Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
мнила сон и по ошибке принимала его за явь,
точно так же как светло-голубые стены считала темно-синими.
Несколько лет назад я рассказала об этом матери.
-- У вас был такой разговор? -- спросила я.
Когда я приезжала к родителям, они делали вид, что я постоянно живу с
ними, как будто бы я не приехала раз в полгода с "Пражской", а просто вошла
с улицы после прогулки.
-- Как ты могла, Зоя? -- спросила мать и тревожно обернулась к отцу.
-- Как ты могла? -- послушно повторил он и вдруг пытливо посмотрел на
меня и сказал: -- Тебе, наверное, приснилось...
Мать внесла в комнату супницу, они переглянулись с отцом, и отец пожал
плечами; как будто бы она советовалась с ним, что у меня спросить, а он не
знал.
-- Ну как там бабушка? -- наконец нашлась мать.
-- Я только что рассказала папе, -- ответила я.
Отец развел руками.
Мы молча обедали.
Мне было неловко оттого, что я сижу перед ними и ем их суп из
фарфоровой тарелки. Им было неловко оттого, что они ждали друзей, а вместо
друзей пришла я. Они чувствовали досаду, они не знали, о чем со мной
говорить, и тяготились. Мы сидели друг против друга и испытывали одно и то
же желание -- чтобы я как можно быстрее ушла; но суп в моей тарелке все
никак не кончался, и тарелка казалась бездонной.
-- А как у тебя с деньгами? -- поинтересовалась мать.
-- Ничего.
-- Я дам тебе немного?
-- Дай...
Она поспешно выдвинула ящик тумбочки, достала несколько светлых бумажек
и протянула мне. Я не глядя сунула деньги в карман.
-- Подожди, я дам еще! -- сказала мать и снова потянулась к тумбочке.
-- Да не надо, не надо!
Суп в тарелке наконец-то закончился.
-- Нет, ты возьми! -- настойчиво, с раздражением сказал отец.
-- Хорошо, папа, -- послушно согласилась я, передразнивая его.
Отец с матерью переглянулись, и мать слегка покачала головой, утешая:
нет-нет, тебе показалось.
-- У вас холодно, -- сказала я, оборачиваясь на улицу. Улица плескалась
внизу, и я почему-то вспомнила тоскливые глаза продавцов гжели. Они жадно
прислушиваются к говору прохожих, не спросит ли кто-нибудь у них цену за их
безделки, и из-за напряжения не различают плеска улицы. -- Еще даже снег не
растаял, а вы распахиваете окна!
Отец поднялся и закрыл окно.
Но я уже пошла в прихожую -- одеваться.
-- Уходишь? -- спросила мать, печалясь, что улицы больше не слышно.
-- Так быстро? -- с легкостью подхватил отец.
-- Вам жалко? -- спросила я.
Я уже выходила в подъезд, но вдруг вспомнила:
-- Альбом!
-- Что? -- хором переспросили родители.
-- Мама, ты помнишь, в прошлом году, зимой, я привозила альбом с
детскими фотографиями?
-- Конечно, помню, -- обрадовалась мать, что нашлась тема для
разговора. -- Он лежит у меня в тумбочке.
-- Я его заберу, -- сказала я. -- Бабушка хотела посмотреть.
Мать принесла мне альбом, я попрощалась и с облегчением ушла. Думаю,
что им тоже стало легко-легко, потому что в подъезде я услышала, как она
попросила отца:
-- Раскрой, пожалуйста, окно!
В ответ раздался скрип оконной рамы, и они тут же забыли обо мне.
Я спустилась в метро, дождалась поезда на "Пражскую" и только тогда
открыла альбом. Все сиденья в вагоне были заняты, поэтому я стояла у дверей.
Я торопливо перелистывала страницы, мне казалось, что я ищу какую-то
фотографию, но какую именно, я не знала. Знала только, что когда ее увижу,
то вспомню даже не историю, изображенную на ней, а какое-то забытое, давно
потерянное чувство. Меня мучило предощущение этого чувства, и я никак не
могла восстановить его. Оно ускользало.
Я рассматривала старый альбом пятидесятых годов с картонными
страницами. Фотографии не приклеивались к страницам, а вставлялись всеми
четырьмя уголками в полукруглые прорези. В этом альбоме хранилась разгадка,
и я искала ее.
Первые страницы занимали фотографии моей бабки. Она сидела за пианино.
На голове у нее была шишка из волос, обмотанная косой, на шее -- нитка
жемчуга. Все фотографии были приблизительно одинаковы, разница заключалась
только в положении пальцев. Ее пальцы свободно разбегались по клавишам,
вокруг нее томились офицеры, и я видела их нависшие лица рядом с ее нежным
лицом.
По вагону пробиралась нищенка с грудным ребенком. Темные морщинистые
руки и глухой платок, сдвинутый на глаза. Она подошла ко мне и молча
протянула ребенка. От младенца пахло чем-то кислым, он спал, и вокруг глаз у
него светились желтые круги тепла.
Я достала из кармана четыре мятые бумажки по сто тысяч и протянула ей.
Нищенка равнодушно приняла их и исчезла в глубине вагона. "Скажу бабке, что
мать не дала ни копейки", -- подумала я, листая альбом. Одна из фотографий
привлекла мое внимание: отец держал на руках двухлетнюю меня, у нас были
одинаковые белые футболки с рукавами до локтя; отец протягивал меня вперед к
фотоаппарату, точно так же как нищенка из вагона; но мы оба улыбались и ни о
чем не просили. За нами виднелось раскрытое окно и шкафчик с двумя дверцами
и резной полкой.
Каждый вечер, после детского сада, моя бабка усаживала меня к себе на
колени и мы с ней подолгу разглядывали фотографии.
-- А в этом шкап-чике, -- говорила моя бабка, -- они держат конфеты,
шоколадные с ликером, в больших зеленых коробках. Те конфеты называются
"Пиковая дама". А рядом лежит карамель и жареные орехи -- миндаль и арахис в
сахаре... Но этот шкап-чик запирается на ключ, а ключ твоя мама повесила на
цепочку и носит на шее...
И вот понемногу я начала вспоминать это чувство, потерянное в детстве.
Оно медленно окутывало меня, как тепло окутывает человека, пришедшего с
мороза. От этого чувства предметы становились прозрачными, и сквозь оболочку
неожиданно проступала их суть, но потом вдруг суть оказывалась вовсе не
сутью, а очередной более глубокой оболочкой, потому что из-под нее
проглядывало уже что-то третье. Иногда внешняя поверхность предмета вступала
в спор с внутренними, причем некоторые из них противоречили ей, а некоторые,
наоборот, поддерживали.
Мне нравилось это многоголосье предметов, и то утраченное чувство уже
готово было вернуться, и я бы уже назвала его по имени, как вдруг я
разглядела, что уголки фотографии слегка примяты, как будто бы их недавно
вынимали из прорезей.
Я приподняла уголок фотографии, и из-под нее выскользнул цветной снимок
и записка на обороте тетрадного листка.
Но тут поезд вздрогнул и остановился, двери раскрылись, и снимок упал в
щель между перроном и дверью вагона. И вместо того, что я хотела вспомнить,
я вспомнила позапрошлое лето.
Я успела разглядеть выпавшую фотографию, на ней было два лица: мое,
темное от загара, и рядом чье-то совсем бледное. Мы сидели на веранде
ялтинского кафе. За нами виднелось море. На море штормило...
Это я прошлой зимой запрятала фотографию в наш семейный альбом, хотя
здесь ей было не место. Но ведь наш альбом пестрел лицами совершенно чуждых
друг другу людей, и единственным, что их связывало, -- была общая кровь.
Прошлой зимой мой муж выбрасывал эту ялтинскую фотографию в окно
первого этажа, и мне приходилось бежать на улицу и поднимать ее со снега. Он
даже тогда не подозревал, что этот снимок, даже не он сам, а это бледное
личико, так и не принявшее ялтинский загар, -- не больше чем разменная карта
между нами. Каждый раз я бежала на улицу не одеваясь, для того чтобы снова и
снова мучить его за то, что я мучилась сама. Меня тяготило наше общее
прошлое, точно так же как его тяготила эта фотография, но когда и она отошла
в прошлое, то я безо всякого сожаления забыла о ней. И сейчас, когда я
представляю, как она лежит на рельсах метро, мне все равно. Мне жалко только
море, проявившееся на снимке...
Я развернула записку: "Приходи в одиннадцать в наше обычное место. Мы
ждем. Г. и Ж.".
Мне показалось, что я что-то помню про эту записку, но что именно, я не
знала. И только всплеск ревности почувствовала я тогда, совсем легкий, как
июльский утренний шторм.
Всего сорок минут до дому, и лето проснулось. Всего сорок минут! Я
ехала и думала про лето...
"Боровицкая"
"Полянка"
"Тульская"
"Серпуховская"
"Нагатинская"
"Нагорная"
"Нахимовский проспект"
"Севастопольская"
"Чертановская"
"Южная"
"Пражская"
Я поехала в Ялту к моему мужу. Я поехала навстречу настоящему лету, и
чем дальше я уезжала от Москвы, тем ближе ко мне подходило лето. На станциях
вдоль перрона стояли старухи с кефиром и яблоками, но ближе к югу появлялась
черешня и абрикосы. Казалось, что это юг посылает мне навстречу торопливые
вести о себе. Мой вагон был наполовину пуст, потому что тогда мало кто хотел
навстречу лету. На станциях выходили редкие пассажиры, прогуливались по
перрону и покупали у старух горячую картошку или распластанного цыпленка
табака. Когда поезд трогался, мне нравилось проходить по вагону мимо
открытых купе. Я видела пустые полки и разобранные столики в напрасном
ожидании пассажиров, а за окном, одна за другой, проносились частые
деревеньки с маленьким пестрым кладбищем и в бледной еще по-северному
природе неясно проступал юг зарослями туи в серебристых шишечках семян или
оранжевой веткой абрикоса, вырвавшейся за изгородь. Иногда проходили поезда,
полные солдат. Солдаты, голые до пояса, тесно сидели на нижних полках,
свешивались с верхних и багажных и прижимались к окну потными блестящими
лицами. Они цепко вглядывались в пролетающую дорогу: в маленькие полустанки
и большие города, чтобы как можно больше выхватить из жизни. Они ехали на
войну, а мы ехали на юг, и нам казалось, что никакой войны нет, и мы
забывали их прощальные лица, сосредоточенные от усилия к жизни.
-- Поезда сейчас ходят совсем пустые, -- пожаловался проводник, когда
мы проехали Тулу. -- Разгар лета, а пассажиров мало. Только составы с этими
малолетними, с пушечным мясом. Чай будете?
Всю ночь напролет я пила спитой чай с сахаром "Дорожный" и слушала
жизнь проводника. Он был еще довольно молод, но во всех его движениях, в его
разговоре сквозило что-то разбитое, но не по-стариковски, а так, как будто
бы он плохо выспался и ему все никак не удается выспаться до конца. Разговор
его был обстоятельным и одновременно жалким. На станциях он шутил со
старухами-продавщицами, они смеялись его шуткам и жалели его, и он, увидев
их жалость, быстро выдыхался, прекращал острить и угрюмо протягивал деньги
за картошку, за сливы, за кефир и за цыплят табака.
-- Моя жена вышла за меня в восемнадцать лет по большой любви, --
рассказывал проводник. -- Я был счастлив. Мы прожили пять лет, но она
по-прежнему любила меня так же, как в первые дни. Пил я в то время как все
-- для веселья и от нечего делать -- и всегда знал, что смогу остановиться.
Но однажды все рухнуло: я стал просыпаться по утрам с тяжелой головой и
ничего не помнил. Так, одни обрывки... Я бил жену, бил сына, а когда они
прятали от меня деньги, я их воровал, а они терпели...
Он говорил скучно и угрюмо, я пыталась его не слушать, смотрела на ночь
за окном, черную непроглядную ночь и желтые про-
нзительные огни. И в его словах было столько тоски, что мне самой
захотелось говорить, но уже не ради него, а ради себя. Мы не слушали друг
друга, а просто вслух думали каждый о своем.
-- Мой дорогой, -- вспомнила я, -- мой любимый, ты, наверное, никогда
не простишь меня за то, что я ушла в тот вечер и сказала тебе, что ухожу
навсегда...
-- А, ревность, -- усмехнулся он, -- ревность. Чужое прочитанное письмо
или подслушанный разговор по телефону. И куда же ты едешь?
-- Я еду к моему мужу.
-- Я все знаю про ревность, -- засмеялся проводник. -- Однажды я застал
мою жену с каким-то парнем. Они стояли на площадке в подъезде. "Забери меня
отсюда, -- умоляла жена. -- Я сделаю все, что ты захочешь". Я не увидел в
темноте, кого она обнимает. У меня был с собой пистолет, и я сразу же
выстрелил в человека, которому так отчаянно предлагалась моя жена. Я вы-
стрелил в него, но промахнулся, пуля только поцарапала ему щеку. Это
был не любовник. Это был брат... Нельзя вкладывать душу никуда. Это к
смерти.
-- А я и не хочу жизни.
-- Оставь, -- махнул он рукой. -- Это тебе кажется по молодости. От
переизбытка сил. Если бы ты действительно хотела умереть, ты бы об этом
молчала. Посмотри на меня: мне тридцать семь лет, еду ночью, трясусь на
полке. Мужик в постели один и почему-то еще жив... Оставь свои мысли, если
можешь.
Но я сказала:
-- Не могу.
Мой муж снимал комнату в Массандре с маленьким деревянным балконом.
Прямо перед домом росла старая черешня, ее ветки упирались в наше окно,
роняли на балкон ягоды и высохшие листья. С балкона было видно море, оно
сияло до рези в глазах, оно тянулось повсюду, куда ни глянь, а потом ласково
и незаметно сливалось с небом.
Нам казалось, что мы очень рано встаем, из комнаты мы спускались в сад,
но в саду, в беседке, уже завтракали хозяева дома, проснувшиеся еще раньше.
Домом заправляла старуха грузинка. От старости она мешала русские и
грузинские слова, но, даже когда она говорила только по-русски, мне подолгу
приходилось вслушиваться в ее торопливые сухие интонации, настраивать слух к
дребезжащему ритму ее речи, чтобы понять наконец, о чем она говорит.
-- Мы очень давно в Ялте, -- объяснила старуха и в подтверждение
приложила руку к груди, а потом рывком протянула мне ладонь. -- Еще отец
моего отца, мой дед Ладо, купил этот дом за большие деньги, и с тех пор мы
живем в Ялте безвыездно.
Несмотря на жару, старуха ходила во всем черном, до глаз закутанная в
черную кружевную шаль. Когда в Ялте особенно припекает, местные бабки
набрасывают легкие ситцевые халаты и идут по Набережной своим привычным
путем мимо "Ореанды" и "Магнолии" к воротам городского рынка. И наша старуха
в особенно сильную жару набрасывала цветастый халат поверх своего глухого
платья. У нее была дочь Нино, сорока с лишним лет, грузинка только
наполовину. Нино была толстая и страдала на солнцепеке. Она ходила по саду в
белой ночной рубахе и длинных звенящих серьгах. Иногда старуха сердилась за
то, что в Нино половина прохладной русской крови.
-- Нино, -- кричала она через сад, -- скажи хоть что-нибудь
по-грузински.
-- Аиґ-иґа, -- послушно говорила Нино, лежа в шезлонге. -- Так
по-грузински будет фиалка.
-- Это из букваря, -- ругалась старуха. -- С самой первой страницы.
Неужели ты больше ничего не помнишь?
-- Больше ничего...
Нино все еще была красивой, и мне казалось, что мы застали самые
последние дни, наверное даже, мгновения ее красоты. У Нино были медленные
ленивые движения. Она вразвалку ходила по саду, но в ее походке и во всей ее
неуклюжести скользила грация, присущая только толстухам. У нее был
семнадцатилетний сын Егор. Старуха называли его Гоги на грузинский манер, и
Нино, ей в угоду, тоже называла его Гоги, но иногда забывала и оговаривалась
по-русски. Тогда старуха сердилась и переходила на грузинский. Нино не
понимала и ревновала.
Кожа у них была бледная, как у всех местных. Местные не любят загара.
Старуха просыпалась часов в шесть утра, спускалась во двор и кричала
внуку, чтобы он разогнал птиц, а то они своим криком мешают спать
отдыхающим. Внук смеялся, отказывался гнать птиц и говорил, что старуха уже
давно всех разбудила.
Из отдыхающих были только мы и семья из Черновцов. Они жили вчетвером,
в летнем домике в глубине сада. Неулыбчивые муж и жена и их дети --
двенадцатилетний мальчик и девочка четырех лет. Я видела их редко, только по
вечерам, когда они возвращались с моря. Они приходили усталые от летнего
солнца, молча ужинали, а потом так же молча уходили спать. От долгого
лежания под солнцем у них был темный густой загар, казалось, что они хотят
вобрать в себя как можно больше тепла и увести в свои Черновцы, чтобы
хватило на всю зиму.
-- Как там у вас в Черновцах, Максим? -- спросила я однажды их
мальчика.
-- Радиация как в жопе, -- тихо ответил он и потупился.
-- Мой дед Ладо всегда говорил, что это только у батраков смуглая кожа,
-- сказала старуха за завтраком. -- Разве станет богатый грузин трудиться на
солнце? Нет. Он будет сидеть в тени и пить лимонад. И кожа у него будет
белая и тонкая, как шелк. Никакого загара. Пусть у батраков кожа будет
твердой и черной.
Нино промолчала. Целыми днями она сидела над картами и гадала на
трефового короля. Раскладывала колоду вокруг его цветного изображения, бегло
прочитывала значения выпавших карт, а потом часами сидела в оцепенении,
представляя, как сбудется гадание.
-- Ты совсем не помогаешь мне по хозяйству, -- укорила старуха. Укорила
и забыла. Ушла в глубину сада подстригать живую изгородь, и когда через час
хватилась своей Нино, то не увидела ее ни в беседке, ни на летней кухне.
-- Она продает черешню на улице, -- сказал мальчик из Черновцов.
Старуха выбежала на улицу: у ворот, рядом с почтовыми ящиками, сидела
Нино перед весами с черешней.
Чувства старухи были сильными и простыми. Настроение с легкостью
прочитывалось по ее лицу. Казалось, что она просто прикладывает маски и с
чувством из-под них декламирует.
-- Зачем ты продаешь черешню? -- спросила старуха, и ее лицо тут же
стало маской гнева.
"Почем?" -- послышалось Нино, и она тут же назвала цену.
-- Ты считаешь, что слишком дешево?
-- Дело не в дешевизне, -- ответила старуха, и маска гнева сменилась
маской отчаяния. Нино по-прежнему сидела в оцепенении, припоминая удавшийся
пасьянс. -- Дело в том, что мы никогда не торговали. Ни я, ни твой дед, ни
твой прадед.
-- У нас так много черешни, -- сказала Нино, -- вот я и решила продать
излишек. Ты только посмотри, Клюковы продают с утра до ночи...
-- Мы не Клюковы! -- разбушевалась старуха. -- Сколько раз тебе
повторять!
Русские Клюковы выставляли каждый день на продажу черешню и помидоры.
Старуха Клюкова сидела на раскладном стульчике и провожала глазами редких
прохожих. Иногда проезжали машины и поднимали пыль, тогда она махала руками,
чтобы пыль не попадала в глаза, а казалось, что она подзывала прохожих.
Некоторые подходили и спрашивали, в чем дело, и она смущенно отвечала:
"Который час?"
Вечером, когда мы вернулись с моря, старуха сказала моему мужу:
-- Ты представляешь, что натворила Нино?
Она говорила так, как будто бы Нино было не сорок лет, а пятнадцать.
-- Что? -- тут же отозвался мой муж, как будто бы сам был родителем
пятнадцатилетнего подростка, и я увидела, что они сдружились.
Он нисколько не интересовался разговором, но невольно заговорил точно
так же, как старуха, переняв ее интонацию. Ему нравилось то, что она говорит
с ним, потому что через каждое слово он становился все ближе и ближе к Ялте.
Я решила, что это, наверное, и есть язык юга и что какое-нибудь простое
слово в Москве так и будет обозначать тарелку, а здесь за ним сразу же
встанет Ялта, разворот горы, полоска моря, на миг мелькнувшая в расщелине и
скрывшаяся за следующим разворотом.
-- Нино считает, что мы Клюковы... -- негодовала старуха, -- а ведь нам
всегда хватало на жизнь. Да
Страницы:
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -