась девочка лет восьми, с распущенными волосами. Она не шла, а бежала
босыми ногами, прямо на лошадь, как слепая.
-- Чего тебе? -- отозвался мужик на ее крик.
-- Дяденька накорми... -- простонала девочка, и я не заметил, как она
уже валялась у моих ног.
-- Чья ты? -- спросил я смутившись, и стал осторожно подымать ее с
земли. Но она вырывалась из рук и ползала у моих ног, унижаясь, чтобы
вызвать сострадание.
-- Чья ты? -- повторил я снова.
-- Наших всех вывезли, а я осталась, -- отвечала девочка, с трудом
сдерживая слезы; она боялась плакать.
-- Меня теперь отовсюду гонят, а я голодная и у меня все нутро болит...
-- и вдруг, как зверек, вскочила на ноги и повлекла меня в почерневшую от
темноты траву. Здесь она быстро сбросила свое рваное платье и легла голая,
привлекая меня к себе руками.
-- Ложись дяденька... -- просила она, -- ложись... Тогда накормишь.
Всех вас, дяденек, знаю...
-- Что ты делаешь! -- закричал я строго. -- Встань! -- и стал звать
мужика, мирно разговаривавшего с кобылой. Пока он шел, смешно {42} и неловко
переступая большими шагами через низкие кусты и едва видные канавки, я уже
держал ее в руках, трепетавшую и совсем холодную. Временами девочка
вскрикивала и скоро затихла, но не надолго.
-- Помрет, несчастная... -- сказал с уверенностью мужик, и пошел
доставать со дна подводы рогожу, чтобы укрыть ее. При этих словах девочка
вздрогнула и насторожилась -- мысль о смерти поразила ее. Испуганными
глазами она долго смотрела на меня, как-будто спрашивая: "правда ли это?", и
просила защитить её от этого страшного рокового слова.
-- Ничего, -- говорил я как можно спокойнее, утешая умиравшего ребенка.
-- Уже скоро приедем мы на колхозный двор и накормим тебя досыта. Ты не
беспокойся -- не все люди злые. Много теперь голодных людей, но есть и
сытые. У председателя обязательно хлеб есть. Мы у него попросим, он даст...
А потом я отвезу тебя в город, там есть школы и детские дома, там много
таких бездомных детей, как ты... -- и долго еще я рассказывал ей сказку о
городской жизни, о людях, которые живут под крышей, спят на постелях и пьют
чай со сладкими леденцами.
-- Дяденька, -- спросила она робко, -- а какие бывают леденцы -- они
холодные?
Совсем счастливая, она скоро заснула, прикрытая рогожей. Неожиданно
подул холодный степной ветер. Он шел низом, крадучись; он забирался под
кожу, срывал рогожу со спящего ребенка, и вырывал из штанов мужика
заплатанную рубаху. Молчавшие до того деревья -- заговорили, черные кусты
зашевелились, {43} и по траве пронесся приятный шопот живых голосов.
"Это к дождю", подумал я и просил мужика гнать быстрее. Он хотел что-то
ответить и вдруг странно затих, обернувшись и пристально всматриваясь в
спящего ребенка.
-- Тормоши ее... -- сказал он, наконец, опомнившись. -- Не пускай ее
спать... Голодные всегда во сне мрут.
Девочка неохотно пробуждалась, когда я громко будил ее, звал разными
нежными именами. Она отстраняла меня своими слабыми руками и говорила
жалобно:
-- Оставьте меня... у меня все кишки болят...
Быстро соскочив с подводы, мужик снял с себя веревку, засаленную и всю
в узлах, на которой держались его штаны, и туго затянул ею больную под самые
ребра. По его ловким движениям было видно, что он умеет обращаться с
умирающими от голода; он уверял меня, что этим способом многих удалось ему
спасти от верной смерти.
Боль стала быстро утихать и в глазах ребенка зажглась надежда. Она
заговорила оживленно, как перед смертью, не отпуская от себя моей руки:
-- Ты меня, дяденька, не прогоняй. Ты, дяденька, делай со мной все, что
хочешь... Ты меня, дяденька, держи при себе заместо собаки... -- и совсем
слабая, опять погружалась в опасный сон.
___
Когда наша подвода загремела по твердой мостовой, пробираясь между
редкими избами {44} без заборов с потухшими огнями, село уже спало.
Близкое присутствие людей, мирно спавших в душных и тесных избах за
крепко закрытыми ставнями и дверями, внушало спокойное чувство.
Страшнее всего казалось мне в эту ночь одиночество. Хотелось скорее
услышать человеческие голоса, дышать даже этим тяжелым запахом никогда не
проветренных изб, и вместе со всеми спать вповалку на голом земляном полу.
Но никто не впускал нас внутрь, никто не отзывался на наш стук, и еще
тяжелее испытывал я одиночество среди живых людей.
Мы остановились среди дороги.
-- Куда везти? -- спрашивает мужик, и сойдя с подводы, тайком
сворачивает из газетного лоскутка цыгарку. Повернувшись спиною к ветру, он
долго выбивает из кремня огонь, ловит самокруткой искру и обо всем забывает.
-- Вези в контору колхоза, -- говорю я, -- надо скорее девченку
накормить, она уже пухнет.
-- Там теперь пусто... -- отвечает он равнодушно, и глубоко
затягивается вонючим дымом.
-- Тогда вези к председателю домой.
-- К нему тоже нельзя, рассерчает. Он молодую к себе взял и никого
теперь не пускает...
-- Вези! -- говорю я решительно, и мужик неохотно влезает на старое
место.
Опять загремела наша подвода по неровной дороге, опять побежали от нас
закрытые на засов избы, и нигде ни души, даже собак не {45} слышно. Вот
проезжаем мы старые заброшенные коровники без скотины; дальше видны
новоотстроенные колхозные конюшни без лошадей; при конюшне пустой инкубатор,
который ждет из города яиц на вывод. А вот и кооператив, в котором торгуют
водкой, и где перед весенней посевной происходят между бабами кулачные бои
за мануфактуру.
А девочка мучается. Она уже не просит хлеба, и обманчивые рассказы о
городе больше не соблазняют ее. Она хочет жить, даже с этой болью в теле,
всегда голодной, бродячей нищенкой -- но только быть живой. И так же, как
взрослые, она не умеет объяснить себе этого, ничем непреодолимого желания.
-- Мне страшно... -- повторяет она все чаще, когда подвода остановилась
у чисто выбеленной избы с железной крышей. Рыжий пес, похожий на теленка,
показал зубы и зашелся. В избе зашевелились, и мужской голос отозвался из
глубины:
-- Кого ночью черт носит!
-- Впустите, -- ответил за меня мужик, и оробел. -- Я к вам
корреспондента из центра привез.
Смирившись, председатель зажег ручной фонарь, отбросил с двери засов и
позвал в избу.
Нас встретили молодые в нижнем белье из грубой домотканной материи.
Деревянная некрашенная койка с раскрытой постелью стояла близко к столу и
еще дышала человеком. На всех стенах висели для украшения плакаты с
изображением веселых шахтеров под землей {46} и улыбающейся старухи у
раскаленной мартеновской печи.
Извинившись, я просил председателя накормить, чем есть, голодного
ребенка, и как можно скорее, а сам засмотрелся на счастливые лица этих, не
схожих между собой, молодых людей. Он был рыжий, слабый на вид и нескладный,
а она -- черноволосая, крепкая телом и полная сил. У него были не добрые
глаза, зеленые и глубокие, а у нее -- совсем черные, живые и привлекающие к
себе.
Женщина встрепенулась, глядя на ребенка, лицо которого вздулось уже,
как у утопленника, и пошла скорее кипятить воду.
Я сказал председателю в сердцах:
-- Хорошие у вас здесь порядки -- дети валяются на дороге, как щенки!
Мы ее на дороге подобрали.
-- За этим нехай сельсовет смотрит... -- сказал он и отвернулся.
Скоро женщина принесла чайник с кипятком, потом вынула из сундука кусок
несвежего хлеба с обгоревшей коркой и позвала к столу. При виде хлеба
девочка замычала, как животное, и полезла на стол ногами.
-- Тебе нельзя... -- сказал председатель строго, -- ты сперва кипятку
попей, а не то помрешь... -- и заслонил от нее хлеб рукой.
Девочка странно преобразилась. Совсем хищная, не зная страха, она стала
отнимать у него хлеб, царапая и кусая его руку, на которой проступала кровь.
Она могла загрызть его, задушить своими слабыми пальцами, вырвать ногтями
его глаза, как птица клювом. {47}
-- Дура!..-- произнес он, озлобляясь, и махнул рукой.
Никто не решался подойти к ребенку, когда она, протянув ноги, сидела на
полу, пугливо оглядываясь. Она крепко держит обеими руками этот черствый
ломоть и жадно откусывает его большими кусками. Избыток радости делает ее
веселой, и она трогательно смеется со слезами, как дурочка. Жизнь кажется ей
прекрасной, заманчивой, радостной. Она уже больше не думает о смерти, не
зная о том, что с каждым проглоченным куском она приближается к ней.
Умирала она тяжело, в страшных муках, катаясь по полу, призывая на
помощь Бога. {48}
Откровенная беседа
Когда вздрогнул поезд и мимо окон закачались пьяные стрелки, пассажиры
притихли и подобрели. Нельзя было поверить, что совсем недавно эти люди были
готовы на самые отчаянные поступки, чтобы отвоевать лучшее место в вагоне,
ругались непристойными словами, ненавидели друг друга и лезли в драку.
Теперь же, каждое купэ напоминало счастливую семью; незнакомые люди угощали
друг друга чаем и мирно беседовали, радуясь чужою радостью и огорчаясь чужим
горем.
Мы ехали тогда прямым сообщением из Москвы в советский Туркестан, -- из
Европы в