Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Свирский Григорий. Ветка Палестины -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  -
желтых спасатольных жилетах: их "эрликон" вышвыривал огненные иглы безостановочно... пока мы не оказались совсем рядом. Тут их "эрликон" вдруг замолк, опасаясь, похоже, полоснуть по своему кораблю, идущему следом. Заминка была секундной. Этого было достаточно. Чтобы уцелеть. Как только корабль оказался за хвостом машины, в сфере моего огня, я нажал на прощание гашетку и из родимого "шкаса" - в белый свет как в копеечку. Чуть ствол не сжег. Едва не задевая плоскостью за крутой обрывистый берег, окутанный розовой дымкой, самолет развернулся, и тут я увидел, как над скалой взлетели, кружась, остатки атакованного транспорта. Вечером, перед тем, как приняться за поросенка, мы подошли с летчиками к самолетной площадке. Двух машин как не бывало. . . Сиротой глядит самолетная стоянка, когда машина не возвращается. Там, где только что ждали своего часа моторы,-- лишь темные пятна масла. Раскладная стремянка тянется,.. в никуда. Вопиет своими деревянными руками к синему небу... Вытоптанный клочок земли, окруженный насыпным валом,- что в нем? Идут и идут сюда молодые ребята в кургузых летных куртках и стоят, ежась на ледяном ветру; их окликают, они не слышат. .. А потом, по обыкновению, пошли пить. Праздновать. Не очень весело. И победа и поминки одновременно. Два экипажа -- это восемь человек; старшина эскадрильи укладывал подле нас их вещи в чемоданы, составляя опись. Круглолицый розовощекий летчик -- старший лейтенант выпил кружку спирта. И я, как интеллигент,-- двести граммов... Он мне рассказывал, какая надежная машина "Ильюшин-4" ("Русская машина. Ее бьют, бьют, а она, бля... все летит!") и как сегодня "технарь" вынимал его из комбинезона. "Пар из комбинезона валил. Как от самовара". Это я и сам видел. Я слушал старшего лейтенанта растроганно, испытывая к нему острое чувство нежности, хотя мы впервые пожали друг другу руки лишь час назад, когда самолет зарулил на стоянку. Будет так еще в жизни - один полет, и готов за человека жизнь отдать?.. Когда вокруг начали басить дурными голосами: "Ой, Гапю, Галю, Галю молодая..." - я признался летчику шепотом, что струсил. Глаза закрыл. Тот откинулся с удивлением. - А вот когда трассы вышли - доверительно шептал я,-- а до самолета не дошли... И летят красные головешки в глаза... Старший лейтенант засмеялся, сказал умиротворенно, явно чтобы успокоить: -Дурочка! Я в тот момент всегда закрываю... Пришел вызванный по телефону его друг из соседнего полка. На торжество. Такой же безусый и розовощекий. Спросил негромко, кивнув в мою сторону: - Это кто? И веснушчатый стрелок-радист, с которым я летал,- он сидел к вошедшему ближе всего - поднялся и, показав большой палец, желтый от оружейного масла, с энтузиазмом возвысил меня как мог: - Во, парень! Свой в доску! - И вполголоса добавил: -- Хотя и еврей... ...С месяц, наверное, я летал остервенело. С каждым полком Заполярья. С разведчиком Колейниковым, который вогнал в воду попавшийся на пути гидросамолет с черными крестами. Мы дошли до скалистого, плоского, как стол, Нордкапа в поисках фашистских караванов. С застенчивым Мишей Тихомировым, который прилетел в Ваенгу на штурмовике после четырехмесячных курсов пилотов. По поводу этого выпуска старые летчики острили, что те боятся своих машин больше, чем немцев. Острили, но -- учили... И снова с гвардейцами-торпедоносцами. С веселыми и дерзкими капитанами Казаковым и Муратовым. Муратов бросал светящиеся бомбы над караваном, который топили подкравшиеся с моря катерники дважды Героя Шабалина. Феерическое это зрелище, неправдоподобное. Ночное море раскалывает ослепительно белый, как расплавленный металл, взрыв. Я уходил с аэродрома радостный и вместе с тем с каким-то чуть ноющим чувством, смысл которого понял не сразу. Нет, не сразу осознал я, что и в моем азарте, и в моем боевом остервенении было что-то глубоко унизительное. Мне нужно было снова и снова доказывать, что я "хоть и еврей, а не хуже, чем все". В день, когда погиб Скнарев, меня взяли в полет без всякого разрешения. -Давай,-- сказал мне пилот, друг Скнарева. -- Попадет?..Ниже колхозника не разжалуют, дальше передовой не пошлют. И я думал, что победил Глава седьмая Когда я вернулся с войны, меня не приняли в университет. Возвратили мой пожелтевший аттестат с золотой каемкой, дававший мне право быть зачисленным без экзамена: вежливенько, отводя глаза, секретарша объяснила, что меня действительно обязаны принять, не могут не принять, но, увы, я опоздал с документами. И только тут она заметила на моей папке порядковый номер. Я отдал документы в числе первых. Твердым матросским шагом вошел я в кабинет заместителя декана, быстроглазого человечка в кителе защитного цвета. -- Ваша фамилия Селявка? - тихо спросил я, когда мне предложили сесть, -- Нет, вы меня с кем-то спутали, - замдекана так же перешел на шепот. - Какое! - Я еще более понизил голос. - Евреев в университет не принимаете. На отделение русской литературы. Конечно, Селявка! - Тш-ш! - вскричал замдекана, вскакивая на ноги: шел только 1946 год, и еще испуганно вскрикивали: "Тш-ш!.." - ...Дальше, Полинушка, тебе известно,- закончил я свой рассказ. -- Это повторение твоей истории с аспирантурой. Только драться пришлось самому. Мы стояли на пустынной станции метро "Библиотека Ленина". Уборщица водила взад-вперед по мокрому полу свои скрежещущие механические щетки; визг стоял такой, что казалось: камень не моют, а дробят. Перестав ерзать своей камнедробилкой, она крикнула нам, чтоб мы садились в вагон. Это последний поезд. Но Полина словно не слышала ничего. Я за руку затащил ее в вагон. Иначе последний поезд ушел бы без нас. Но она, видно, не заметила и этого. Серые глаза ее остановились. Такие глаза я видел когда-то у олененка, который доверчиво подошел к людям, а в него выстрелили. Он упал на передние ноги и вот так, с недоумением и смертной тоской, глядел своими круглыми глазами на нас, еще не пришедших в себя от варварского выстрела. - Что происходит? -- наконец, произнесла она. - Полицаи продолжают стрелять... Когда, казалось бы, и духу их не осталось?.. Продолжают стрелять? - повторила в отчаянии.-- Что делать, скажи? Я поцеловал ее в побелевшие губы. Это было единственное, что мог сделать. Полина приезжала в свою лабораторию в восемь утра. Ночью, без двадцати час, мы выскакивали из университета, чтоб не опоздать на последний поезд метро. Филологички махнули на меня рукой: я переселился на химфак. Химическая лаборатория заменяла мне библиотеку, дом, театр, спортзалы. Я уже привык к ее тесноте, к ее разноцветным склянкам, кипящим "баням" и рычащим вытяжным шкафам. Даже вонь лаборатории не казалась мне такой ужасающей. Вполне терпимая вонь. Полина возилась со своими колбами, а я, по обыкновению, читал ей что-либо. Вот уже несколько дней мы листаем русскую историю Ключевского: ищем ответы на все наши "почему?". За этим занятием нас и застал немолодой приземистый человек, распахнувший дверь лаборатории хозяйским тычком, нараспашку. "Страшный человек",- подумал я. Вошел и остановился молча, повертел головой. Лысая голова точно надраена бархоткой. Сияет. Лицо одутловатое, дряблое, без глаз. Приглядишься -- глаза есть. Но водянистые, пустые. Как у гончей. Приблизившись к нам, он бесцеремонно уставился на Ключевского. Впрочем, может быть, и не на Ключевского. Попробуй пойми, когда один глаз на нас, другой на Арзамас. Протянул руку за книгой. Властно. Так у меня отбирал книги старшина Цыбулька. "Фигушки",-- я сунул книгу себе под мышку. - Это -- Костин,- сказала Полина своим добрым голосом.- Замдекана. Не кидайся на людей. Я неуверенно отдал книгу, тот оглядел ее, полистал недобро, разве что не обнюхал, словно русская история и была для университета главной опасностью. Впрочем, она и в самом деле была главной опасностью. Не для университета, естественно... Это мы поняли, когда добрались с Полиной до тома, в котором Ключевский повествует о разгроме университетов, учиненном в начале XIX века бывшим последователем Сперанского, неким Магницким, затем "раскаявшимся". Никто так не опасен прогрессу, по свидетельству истории, как "раскаявшиеся" прогрессисты. Магницкий испросил монаршей воли публично казнить пронизанные "духом робеспьерства" университеты, т.е. физически разрушить, разнести по кирпичику. Когда "по кирпичику" не разрешили, он приступил к искоренению науки с другого конца Лично занялся "вольтерьянским духом" университетов. Новый дух был сформулирован предельно просто: "Русское государство упреждало все прочие". Высшая школа "всегда платилась за грехи общества" -- так Ключевский начинает свое эпическое повествование о разрушении университетов. А кончает фразой: "Знаменем этого нового направления был известный Аракчеев.". Иосиф Сталин листал Ключевского. Это несомненно. Иначе он не смог бы последний период в одной из наук столь предельно точно окрестить "аракчеевским режимом". Сталин вообще очень точно характеризовал оживленные им социальные процессы, но до понимания этого нам с Полинкой было еще, как до звезды небесной, далеко. "Русское всегда упреждало" -- становилось краеугольным камнем учебных программ, лекций, докладов университета. Имена иностранных ученых в курсовых работах и диссертациях считались признаком неблагонадежности. Французские булки переименовали в городские. Время искало своих героев. В университете все в большую силу входили твердые, как камень, косноязычные неулыбы, которые ставили своей задачей "поднять" и "очистить" университет. В потрепанных кителях без погон, в яловых офицерских сапогах, приспущенных гармошкой, или в серых армейских валенках, они любой вопрос "заостряли" до острия казацкой пики. Одного не учли: со времени Аракчеева прошло сто с лишком лет. И тут же начались конфузы -- прежде всего на естественных факультетах. Как-то я пришел в химическую лабораторию, Полина торопливо мыла пробирки; сбросив прожженный халат, сказала: -- Бежим, опоздаем! Мы примчались в битком набитую аудиторию. Внизу надраенной корабельной медяшкой сияла лысая голова. -- Вон он... страшный человек! -- показал я Полине сиявшую голову.-- Рядом с Платэ... -- Это прекрасный человек! -- возразила Полина, выискивая глазами знакомых -- Страшный человек! -- воскликнул я, вставая. - Прекрасный человек! -так же убежденно повторила Полина. Это уже напоминало добрый семейный скандал. Мы поглядели друг на друга и расхохотались. -Это же Костин,- пояснила Полина, отсмеявшись.- Без его помощи я бы ноги протянула... Кто бы мог предположить, что в своей горячности мы были правы оба. Но об этом позднее: время Костина еще не пришло... Пока что он сидел внизу, "на подхвате", за столом президиума. Председательствовал спокойный жесткий академик Несмеянов, который начинал заседания с точностью диспетчера пассажирских поездов. Но что творилось на трибуне! Груболицый парень в полинялой гимнастерке, с тупо скошенным затылком, стуча кулаком по кафедре, клеймил самых выдающихся ученых страны -академика Фрумкина и академика Семенова, будущего лауреата Нобелевской премии. Они - де не приносят русской земле никакой пользы. За столом президиума, рядом с побагровевшим Несмеяновым, сидели, потупясь, закрыв глаза ладонью, академики Фрумкин и Семенов, и все, как завороженные, слушали хриплую брань невежды, а затем академик Фрумкин смиренным голосом нашкодившего школяра обещал исправиться, быть ближе к практике... - Кто это? -- спросила Полина о бранившемся парне.- Таким нельзя давать спуску. Она оторвала клочок газеты и послала в президиум, чтоб дали слово. Слова ей не дали. Времени не хватило. Обещали предоставить позднее. Спустя неделю или две открытое заседание продолжалось. Оно началось с того, что приветливо сияющий, царственный Несмеянов поздравил академиков Фрумкина и Семенова с присуждением им Сталинской премии. Они были награждены несколько дней назад - по секретному списку - за выдающиеся открытия, принесшие сугубо практическую пользу. Хохот в университете - во всех аудиториях, во дворе, в студенческой столовой -- стоял такой, что голуби, садившиеся, по обыкновению, на университетские окна, целый день очумело носились над крышей. Казалось, с доморощенной аракчеевщиной покончено. Раз и навсегда. Не тут-то было. Полина показала мне статью, в которой на этот раз козлом отпущения был избран всемирно известный ученый академик Полинг. Споткнувшись на академиках Фрумкине и Семенове, проработчики тщательно выбрали очередную жертву, без которой они были так же нелепы, как инквизиция без костров, на которых сжигают еретиков. Полинг подходил по всем статьям. Во-первых, американец, во-вторых, отец теории резонанса, объявленной идеалистической. Более того, космополит. .. Звание лауреата Сталинской премии ему никогда не дадут. Взойти на трибуну и возразить он не сможет. Кандидатура безошибочная, откуда ни взгляни. И поволокли Полинга, фигурально выражаясь, на лобное место. Какой-то остряк предложил сделать чучело Полинга и сжечь. Ему врезали по комсомольской линии, чтоб не острил. Когда Полинга, что называется, разделали под орех: и реакционер он, и космополит, - в газетах промелькнуло сообщение, что академика Полинга в те же самые дни вызвали в Вашингтон, в комиссию по расследованию антиамериканской деятельности. К Маккарти. И уличили его в том, что он активный сторонник мира и друг Москвы... Университетские проработчики испугались не на шутку, к утру нашли выход: объявили, будто это совсем другой человек. Реакционер - это Полинг. А друг Москвы- это Паулинг. Другая транскрипция. Не знаю, суждено ли когда-нибудь осуществиться экономической конвергенции, в это трудно поверить, но духовная конвергенция американских и отечественных мракобесов и шовинистов в 1949-1953 гг. была достигнута полностью, хотя они, наверное, дико вскричали бы от благородного негодования, услышь такое. Как две секты одного и того же средневекового ордена, люто бранившиеся друг с другом ("своя своих не познаша"), они делали одно общее дело: преследовали "ереси", т.е. подлинных ученых, порой, как видим, даже одних и тех же. И тут уж как ветром повалило фанерные надстройки, на которых аршинными буквами была намалевана аракчеевская мудрость: "Русское всегда упреждало". Впрочем, я, наверное, обижаю Маккарти. Он ведь не прикидывался социалистом. Не обосновывал разбой цитатами из Маркса. Он был откровенным мракобесом. На Руси без ряженых "под патриотов" не обходится... Студенты смеялись и на разных факультетах по-разному все чаще замечали, что расписанные петухами бутафорские челны космополитической кампании, на которых как бы выплывали солисты, влекутся по усохшему было на Руси вонючему каналу антисемитизма и нечистоты все прибывают.... Вспыхнуло вдруг "громкое" дело. Профессора-философа Белецкого уличили в том, что он еврей, а свою национальность скрывает. Почему бы? С какими целями? Но Белецкий был белорусом и потому, если б даже и хотел, не мог раскаяться. На родину профессора Белецкого отправили гонца из партбюро на розыски пропавшей грамоты, сиречь -метрики. Искали в ней слово "еврей", как ищут уголовное прошлое, тайные убийства.... Белецкий наконец доказал, что он... сын священника. Это была уж полная реабилитация. Профессор-историк Юдовский, больной, задыхающийся старик, во время лекции, на которой я присутствовал, назвал возню вокруг "еврейства" Белецкого своим именем; его тут же окрестили буржуазным националистом, воинствующим сионистом и еще кем-то, и он умер от инфаркта. Гибель Юдовского возмутила одних, испугала других. Ждали расследования... Молодой преподаватель марксизма, израненная в боях женщина-партизанка, побледнев, как если бы она зажигала короткий бикфордов шнур и взрыв мог затронуть и ее, прочитала нам на семинарском занятии из Ленина филиппику против великорусского шовинизма; подобно всему нашему поколению, она все чаще уже не тянулась к Ленину, а хваталась за него, как за спасательный круг, порой как за камень, которым хотят отбиться от хулиганов. Студенты переставали ходить на лекции антисемитов. Одного прогнали с трибуны. Самым распространенным университетским анекдотом сорок девятого года стал анекдот о русском приоритете во всем и вся. "Россия -- родина слонов".... Супруга ректора университета, простодушная властительная Галкина-Федорук, к которой я пришел сдавать экзамен по современному русскому языку, спросила меня вдруг доброжелательно: -- Вы, извините, еврей? И объяснила, что она, боже упаси, не антисемитка. У нее все друзья евреи. Пробудились от летаргии даже самые осторожные, самые высокооплачиваемые. -- Средневековье умело ругаться,-- как бы случайно сказал мне академик Гудзий, когда мы шли с ним по пустынной вечерней улице Воровского к Союзу писателей. - Вчера, знаете, проглядел один манускрипт. Такие терминологические излишества: "отродье древнего змия", "исчадие антихриста", "дьявольский пес", "элохищное чудище". -- И он скосил на меня умные, хитрющие глаза. Я бросил ответный взгляд - этого было достаточно, чтобы почувствовать, что ты сейчас не один на белом свете. Мы вошли в подъезд Дома литераторов, открыли дверь и на мгновение остановились, потирая озябшие руки и вбирая в себя сухое тепло старинного особняка. Сверху из ресторана доносился низкий, с раскатами, голос секретаря Союза писателей СССР халтурщика-"драмодела" Анатолия Софронова, захлебывающийся, восторженный: -- Мы чувствуем, как распрямилась грудь, появилось горячее желание еще лучше работать... Под ноги нам со ступенек свалился, оступившись, незнакомый человек. Худой. Щеки запали. Нос заострен. Он с силой ударился об меня. Затуманенные водкой глаза его ничего не различали. И бсе же он ощутил, что ударился мягко. Не о стенку. О живое. Глядя куда-то поверх меня, он произнес с незлобивой и потому пронзительной тоской: -- Чего они хотят от нас? А?.. Мы уже пьем, как они... Гудзий остолбенело глядел вслед ушедшему; взял меня за руку, как ребенка. -- Пойдем отсюда, Гриша. - Кто это? -- спросил я почему-то шепотом. - Михаил Светлов. Мы ходили с Николаем Каллиниковичем по безлюдным арбатским переулкам, и специально подобранные арбатские дворники подозрительно глядели нам вслед. Пошел холодный дождь вперемежку со снегом. Зачавкала под ногами закоптелая, ядовитая дорожная слякоть. Мы постояли в подъезде, затем снова принялись месить ледяную грязь. Мои студенческие ботинки набухли, сырые ноги коченели, точно босиком шел по снегу. -- Как известно, датчане спрятали всех датских евреев. Король, говорят, надел желтую звезду, и за ним все датчане. Многих ли спрятали мои соотечественники? -- воскликнул он голосом, в котором и глухой уловил бы страдание.- Я ведь природный хохол. Шесть миллионов евреев расстреляно. Целый народ... Говори

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору